Ее муж был на международном конгрессе производителей шарикоподшипников в Гетеборге, Швеция, и в его отсутствие она пригласила Джибрила в свои апартаменты каменных решеток из Джайсалмера, резных деревянных перил из дворцов Кералы и каменных чатри Моголов — куполов, превращающихся, переворачиваясь, в бассейны; наливая ему французское шампанское, она прислонялась к стенам «под мрамор» и чувствовала прохладные вены камня за спиной. Когда он пригубил шампанское, она дразнила его: конечно, боги не должны употреблять алкоголь, — и он ответил цитатой, почерпнутой некогда в интервью Ага-хана: О, Вы знаете, шампанское — только для видимости, в тот миг, когда оно касается моих губ, оно обращается в воду. Ей не требовалось большего, чтобы коснуться его губ и раствориться в его объятьях. К тому времени, как ее дети вернулись с айей из школы, она, безупречно одетая и накрашенная, сидела с ним в гостиной, раскрывая секреты коврового бизнеса, признавая, что искус-шелк — искусственный, а не искусный, сообщая, что не стоит обманываться ее брошюрами, в которых коврик обольстительно описывается как сделанный из шерсти, выщипанной из горла овечьих детишек, и это значит, что ты видишь только низкосортную шерсть , а реклама диктует тебе, что это такое и что тебе с этим делать.
Он не любил ее, не был ей верен, не помнил дня ее рождения, не всегда отвечал ей по телефону, появлялся лишь тогда, когда это было менее всего удобно для нее из-за обедающих у нее дома гостей из мира шарикоподшипников, и, как и все, она прощала ему. Но ее прощение не было тихим, мышиным «что поделаешь», которое он получил от других. Рекха жаловалась, как сумасшедшая, она грозила ему адом, она кричала на него и проклинала его, называя никчемным лафанга и харамзада и салах, и даже, в крайнем случае, обвиняя его в невозможном подвиге ебания собственной сестры, которой у него не было. Она не жалела его ни капли, называя поверхностным, как киноэкран, но проходило время, и она прощала его так или иначе и позволяла ему расстегнуть свою блузку. Джибрил не мог сопротивляться оперному прощению Рекхи Меркантиль, которое было тем более убедительным из-за шаткости ее собственного положения — ее неверности королю шарикоподшипников, которого Джибрил избегал упоминать, принимая его словесную оторванность как мужчина. Поэтому, учитывая, что прощения, полученные им от остальных женщин, оставляли его холодным, и что он забывал о них в тот же момент, когда они были произнесены, он продолжал возвращаться к Рекхе, чтобы она могла снова и снова оскорблять его, а потом утешать так, как умела она одна.
Затем он почти что умер.
Он снимался в Канья-Кумари, стоя на самой верхушке Азии, участвуя в постановке боевой сцены на Мысе Коморин, где кажется, что три океана врезаются друг в друга. Три потока волн надвигались с запада востока юга и сталкивались в могущественных ударах водянистых рук, и вместе с ними Джибрил получал удар в челюсть — прекрасно выбранный момент — и падал без сознания в трехокеанную пену.
Он не встал.
Сначала все обвиняли английского великана-каскадера Юстаса Брауна, нанесшего удар. Тот горячо возражал. Разве не он был тем самым парнем, что сражался с Главным министром Н. T. Рама Рао в его многочисленных теологических киноролях? Разве не он усовершенствовал умение старика хорошо выглядеть после боя, не получая повреждений? Разве жаловался он когда-нибудь, что НТР никогда не фиксировал ударов и потому он, Юстас, всегда выходил из боя в синяках, будучи нелепо избит маленьким старикашкой, которого он мог бы проглотить на завтрак с тостом, и терял ли он когда-нибудь самообладание — хоть однажды? Ладно, тогда? Как мог кто-нибудь подумать, что он повредит бессмертному Джибрилу?.. — Они уволили его все равно, и полиция поместила его под замок, на всякий пожарный.
