В кувшине на рукомойнике вода подернулась пленкой льда.
К тому же здесь, в Лориенбурге, ночью прошел сильный снег. Утром небо было все еще свинцово-серым, но благодаря снегу за окном в доме словно бы посветлело. Огастин, спустившись вниз к завтраку и проходя через холл, заметил, как отблеск этой снежной белизны оживил здесь краски — синюю скатерть на маленьком круглом столике, зеленую обивку кресла, позолоченные завитушки орнамента на большом черном ларе… Краски на фамильных портретах тоже проступили ярче, а желтоватые каменные плиты пола блестели, словно политые водой.
Затем по комнате пробежала мерцающая тень, когда за окном с крутой кровли беззвучно соскользнула на землю снежная лавина — не тяжелой, подтаявшей глыбой, а прозрачным, словно дым, облаком. Огастин обернулся и увидел, как это дымное облако, развеянное едва приметным ветерком, уносится вдаль. Кто-то (бросилось ему в глаза) оставил вечером бутылку пива на подоконнике — пиво замерзло, бутылка лопнула, и среди стеклянных осколков стоял теперь кусок золотисто-янтарного льда в форме бутылки.
Отвернувшись от окна, Огастин увидел двух маленьких девочек, притаившихся в дверной нише; он сразу узнал их — по набитым на лбу шишкам, которые так же желтовато блестели, как плиты пола. Он вспомнил перевернутые санки и улыбнулся проказницам. Но они не ответили ему улыбкой — их глаза были прикованы к чему-то, и на лицах было написано изумление и страх.
Поглядев в направлении их взгляда, Огастин увидел обоих близнецов — Руди и Гейнца. Эти отчаянные велосипедисты-акробаты сидели скорчившись, забившись в самый угол, подальше от глаз, под готическим поставцом на высоких ножках. И все же им не удавалось скрыть, что на шее у них надеты собачьи ошейники с медными бляхами и длинными цепочками, которыми они были прикованы к ножкам поставца. Сгорая от стыда — но отнюдь не из-за совершенного ими накануне преступления, а из-за постигшей их ныне кары, — они недружелюбно и вызывающе смотрели на Огастина.
Их старшая сестра, так привлекавшая к себе внимание Огастина накануне вечером, сидела на корточках к нему спиной и кормила мальчишек, окуная кусочки хлеба в большую миску с кофе; ее длинные белокурые рассыпавшиеся по спине волосы падали до земли. Один из мальчиков так пристально следил за Огастином своим недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей, что поперхнулся, и из носа у него брызнул кофе, а из глаз — слезы. В страшном смущении Огастин отвернулся и на цыпочках поспешил скрыться за дверью, надеясь вопреки всему, что девушка не обернется и не увидит его.
За столом во время завтрака царила напряженная атмосфера, и это с трудом подавляемое напряжение все усиливалось. В Огастине оно вызывало неосознанное беспокойство, ибо о таинственных, происходивших ночью событиях ему ничего не было известно.
В шесть утра Отто поднялся с постели и снова попытался позвонить в Мюнхен, но получил все тот же ответ: «Нет связи». Тогда он позвонил на железнодорожную станцию Каммштадт и узнал, что за ночь из Мюнхена не прибыло ни одного поезда и не поступило никаких вестей. Что же там могло произойти? Движение поездов и связь не нарушены больше нигде, сказали ему. Это в какой-то мере ограничивало область беспорядков. Потому что, если бы Берлин выступил против непокорного Мюнхена или, допустим, Мюнхен пошел на Берлин… Или, если бы Кар и Лоссов бросили своих молодчиков из «Фрейкора», сосредоточенных на тюрингской границе, против «левых» баварских соседей…
Нет, это, по-видимому, ограничивается — пока что, во всяком случае, — пределами самого Мюнхена. А поскольку в Мюнхене всем сейчас заправляет Кар, значит, сам Кар что-то и затеял. И это могло означать только одно — именно то, чего все от Кара и ждали.
Точно так же думал и Вальтер, после того как до него дошли эти скудные сведения: это могло означать только … И сидя в молчании перед нетронутой чашкой кофе, Вальтер чувствовал, что это напряженное ожидание становится просто непереносимым.