Но не от удара пострадал Джибрил. Когда звезда была доставлена в бомбейский госпиталь Брич Кэнди предоставленным по такому случаю реактивным самолетом Воздушных сил; когда исчерпывающие тесты не дали почти ничего; и когда он лежал без сознания, умирающий, с анализом крови, упавшим с нормальных пятнадцати до убийственных четырех и двух десятых, — представитель больницы столкнулся с национальной прессой на широких белых ступенях Брич Кэнди. «Это — страшная тайна, — выдал он. — Назовите это, если вам угодно, рукой Божьей».
Внутренности Джибрила Фаришты кровоточили безо всякой видимой причины, и он просто смертельно истекал кровью под кожей. В моменты осложнений кровь начинала сочиться из его пениса и прямой кишки и, казалось, в любой момент могла бы хлынуть обильным потоком из носа, ушей и уголков глаз. Кровотечение продолжалось семь дней, и все это время он получал переливание и все способствующие свертыванию средства, известные медицинской науке, включая концентрированную форму крысиного яда, и хотя лечение привело к незначительным улучшениям, доктора бросили его как безнадежного.
Вся Индия собралась у постели Джибрила. Его состояние сделалось главной темой каждого радиобюллетеня, оно стало предметом почасовых экспресс-новостей национальной телесети, и толпа, собирающаяся на Варден-роуд, была столь огромной, что полиции пришлось разгонять ее дубинками и слезоточивым газом, хотя каждый из полумиллиона скорбящих и без того стенал и плакал. Премьер-министр отменила все свои встречи и прилетела навестить его. Ее сын, пилот авиалинии, сидел в спальне Фаришты, держа руку актера. Дух предчувствий витал по стране, потому как если Бог обрушил такое возмездие на свою самую знаменитую инкарнацию, то что приберег он для остального народа? Если Джибрил умрет, долго ли протянет Индия? В мечетях и храмах страны различные конфессии молились не только о жизни умирающего актера, но и о собственном будущем, о самих себе.
Кто не посещал Джибрила в больнице? Кто ни разу не написал, не позвонил ему, не послал цветов, не принес восхитительного тиффина домашнего приготовления? В то время как множество любовниц бесстыдно посылали ему открытки и ягненка пасандас, кто, любя его больше всех, берег себя от подозрений своего шарикоподшипникового мужа? Рекха Меркантиль железом оковала свое сердце и проходила все повороты своей каждодневной жизни в играх с детьми, переписке с мужем, действуя, если того требовали обстоятельства, как его управляющая, и никогда — ни разу — не открыла сурового опустошения своей души.
Он поправился.
Выздоровление было столь же таинственным, как и болезнь, и столь же быстрым. Это тоже объясняли (врачи, журналисты, друзья) волей Всевышнего. Был объявлен национальный праздник; фейерверк разлетался над землей вверх и вниз. Но когда Джибрил восстановил свои силы, стало ясно, что он изменился — и в поразительной степени, ибо утратил веру.
В день своей выписки из больницы он прошел, сопровождаемый полицейским эскортом, сквозь огромную толпу, готовую праздновать собственное избавление так же, как его, забрался в свой мерседес и велел водителю оторваться от всех сопровождающих машин, на что ушло семь часов и пятьдесят одна минута, и, завершив маневр, взялся за то, что задумал. Он вышел из лимузина возле отеля Тадж и, не оглядываясь по сторонам, направился прямо в его просторную гостиную с буфетным столом, стонущим под весом запретной пищи; и загрузил свою тарелку всем этим: свиными колбасками из Уилтшира, целительными йоркскими ветчинами и ломтиками бекона из бог-знает-где; окороками неверия и свиными рульками атеизма; и, стоя в самом центре зала пред очами выскочивших из ниоткуда фотографов, он принялся уплетать все это с таким проворством, на какое только был способен, наполняя мертвыми свиньями свой рот так быстро, что ломтики бекона свисали с уголков его губ.
Во время болезни он провел каждую сознательную минуту, взывая к Богу — каждую секунду каждой минуты: Йа-Аллах, чей раб лежит, истекая кровью, не покидай меня теперь, после стольких лет присмотра за мной. Йа-Аллах, яви мне какой-нибудь знак, какую-нибудь крохотную метку своего покровительства, чтобы во мне нашлись силы исцелить мой недуг. О Боже, самый милостивый, самый милосердный, будь со мной в минуты моей нужды, моей горчайшей нужды. Затем на него снизошло озарение, что он наказан и на некоторое время должен претерпеть боль, но немного погодя он рассердился. Хватит, Боже, — требовали его невысказанные слова, — почему я должен умереть, если я не убивал? Ты — месть, или ты — любовь? Гнев на Бога переносил Джибрила в следующий день, но потом исчез и он, уступая место ужасной пустоте, изоляции, когда он понял, что говорит с тонким воздухом , что вовсе нет там никого; и тогда он, чувствуя себя глупее, чем когда-либо в жизни, начал умолять пустоту, Йа-Аллаха, просто будь там, черт возьми, просто будь. Но он не чувствовал ничего, ничего-ничегошеньки, пока однажды не нашел, что ему и не нужно там что-либо чувствовать. В день этой метаморфозы болезнь преобразилась и началось выздоровление. И, доказывая себе не-бытие Бога, стоял он теперь в обеденном зале самой известной гостиницы города, со свиньями, падающими с его лица.
Он оторвался от тарелки, чтобы встретиться взглядом с женщиной, разглядывающей его. Ее волосы были столь светлы, что казались почти белыми, а ее полупрозрачная кожа была цвета горного льда. Она смеялась над ним и отворачивалась.
— Разве ты не видишь этого? — вскричал он на нее, брызжа изо рта ошметками колбасы. — Никаких молний. Вот в чем суть.
Она вернулась и предстала перед ним.
— Ты жив, — произнесла она. — Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.
Он рассказал Рекхе: в миг, когда она повернулась и пошла обратно, я влюбился в нее. Аллилуйя Конус, альпинистка, покорительница Эвереста, белокурая йахудан, ледяная королева. Я не мог противиться ее вызову: измени свою жизнь — или обратись в ничто .
«Ты и твое реинкарнационное барахло, — ластилась к нему Рекха. — Полная голова ерунды. Ты выходишь из больницы, возвращаясь через двери смерти, и тебе сразу приходит это в голову, мой псих; тебе сразу надо совершить какую-нибудь авантюру, и там — presto — она, белокурая мэм. Ты думаешь, я не знаю, что ты такое, Джиббо, и теперь ты хочешь, чтобы я простила тебя, так?»
В этом нет необходимости, сказал он. И покинул апартаменты Рекхи (их хозяйка рыдала, простершись ниц на полу); и никогда не входил туда снова.
Спустя три дня после того, как он встретил ее, набивая щеки нечестивым мясом, Алли села на самолет и улетела. Три дня вне времени, под вывеской не-беспокоить, — но в конце концов они согласились, что мир реален, что возможное возможно, а невозможное — нет, — короткая встреча, любовь в зале ожидания: мы разошлись, как в море корабли. Когда она уехала, оставшийся Джибрил пытался заткнуть уши на ее зов, надеясь вернуть свою жизнь в нормальное русло. То, что он потерял веру, еще не подразумевало, что он был не в состоянии делать свою работу, и, несмотря на скандал со свиноедскими фотографиями — первый скандал, связанный с его именем, — он подписал новые киноконтракты и вернулся к работе.
А затем, однажды утром, его колесное кресло оказалось пустым, а сам он ушел. Бородатый пассажир, некто Исмаил Наджмуддин, летел рейсом АI-420 в Лондон. Этот 747-й был назван именем одного из райских садов, не Гюлистана, но Бостана . «Чтобы вам родиться вновь, — сообщил Джибрил Фаришта Саладину Чамче значительно позже, — прежде надо умирать. Что до меня, я истек лишь наполовину, но это было дважды, в больнице и в самолете, так что это складывается, это считается. И теперь, Вилли, мой друг, я стою перед тобой в Благословенном Лондоне, Вилайете, возрожденным, новым человеком с новой жизнью. Салли-Вилли, разве это не дьявольски прекрасно?»