У Франца тоже был озабоченный вид, но замкнутый, углубленный в себя, словно его тревога была особого свойства и ни отец, ни дядя не могли разделить ее с ним (как и он не мог разделить с ними их тревоги). Впрочем, один только Франц не преминул учтиво справиться у Огастина, хорошо ли ему спалось (маленькая лисичка не разбудила его своим лаем, нет?), и продолжал оказывать гостю другие мелкие знаки внимания. У Франца под глазами залегли темные тени, словно он вообще не спал всю ночь, и выражение лица стало еще более надменно-презрительным.
«Боже милостивый! — думал простодушный Огастин, поглядывая то на одного, то на другого. — Какое же у них тяжелое похмелье!»
Тут в комнату вошла Мици в сопровождении своих двух маленьких сестричек. Она тоже казалась странно рассеянной сегодня и чуть не наткнулась на стоявший не на месте стул, но Франц, внимательный, как всегда, успел убрать его с дороги.
«Опять грезит наяву!» — подумал Огастин.
Во время завтрака внимание Огастина невольно было привлечено тем, как странно — словно усики или щупальца насекомого — растопыриваются у Мици пальцы, когда она протягивает руку, чтобы взять какой-нибудь небольшой предмет — чайную ложку, например, или булочку с блюда. Иногда она сначала касалась этого предмета только мизинцем и лишь потом — остальными пальцами. Но хотя Огастину исполнилось уже двадцать три года, он в каком-то отношении был еще ребенком, ибо, как это бывает в детстве, некоторые вещи представлялись ему слишком ужасными , чтобы существовать на самом деле. Вот почему и эта жестокая истина так медленно и с таким трудом проникала в его юношеское, еще не омраченное сознание… а истина эта заключалась в том, что, хотя Мици едва исполнилось семнадцать лет, ее большие серые глаза почти полностью лишены были зрения.
— Слышите? — произнес вдруг Отто.
Да, колокольный звон , никакого сомнения! Из деревни внизу, в долине, доносился слабый и какой-то беспорядочный перезвон колоколов. И почти тотчас в дверях появился главный лесничий; его темные волосы припорошило снегом, сыпавшимся в лесу с ветвей; он с трудом переводил дух, горя нетерпением побыстрее сообщить радостную весть. Именно ту весть, которой все ждали (первая весть всегда обычно бывает такой). Вальтер торжественно наполнил бокалы.
— Господа! — сказал он (все тем временем уже поднялись на ноги). — Я предлагаю тост за короля!
— Rupprecht und Bayern! Hoch!
Раздался звон разбитых бокалов.
«Как славно! — подумал Огастин и, осушив вместе со всеми свой бокал за здоровье короля Рупрехта, швырнул его об пол. — Какая нелепость, но как славно!»
И никто, не только Огастин, не заметил, что Франц разбил свой бокал, не пригубив.
14
Первая волна слухов, прокатившаяся в ту пятницу утром почти по всей Баварии, несла весть лишь о реставрации Виттельсбахов. Никто толком не знал, откуда идут эти слухи и что именно произошло. Говорили только одно: ночью в Мюнхене совершен «большой переворот» и теперь королем Баварии будет фельдмаршал принц Рупрехт (его отец, бывший король Людвиг III, скончался два года назад, унеся с собой в могилу полученную им от пруссаков пулю).
Известие это никого не удивило. У кормила правления в эти дни снова стоял Кар, облеченный большой властью, а всем было известно, что Кар — открытый роялист и деятельно, всеми правдами и неправдами подготавливает восстановление в Баварии монархии, как только для этого назреет момент. По-видимому, все его открытые выступления против федеральных властей в Берлине были лишь уловкой в затеянной им сепаратистской игре. Более того, в последнее время немало всяких всезнаек с осведомленным видом шептались о том, что теперь это уже только вопрос дней. В прошлое воскресенье, в День памяти павших, торжественное шествие в Мюнхене приветствовал не Кар и не министр-президент, а Рупрехт! И это было отмечено всеми.
Словом, теперь произошло именно то, чего ждали. Большинство населения ликовало. Деревни были украшены флагами, и над ними разносился колокольный звон. Прежде люди любили посмеяться — и не сказать, чтоб беззлобно, — над плиссированными штанами бывшего короля и его неуемным пристрастием к молочному хозяйству, но фанатиков республиканцев в Баварии всегда было немного. Даже после провозглашения республики во время «приватных» наездов в деревню бывшего короля Людвига дома по-прежнему украшались флагами, колокола поднимали трезвон, ребятишек обряжали в самую лучшую, праздничную одежду и пожарные бригады маршировали парадным строем. Когда два года назад Людвиг скончался, Мюнхен устроил ему торжественные похороны, которые вылились в такую демонстрацию теплых чувств, какой дом Виттельсбахов не знал за всю «тысячу лет своего правления».