* * *
Почему он уехал?
Из-за нее, из-за ее вызова, новизны, неистовства их обеих, неумолимости невозможного, настаивающего на своем праве существовать.
И, или, может быть: потому, что вслед за тем, как он пожирал свиней, наступило возмездие, ночное возмездие, наказание снами.
3
Так иногда он с маскою срастется,
Что уж не знает, где его лицо,
Что думает он сам, над чем смеется
И кто он есть такой, в конце концов.
Наталья Дроздова, «Маски»
Едва взлетел самолет на Лондон, благодаря своему магическому трюку — скрещению двух пар пальцев обеих рук и вращению больших пальцев, — худой мужчина сорока с лишним лет, сидя у окна салона для некурящих и созерцая город своего рождения, сброшенный подобно старой змеиной коже, позволил облегченному выражению мимолетно проскользнуть по лицу. Лицо это было красиво в несколько кислой, патрицианской манере, с длинными, пухлыми губами с опущенными, как у надменной камбалы, уголками и тонкими бровями, резко изгибающимися над глазами, взирающими на мир с каким-то бдительным презрением. Господин Саладин Чамча заботливо создавал это лицо: потребовалось несколько лет, чтобы это получилось у него правильно, — и много больше лет спустя он воспринимал его как свое собственное ; в действительности, он просто позабыл о том, как выглядел раньше. Кроме того, он сформировал себе голос, подходящий такому лицу: голос, чьи томные, почти ленивые гласные артистично контрастировали с отточенной внезапностью согласных. Комбинация лица и голоса была мощной; но за время недавнего посещения родного города — первого такого посещения за пятнадцать лет (точный период, должен я заметить, кинославы Джибрила Фаришты) — там произошли странные и волнующие события. Это, к сожалению, привело к тому, что (сперва) его голос, а затем и выражение лица начали подводить его.
Это началось — вспомнил Чамча с закрытыми глазами и тонкой дрожью ужаса, позволив пальцам расслабиться и лелея смутную надежду, что его последнее суеверие осталось незаметным для других пассажиров — во время его полета на восток несколько недель назад. Он погрузился в сонное оцепенение над песчаной пустыней Персидского залива, и в его сновидении к нему явился причудливый незнакомец — человек со стеклянной кожей, чьи суставы мрачно постукивали под тонкой, хрупкой мембраной, сковывающей его тело — и попросил Саладина помочь вырваться из этой стеклянной тюрьмы. Чамча поднял камень и начал колотить в стекло. Тотчас потоки крови хлынули через взломанную поверхность тела незнакомца, а когда Чамча принялся отдирать растрескавшиеся осколки, стеклянный человек закричал, ибо куски его плоти отрывались вместе со стеклом. Тут стюардесса склонилась над спящим Чамчей и спросила с безжалостным гостеприимством своих сородичей: Не хотите ли пить, сэр? Выпить? — и Саладин, вынырнув из грез, обнаружил в своей речи невесть откуда взявшиеся бомбейские переливы, от которых так старательно (и так давно!) избавился.
— Ах-ха, что такое? — бормотал он. — Алкогольный напиток или что?
И когда бортпроводница заверила его: чего бы Вы ни пожелали, сэр, все напитки бесплатно, — он вновь услышал предательские нотки в своем голосе:
— Так, окей, биби, всего лишь виски с содовой.
Какая неприятная неожиданность! Он резко взбодрился и выпрямился в кресле, игнорируя алкоголь и арахисы. Как смогло его прошлое вспузыриться в преображении гласных и словаря? Что дальше? Он начнет умасливать волосы кокосовым маслом? Он начнет сжимать ноздри большим и указательным пальцем, шумно сморкаться и размазывать клейкую серебристую колбаску соплей? Он станет приверженцем профессионального реслинга? Какие еще оскорбления приберег для него дьявол? Ему следовало знать, что это было ошибкой — домой : после стольких лет к чему, кроме регрессии, могло это привести? Это была противоестественная поездка; опровержение времени; восстание против истории; все это соединилось, чтобы принести беду.