Так что унылых лиц было немного — и еще меньше тех, кто позволял себе задаваться вопросом: а что дальше? Разве не ясно, что этот открытый разрыв с Берлином был теперь окончательным и Веймарскую конституцию можно выбросить в мусорную корзину? Значит, независимое Баварское королевство… И что же за этим воспоследует? В других германских землях тоже есть свои, с позволения сказать, «сепаратисты». Наряду с роялистской Баварией существует красная Саксония, красные бунтовщики в Гамбурге и презренные продажные французские марионетки в Аахене, которые даже осмеливаются требовать «независимости» для Рейнской области.
Но Вальтер фон Кессен отнюдь не принадлежал к числу этих дальнозорких и унылых: в самом приподнятом настроении он наблюдал за тем, как развешивали флаги, устанавливали вертела для жарения бычьих туш, распоряжался устройством фейерверка, организацией процессий, договаривался с деревенским священником о благодарственной мессе и даже обмолвился о возведении мемориального обелиска на Шварцберге. Его восторженное состояние передалось и Огастину… Возможно, бесшабашному настроению последнего немало способствовало количество сливянки (нет уж, извольте пить до дна!), поглощенной за завтраком во время бесчисленных тостов. Подняв бокал, он внезапно обратился к «милорду барону» и заявил, что хочет просить о милости: ему кажется, сказал он, что в ознаменование счастливого события всем бедным узникам, томящимся в цепях в этом замке, должно быть даровано прощение.
Минуты две Вальтер молча смотрел на него вытаращив глаза, как на умалишенного, ибо мысли его были в эту минуту очень далеко, а к дурачествам такого рода он не привык. Но когда на него сошло наконец прозрение, он пришел в совершеннейший восторг. Как это мило со стороны Огастина! Какие подходящие к случаю чувства, и как тонко он их проявил! Вальтер был прямо-таки поражен и впервые за все время испытал даже что-то вроде душевного расположения к своему молодому английскому кузену. Хлопнув Огастина по плечу так, что тот едва устоял на ногах, Вальтер немедленно распорядился снять с мальчишек ошейники. («Вы именно это имели в виду? Я правильно вас понял?») И тут же отрядил двух сестренок привести в исполнение приказ.
Вальтер и в самом деле был искренне рад подвернувшемуся предлогу для объявления амнистии. Должно быть, применив такой необычный способ наказания, он немного хватил через край: но кто же знал, что мальчики окажутся столь чувствительными к постигшей их каре. Вальтер не был жесток по натуре — просто он считал, что в наказании надо проявлять не только строгость, но и известную долю воображения и что в современной семье отец не может вечно прибегать к такому нецивилизованному способу внушения, как порка.
После этого Вальтер вместе с Отто приступил к своим обязанностям феодала в предвидении предстоящего празднества, а трое молодых людей — Огастин и Франц под руку с сестрой, — приятно взволнованные, вышли во двор, на жгучий морозный воздух. Двор лежал в снежных сугробах. Крепостные стены, по которым вчера еще мальчишки катались на велосипедах, теперь покрывал пласт нетронутого снега, сгладивший зубчатые украшения парапета. Снег приглушал все звуки: приплывавший издалека перезвон церковных колоколов, позвякивание колокольчиков на санной упряжи, веселую перекличку голосов, песни и ружейные выстрелы, и делал почти неслышным поскрипывание снежного наста под ногой — единственный звук, нарушавший тишину здесь, во дворе.
Втроем они прошли в главные ворота. Внизу, в долине, белый снежный покров лежал на вершинах деревьев, на кровлях деревенских домов, на церковной колокольне, и — совсем вдали — все леса и поля под сумрачным свинцовым небом были мертвенно белы от снега. Среди этой белизны особенно ярким казалось сияние красок большого распятия за воротами замка: алые струйки крови, сочащейся из-под припорошенного снегом тернового венца и стекающей по усталому лицу; блеск желтоватого, как слоновая кость, обнаженного тела — изнуренного, с узкой повязкой на бедрах; отблески крови на голубоватом снегу вокруг скрещенных, пробитых тяжелым железным гвоздем ступней. А возле самого распятия, но явно не отдавая себе в этом отчета, стояла группа деревенских ребятишек, только что забравшихся сюда со своими санками, — красные шапочки, льняные кудряшки, перламутрово-розовые лица, опьяненные зрелищем первого снега… На фоне этой обесцвеченной белизны они казались яркими бабочками, слетевшимися к подножию креста.
Здесь по знаку Франца все трое приостановились. Они стояли, погрузившись в созерцание.
— Grub Gott, — прошептали ребятишки.
Огастин с любопытством всматривался в даль, стараясь разглядеть праздничную деревню, полускрытую за верхушками деревьев. Франц и Мици стояли тихо, молча, рука об руку; их белокурые головы — на уровне колен распятого. Лицо Франца выражало глубокое волнение. Мици, угадав, как видно, состояние брата, повернулась к нему и, нащупав свободной рукой его плечо, тихонько его погладила. И Франц, словно этот жест дал выход его чувствам, заговорил; он не смотрел на Огастина, но слова предназначались ему… Этот Огастин, он хоть и англичанин, но еще достаточно молод и должен понять!
— Наш отец — монархист, — сказал Франц (и каждое слово выдавало его волнение), — но мы, разумеется, нет. — Он помолчал. — Вы понимаете, отец — баварец, а я — немец. — Осторожным, но бессознательным движением он сбросил снег с гвоздя, пронзающего ноги распятого. Ребятишки один за другим прыгнули на санки, ринулись вниз головой с горы и исчезли между деревьев внизу, и молодые люди остались одни. — Папа живет прошлым! Мы — я и Мици — будущим.
— И дядя Отто, — тихо добавила Мици.
— И дядя Отто? Да, но… но с оговорками…
Тут Мици вдруг чуть слышно вздохнула.
Когда они, возвращаясь домой, вошли в главные ворота и здание замка снова выросло перед ними, Огастин случайно поглядел вверх и краем глаза уловил какое-то движение. Одно слуховое окно на пятом этаже кто-то распахнул настежь… А вчера, да, конечно же, вчера оно, как и все остальные окна, было заколочено досками.
15
— И тем не менее, — говорил Франц, когда они входили во двор, — для меня это известие, которое мы получили сегодня, — хорошее известие… Так я думаю… Потому что теперь все сдвинется с места. — В дверях замка появились близнецы и остановились, наблюдая за ними. Огастин принялся было лепить для них снежную бабу, но малыши напустили на себя такой важный и надменный вид, словно он нанес им тяжкое оскорбление. — Кар, Рупрехт — сами по себе они не имеют значения, — продолжал свои объяснения Франц. — В действиях Густава фон Кара я усматриваю всего лишь перст судьбы, я бы даже сказал — ее мизинец , если такая метафора позволительна. Но если допустить, что слишком могущественные силы могут быть использованы для слишком ничтожных целей, тогда сегодня Кар выпустил в Германии на волю такие разрушительные силы, которыми он сам уже не сможет управлять. Да и никому в Берлине это не по плечу, теперь, когда Вальтер Ратенау мертв. Вот почему великий Ратенау должен был умереть, — неожиданно хрипло добавил он, понизив голос, и в его расширенных глазах вдруг промелькнуло и злорадство и глубокое волнение.
— Но если все выйдет из повиновения… Что же тогда может произойти, на что вы рассчитываете? — спросил Огастин, которого все эти рассуждения только забавляли.
— Воцарится хаос, — просто и торжественно изрек Франц. — Германия должна возродиться, но только из огненного чрева хаоса может она восстать к жизни… Из кроваво-огненного чрева мрака и хаоса и… Ну и так далее, — добавил он, словно повторяя плохо затверженный урок, и голос его прозвучал совсем по-детски.
— Боже милостивый! — чуть слышно прошептал Огастин. В этом загадочном немецком кузене раскрывалось нечто такое, чего никак нельзя было в нем заподозрить сначала.