Я не сам , подумал он, чувствуя легкий трепет возле сердца. Но что это значит, так или иначе, добавил он горько. В конце концов, «les acteurs ne sont pas des gens», как объяснил большая свинья Фредерик в Les Enfants du Paradis . Маски под масками, и вдруг — голый бескровный череп.
Пристегните ремни, — предупредил голос капитана, когда самолет вошел в зону турбулентности, и они запрыгали по воздушным ямам. Пустыня покачивалась под ними, чернорабочий-мигрант с огромным транзистором, принятый на борт в Катаре, начал блевать. Чамча заметил, что человек этот не застегнул ремня, и вернул своему голосу обычно-надменный английский выговор.
— Послушайте, почему бы Вам не сделать так… — указал он, но бедняга при очередном наклоне самолета склонился к бумажному пакету, который Саладин подал ему как раз вовремя, покачал головой, пожал плечами и ответил:
— Сахиб, для чего? Если Аллах желает, чтобы я умер, я умру. Если нет, то нет. Зачем мне заботиться о безопасности?
Гребаная Индия, — тихо проклинал Саладин Чамча, снова рухнув в свое кресло. — Черт с тобой, я избавился от твоих оков давно, ты не посадишь меня на крючок снова, ты не затянешь меня назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Он не любил ее, не был ей верен, не помнил дня ее рождения, не всегда отвечал ей по телефону, появлялся лишь тогда, когда это было менее всего удобно для нее из-за обедающих у нее дома гостей из мира шарикоподшипников, и, как и все, она прощала ему. Но ее прощение не было тихим, мышиным «что поделаешь», которое он получил от других. Рекха жаловалась, как сумасшедшая, она грозила ему адом, она кричала на него и проклинала его, называя никчемным лафанга и харамзада и салах, и даже, в крайнем случае, обвиняя его в невозможном подвиге ебания собственной сестры, которой у него не было. Она не жалела его ни капли, называя поверхностным, как киноэкран, но проходило время, и она прощала его так или иначе и позволяла ему расстегнуть свою блузку. Джибрил не мог сопротивляться оперному прощению Рекхи Меркантиль, которое было тем более убедительным из-за шаткости ее собственного положения — ее неверности королю шарикоподшипников, которого Джибрил избегал упоминать, принимая его словесную оторванность как мужчина. Поэтому, учитывая, что прощения, полученные им от остальных женщин, оставляли его холодным, и что он забывал о них в тот же момент, когда они были произнесены, он продолжал возвращаться к Рекхе, чтобы она могла снова и снова оскорблять его, а потом утешать так, как умела она одна.
Затем он почти что умер.
Он снимался в Канья-Кумари, стоя на самой верхушке Азии, участвуя в постановке боевой сцены на Мысе Коморин, где кажется, что три океана врезаются друг в друга. Три потока волн надвигались с запада востока юга и сталкивались в могущественных ударах водянистых рук, и вместе с ними Джибрил получал удар в челюсть — прекрасно выбранный момент — и падал без сознания в трехокеанную пену.
Он не встал.
Сначала все обвиняли английского великана-каскадера Юстаса Брауна, нанесшего удар. Тот горячо возражал. Разве не он был тем самым парнем, что сражался с Главным министром Н. T. Рама Рао в его многочисленных теологических киноролях? Разве не он усовершенствовал умение старика хорошо выглядеть после боя, не получая повреждений? Разве жаловался он когда-нибудь, что НТР никогда не фиксировал ударов и потому он, Юстас, всегда выходил из боя в синяках, будучи нелепо избит маленьким старикашкой, которого он мог бы проглотить на завтрак с тостом, и терял ли он когда-нибудь самообладание — хоть однажды? Ладно, тогда? Как мог кто-нибудь подумать, что он повредит бессмертному Джибрилу?.. — Они уволили его все равно, и полиция поместила его под замок, на всякий пожарный.
Но не от удара пострадал Джибрил. Когда звезда была доставлена в бомбейский госпиталь Брич Кэнди предоставленным по такому случаю реактивным самолетом Воздушных сил; когда исчерпывающие тесты не дали почти ничего; и когда он лежал без сознания, умирающий, с анализом крови, упавшим с нормальных пятнадцати до убийственных четырех и двух десятых, — представитель больницы столкнулся с национальной прессой на широких белых ступенях Брич Кэнди. «Это — страшная тайна, — выдал он. — Назовите это, если вам угодно, рукой Божьей».
Внутренности Джибрила Фаришты кровоточили безо всякой видимой причины, и он просто смертельно истекал кровью под кожей. В моменты осложнений кровь начинала сочиться из его пениса и прямой кишки и, казалось, в любой момент могла бы хлынуть обильным потоком из носа, ушей и уголков глаз. Кровотечение продолжалось семь дней, и все это время он получал переливание и все способствующие свертыванию средства, известные медицинской науке, включая концентрированную форму крысиного яда, и хотя лечение привело к незначительным улучшениям, доктора бросили его как безнадежного.
Вся Индия собралась у постели Джибрила. Его состояние сделалось главной темой каждого радиобюллетеня, оно стало предметом почасовых экспресс-новостей национальной телесети, и толпа, собирающаяся на Варден-роуд, была столь огромной, что полиции пришлось разгонять ее дубинками и слезоточивым газом, хотя каждый из полумиллиона скорбящих и без того стенал и плакал. Премьер-министр отменила все свои встречи и прилетела навестить его. Ее сын, пилот авиалинии, сидел в спальне Фаришты, держа руку актера. Дух предчувствий витал по стране, потому как если Бог обрушил такое возмездие на свою самую знаменитую инкарнацию, то что приберег он для остального народа? Если Джибрил умрет, долго ли протянет Индия? В мечетях и храмах страны различные конфессии молились не только о жизни умирающего актера, но и о собственном будущем, о самих себе.
Кто не посещал Джибрила в больнице? Кто ни разу не написал, не позвонил ему, не послал цветов, не принес восхитительного тиффина домашнего приготовления? В то время как множество любовниц бесстыдно посылали ему открытки и ягненка пасандас, кто, любя его больше всех, берег себя от подозрений своего шарикоподшипникового мужа? Рекха Меркантиль железом оковала свое сердце и проходила все повороты своей каждодневной жизни в играх с детьми, переписке с мужем, действуя, если того требовали обстоятельства, как его управляющая, и никогда — ни разу — не открыла сурового опустошения своей души.
Он поправился.
Выздоровление было столь же таинственным, как и болезнь, и столь же быстрым. Это тоже объясняли (врачи, журналисты, друзья) волей Всевышнего. Был объявлен национальный праздник; фейерверк разлетался над землей вверх и вниз. Но когда Джибрил восстановил свои силы, стало ясно, что он изменился — и в поразительной степени, ибо утратил веру.
В день своей выписки из больницы он прошел, сопровождаемый полицейским эскортом, сквозь огромную толпу, готовую праздновать собственное избавление так же, как его, забрался в свой мерседес и велел водителю оторваться от всех сопровождающих машин, на что ушло семь часов и пятьдесят одна минута, и, завершив маневр, взялся за то, что задумал. Он вышел из лимузина возле отеля Тадж и, не оглядываясь по сторонам, направился прямо в его просторную гостиную с буфетным столом, стонущим под весом запретной пищи; и загрузил свою тарелку всем этим: свиными колбасками из Уилтшира, целительными йоркскими ветчинами и ломтиками бекона из бог-знает-где; окороками неверия и свиными рульками атеизма; и, стоя в самом центре зала пред очами выскочивших из ниоткуда фотографов, он принялся уплетать все это с таким проворством, на какое только был способен, наполняя мертвыми свиньями свой рот так быстро, что ломтики бекона свисали с уголков его губ.