Но тут Огастин забыл про Франца, так как Мици вдруг споткнулась обо что-то на снегу. Франц, все еще державший ее под руку, увлекшись разговором, перестал уделять ей внимание, и она едва не упала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
К тому же здесь, в Лориенбурге, ночью прошел сильный снег. Утром небо было все еще свинцово-серым, но благодаря снегу за окном в доме словно бы посветлело. Огастин, спустившись вниз к завтраку и проходя через холл, заметил, как отблеск этой снежной белизны оживил здесь краски — синюю скатерть на маленьком круглом столике, зеленую обивку кресла, позолоченные завитушки орнамента на большом черном ларе… Краски на фамильных портретах тоже проступили ярче, а желтоватые каменные плиты пола блестели, словно политые водой.
Затем по комнате пробежала мерцающая тень, когда за окном с крутой кровли беззвучно соскользнула на землю снежная лавина — не тяжелой, подтаявшей глыбой, а прозрачным, словно дым, облаком. Огастин обернулся и увидел, как это дымное облако, развеянное едва приметным ветерком, уносится вдаль. Кто-то (бросилось ему в глаза) оставил вечером бутылку пива на подоконнике — пиво замерзло, бутылка лопнула, и среди стеклянных осколков стоял теперь кусок золотисто-янтарного льда в форме бутылки.
Отвернувшись от окна, Огастин увидел двух маленьких девочек, притаившихся в дверной нише; он сразу узнал их — по набитым на лбу шишкам, которые так же желтовато блестели, как плиты пола. Он вспомнил перевернутые санки и улыбнулся проказницам. Но они не ответили ему улыбкой — их глаза были прикованы к чему-то, и на лицах было написано изумление и страх.
Поглядев в направлении их взгляда, Огастин увидел обоих близнецов — Руди и Гейнца. Эти отчаянные велосипедисты-акробаты сидели скорчившись, забившись в самый угол, подальше от глаз, под готическим поставцом на высоких ножках. И все же им не удавалось скрыть, что на шее у них надеты собачьи ошейники с медными бляхами и длинными цепочками, которыми они были прикованы к ножкам поставца. Сгорая от стыда — но отнюдь не из-за совершенного ими накануне преступления, а из-за постигшей их ныне кары, — они недружелюбно и вызывающе смотрели на Огастина.
Их старшая сестра, так привлекавшая к себе внимание Огастина накануне вечером, сидела на корточках к нему спиной и кормила мальчишек, окуная кусочки хлеба в большую миску с кофе; ее длинные белокурые рассыпавшиеся по спине волосы падали до земли. Один из мальчиков так пристально следил за Огастином своим недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей, что поперхнулся, и из носа у него брызнул кофе, а из глаз — слезы. В страшном смущении Огастин отвернулся и на цыпочках поспешил скрыться за дверью, надеясь вопреки всему, что девушка не обернется и не увидит его.
За столом во время завтрака царила напряженная атмосфера, и это с трудом подавляемое напряжение все усиливалось. В Огастине оно вызывало неосознанное беспокойство, ибо о таинственных, происходивших ночью событиях ему ничего не было известно.
В шесть утра Отто поднялся с постели и снова попытался позвонить в Мюнхен, но получил все тот же ответ: «Нет связи». Тогда он позвонил на железнодорожную станцию Каммштадт и узнал, что за ночь из Мюнхена не прибыло ни одного поезда и не поступило никаких вестей. Что же там могло произойти? Движение поездов и связь не нарушены больше нигде, сказали ему. Это в какой-то мере ограничивало область беспорядков. Потому что, если бы Берлин выступил против непокорного Мюнхена или, допустим, Мюнхен пошел на Берлин… Или, если бы Кар и Лоссов бросили своих молодчиков из «Фрейкора», сосредоточенных на тюрингской границе, против «левых» баварских соседей…
Нет, это, по-видимому, ограничивается — пока что, во всяком случае, — пределами самого Мюнхена. А поскольку в Мюнхене всем сейчас заправляет Кар, значит, сам Кар что-то и затеял. И это могло означать только одно — именно то, чего все от Кара и ждали.
Точно так же думал и Вальтер, после того как до него дошли эти скудные сведения: это могло означать только … И сидя в молчании перед нетронутой чашкой кофе, Вальтер чувствовал, что это напряженное ожидание становится просто непереносимым.
У Франца тоже был озабоченный вид, но замкнутый, углубленный в себя, словно его тревога была особого свойства и ни отец, ни дядя не могли разделить ее с ним (как и он не мог разделить с ними их тревоги). Впрочем, один только Франц не преминул учтиво справиться у Огастина, хорошо ли ему спалось (маленькая лисичка не разбудила его своим лаем, нет?), и продолжал оказывать гостю другие мелкие знаки внимания. У Франца под глазами залегли темные тени, словно он вообще не спал всю ночь, и выражение лица стало еще более надменно-презрительным.
«Боже милостивый! — думал простодушный Огастин, поглядывая то на одного, то на другого. — Какое же у них тяжелое похмелье!»
Тут в комнату вошла Мици в сопровождении своих двух маленьких сестричек. Она тоже казалась странно рассеянной сегодня и чуть не наткнулась на стоявший не на месте стул, но Франц, внимательный, как всегда, успел убрать его с дороги.
«Опять грезит наяву!» — подумал Огастин.
Во время завтрака внимание Огастина невольно было привлечено тем, как странно — словно усики или щупальца насекомого — растопыриваются у Мици пальцы, когда она протягивает руку, чтобы взять какой-нибудь небольшой предмет — чайную ложку, например, или булочку с блюда. Иногда она сначала касалась этого предмета только мизинцем и лишь потом — остальными пальцами. Но хотя Огастину исполнилось уже двадцать три года, он в каком-то отношении был еще ребенком, ибо, как это бывает в детстве, некоторые вещи представлялись ему слишком ужасными , чтобы существовать на самом деле. Вот почему и эта жестокая истина так медленно и с таким трудом проникала в его юношеское, еще не омраченное сознание… а истина эта заключалась в том, что, хотя Мици едва исполнилось семнадцать лет, ее большие серые глаза почти полностью лишены были зрения.
— Слышите? — произнес вдруг Отто.
Да, колокольный звон , никакого сомнения! Из деревни внизу, в долине, доносился слабый и какой-то беспорядочный перезвон колоколов. И почти тотчас в дверях появился главный лесничий; его темные волосы припорошило снегом, сыпавшимся в лесу с ветвей; он с трудом переводил дух, горя нетерпением побыстрее сообщить радостную весть. Именно ту весть, которой все ждали (первая весть всегда обычно бывает такой). Вальтер торжественно наполнил бокалы.
— Господа! — сказал он (все тем временем уже поднялись на ноги). — Я предлагаю тост за короля!
— Rupprecht und Bayern! Hoch!
Раздался звон разбитых бокалов.
«Как славно! — подумал Огастин и, осушив вместе со всеми свой бокал за здоровье короля Рупрехта, швырнул его об пол. — Какая нелепость, но как славно!»
И никто, не только Огастин, не заметил, что Франц разбил свой бокал, не пригубив.
14
Первая волна слухов, прокатившаяся в ту пятницу утром почти по всей Баварии, несла весть лишь о реставрации Виттельсбахов. Никто толком не знал, откуда идут эти слухи и что именно произошло. Говорили только одно: ночью в Мюнхене совершен «большой переворот» и теперь королем Баварии будет фельдмаршал принц Рупрехт (его отец, бывший король Людвиг III, скончался два года назад, унеся с собой в могилу полученную им от пруссаков пулю).
Известие это никого не удивило. У кормила правления в эти дни снова стоял Кар, облеченный большой властью, а всем было известно, что Кар — открытый роялист и деятельно, всеми правдами и неправдами подготавливает восстановление в Баварии монархии, как только для этого назреет момент. По-видимому, все его открытые выступления против федеральных властей в Берлине были лишь уловкой в затеянной им сепаратистской игре. Более того, в последнее время немало всяких всезнаек с осведомленным видом шептались о том, что теперь это уже только вопрос дней. В прошлое воскресенье, в День памяти павших, торжественное шествие в Мюнхене приветствовал не Кар и не министр-президент, а Рупрехт! И это было отмечено всеми.
Словом, теперь произошло именно то, чего ждали. Большинство населения ликовало. Деревни были украшены флагами, и над ними разносился колокольный звон. Прежде люди любили посмеяться — и не сказать, чтоб беззлобно, — над плиссированными штанами бывшего короля и его неуемным пристрастием к молочному хозяйству, но фанатиков республиканцев в Баварии всегда было немного. Даже после провозглашения республики во время «приватных» наездов в деревню бывшего короля Людвига дома по-прежнему украшались флагами, колокола поднимали трезвон, ребятишек обряжали в самую лучшую, праздничную одежду и пожарные бригады маршировали парадным строем. Когда два года назад Людвиг скончался, Мюнхен устроил ему торжественные похороны, которые вылились в такую демонстрацию теплых чувств, какой дом Виттельсбахов не знал за всю «тысячу лет своего правления».
Так что унылых лиц было немного — и еще меньше тех, кто позволял себе задаваться вопросом: а что дальше? Разве не ясно, что этот открытый разрыв с Берлином был теперь окончательным и Веймарскую конституцию можно выбросить в мусорную корзину? Значит, независимое Баварское королевство… И что же за этим воспоследует? В других германских землях тоже есть свои, с позволения сказать, «сепаратисты». Наряду с роялистской Баварией существует красная Саксония, красные бунтовщики в Гамбурге и презренные продажные французские марионетки в Аахене, которые даже осмеливаются требовать «независимости» для Рейнской области.
Но Вальтер фон Кессен отнюдь не принадлежал к числу этих дальнозорких и унылых: в самом приподнятом настроении он наблюдал за тем, как развешивали флаги, устанавливали вертела для жарения бычьих туш, распоряжался устройством фейерверка, организацией процессий, договаривался с деревенским священником о благодарственной мессе и даже обмолвился о возведении мемориального обелиска на Шварцберге. Его восторженное состояние передалось и Огастину… Возможно, бесшабашному настроению последнего немало способствовало количество сливянки (нет уж, извольте пить до дна!), поглощенной за завтраком во время бесчисленных тостов. Подняв бокал, он внезапно обратился к «милорду барону» и заявил, что хочет просить о милости: ему кажется, сказал он, что в ознаменование счастливого события всем бедным узникам, томящимся в цепях в этом замке, должно быть даровано прощение.
Минуты две Вальтер молча смотрел на него вытаращив глаза, как на умалишенного, ибо мысли его были в эту минуту очень далеко, а к дурачествам такого рода он не привык. Но когда на него сошло наконец прозрение, он пришел в совершеннейший восторг. Как это мило со стороны Огастина! Какие подходящие к случаю чувства, и как тонко он их проявил! Вальтер был прямо-таки поражен и впервые за все время испытал даже что-то вроде душевного расположения к своему молодому английскому кузену. Хлопнув Огастина по плечу так, что тот едва устоял на ногах, Вальтер немедленно распорядился снять с мальчишек ошейники. («Вы именно это имели в виду? Я правильно вас понял?») И тут же отрядил двух сестренок привести в исполнение приказ.
Вальтер и в самом деле был искренне рад подвернувшемуся предлогу для объявления амнистии. Должно быть, применив такой необычный способ наказания, он немного хватил через край: но кто же знал, что мальчики окажутся столь чувствительными к постигшей их каре. Вальтер не был жесток по натуре — просто он считал, что в наказании надо проявлять не только строгость, но и известную долю воображения и что в современной семье отец не может вечно прибегать к такому нецивилизованному способу внушения, как порка.
После этого Вальтер вместе с Отто приступил к своим обязанностям феодала в предвидении предстоящего празднества, а трое молодых людей — Огастин и Франц под руку с сестрой, — приятно взволнованные, вышли во двор, на жгучий морозный воздух. Двор лежал в снежных сугробах. Крепостные стены, по которым вчера еще мальчишки катались на велосипедах, теперь покрывал пласт нетронутого снега, сгладивший зубчатые украшения парапета. Снег приглушал все звуки: приплывавший издалека перезвон церковных колоколов, позвякивание колокольчиков на санной упряжи, веселую перекличку голосов, песни и ружейные выстрелы, и делал почти неслышным поскрипывание снежного наста под ногой — единственный звук, нарушавший тишину здесь, во дворе.
Втроем они прошли в главные ворота. Внизу, в долине, белый снежный покров лежал на вершинах деревьев, на кровлях деревенских домов, на церковной колокольне, и — совсем вдали — все леса и поля под сумрачным свинцовым небом были мертвенно белы от снега. Среди этой белизны особенно ярким казалось сияние красок большого распятия за воротами замка: алые струйки крови, сочащейся из-под припорошенного снегом тернового венца и стекающей по усталому лицу; блеск желтоватого, как слоновая кость, обнаженного тела — изнуренного, с узкой повязкой на бедрах; отблески крови на голубоватом снегу вокруг скрещенных, пробитых тяжелым железным гвоздем ступней. А возле самого распятия, но явно не отдавая себе в этом отчета, стояла группа деревенских ребятишек, только что забравшихся сюда со своими санками, — красные шапочки, льняные кудряшки, перламутрово-розовые лица, опьяненные зрелищем первого снега… На фоне этой обесцвеченной белизны они казались яркими бабочками, слетевшимися к подножию креста.
Здесь по знаку Франца все трое приостановились. Они стояли, погрузившись в созерцание.
— Grub Gott, — прошептали ребятишки.
Огастин с любопытством всматривался в даль, стараясь разглядеть праздничную деревню, полускрытую за верхушками деревьев. Франц и Мици стояли тихо, молча, рука об руку; их белокурые головы — на уровне колен распятого. Лицо Франца выражало глубокое волнение. Мици, угадав, как видно, состояние брата, повернулась к нему и, нащупав свободной рукой его плечо, тихонько его погладила. И Франц, словно этот жест дал выход его чувствам, заговорил; он не смотрел на Огастина, но слова предназначались ему… Этот Огастин, он хоть и англичанин, но еще достаточно молод и должен понять!
— Наш отец — монархист, — сказал Франц (и каждое слово выдавало его волнение), — но мы, разумеется, нет. — Он помолчал. — Вы понимаете, отец — баварец, а я — немец. — Осторожным, но бессознательным движением он сбросил снег с гвоздя, пронзающего ноги распятого. Ребятишки один за другим прыгнули на санки, ринулись вниз головой с горы и исчезли между деревьев внизу, и молодые люди остались одни. — Папа живет прошлым! Мы — я и Мици — будущим.
— И дядя Отто, — тихо добавила Мици.
— И дядя Отто? Да, но… но с оговорками…
Тут Мици вдруг чуть слышно вздохнула.
Когда они, возвращаясь домой, вошли в главные ворота и здание замка снова выросло перед ними, Огастин случайно поглядел вверх и краем глаза уловил какое-то движение. Одно слуховое окно на пятом этаже кто-то распахнул настежь… А вчера, да, конечно же, вчера оно, как и все остальные окна, было заколочено досками.
15
— И тем не менее, — говорил Франц, когда они входили во двор, — для меня это известие, которое мы получили сегодня, — хорошее известие… Так я думаю… Потому что теперь все сдвинется с места. — В дверях замка появились близнецы и остановились, наблюдая за ними. Огастин принялся было лепить для них снежную бабу, но малыши напустили на себя такой важный и надменный вид, словно он нанес им тяжкое оскорбление. — Кар, Рупрехт — сами по себе они не имеют значения, — продолжал свои объяснения Франц. — В действиях Густава фон Кара я усматриваю всего лишь перст судьбы, я бы даже сказал — ее мизинец , если такая метафора позволительна. Но если допустить, что слишком могущественные силы могут быть использованы для слишком ничтожных целей, тогда сегодня Кар выпустил в Германии на волю такие разрушительные силы, которыми он сам уже не сможет управлять. Да и никому в Берлине это не по плечу, теперь, когда Вальтер Ратенау мертв. Вот почему великий Ратенау должен был умереть, — неожиданно хрипло добавил он, понизив голос, и в его расширенных глазах вдруг промелькнуло и злорадство и глубокое волнение.
— Но если все выйдет из повиновения… Что же тогда может произойти, на что вы рассчитываете? — спросил Огастин, которого все эти рассуждения только забавляли.
— Воцарится хаос, — просто и торжественно изрек Франц. — Германия должна возродиться, но только из огненного чрева хаоса может она восстать к жизни… Из кроваво-огненного чрева мрака и хаоса и… Ну и так далее, — добавил он, словно повторяя плохо затверженный урок, и голос его прозвучал совсем по-детски.
— Боже милостивый! — чуть слышно прошептал Огастин. В этом загадочном немецком кузене раскрывалось нечто такое, чего никак нельзя было в нем заподозрить сначала.
Но тут Огастин забыл про Франца, так как Мици вдруг споткнулась обо что-то на снегу. Франц, все еще державший ее под руку, увлекшись разговором, перестал уделять ей внимание, и она едва не упала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38