Во время болезни он провел каждую сознательную минуту, взывая к Богу — каждую секунду каждой минуты: Йа-Аллах, чей раб лежит, истекая кровью, не покидай меня теперь, после стольких лет присмотра за мной. Йа-Аллах, яви мне какой-нибудь знак, какую-нибудь крохотную метку своего покровительства, чтобы во мне нашлись силы исцелить мой недуг. О Боже, самый милостивый, самый милосердный, будь со мной в минуты моей нужды, моей горчайшей нужды. Затем на него снизошло озарение, что он наказан и на некоторое время должен претерпеть боль, но немного погодя он рассердился. Хватит, Боже, — требовали его невысказанные слова, — почему я должен умереть, если я не убивал? Ты — месть, или ты — любовь? Гнев на Бога переносил Джибрила в следующий день, но потом исчез и он, уступая место ужасной пустоте, изоляции, когда он понял, что говорит с тонким воздухом , что вовсе нет там никого; и тогда он, чувствуя себя глупее, чем когда-либо в жизни, начал умолять пустоту, Йа-Аллаха, просто будь там, черт возьми, просто будь. Но он не чувствовал ничего, ничего-ничегошеньки, пока однажды не нашел, что ему и не нужно там что-либо чувствовать. В день этой метаморфозы болезнь преобразилась и началось выздоровление. И, доказывая себе не-бытие Бога, стоял он теперь в обеденном зале самой известной гостиницы города, со свиньями, падающими с его лица.
Он оторвался от тарелки, чтобы встретиться взглядом с женщиной, разглядывающей его. Ее волосы были столь светлы, что казались почти белыми, а ее полупрозрачная кожа была цвета горного льда. Она смеялась над ним и отворачивалась.
— Разве ты не видишь этого? — вскричал он на нее, брызжа изо рта ошметками колбасы. — Никаких молний. Вот в чем суть.
Она вернулась и предстала перед ним.
— Ты жив, — произнесла она. — Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.
Он рассказал Рекхе: в миг, когда она повернулась и пошла обратно, я влюбился в нее. Аллилуйя Конус, альпинистка, покорительница Эвереста, белокурая йахудан, ледяная королева. Я не мог противиться ее вызову: измени свою жизнь — или обратись в ничто .
«Ты и твое реинкарнационное барахло, — ластилась к нему Рекха. — Полная голова ерунды. Ты выходишь из больницы, возвращаясь через двери смерти, и тебе сразу приходит это в голову, мой псих; тебе сразу надо совершить какую-нибудь авантюру, и там — presto — она, белокурая мэм. Ты думаешь, я не знаю, что ты такое, Джиббо, и теперь ты хочешь, чтобы я простила тебя, так?»
В этом нет необходимости, сказал он. И покинул апартаменты Рекхи (их хозяйка рыдала, простершись ниц на полу); и никогда не входил туда снова.
Спустя три дня после того, как он встретил ее, набивая щеки нечестивым мясом, Алли села на самолет и улетела. Три дня вне времени, под вывеской не-беспокоить, — но в конце концов они согласились, что мир реален, что возможное возможно, а невозможное — нет, — короткая встреча, любовь в зале ожидания: мы разошлись, как в море корабли. Когда она уехала, оставшийся Джибрил пытался заткнуть уши на ее зов, надеясь вернуть свою жизнь в нормальное русло. То, что он потерял веру, еще не подразумевало, что он был не в состоянии делать свою работу, и, несмотря на скандал со свиноедскими фотографиями — первый скандал, связанный с его именем, — он подписал новые киноконтракты и вернулся к работе.
А затем, однажды утром, его колесное кресло оказалось пустым, а сам он ушел. Бородатый пассажир, некто Исмаил Наджмуддин, летел рейсом АI-420 в Лондон. Этот 747-й был назван именем одного из райских садов, не Гюлистана, но Бостана . «Чтобы вам родиться вновь, — сообщил Джибрил Фаришта Саладину Чамче значительно позже, — прежде надо умирать. Что до меня, я истек лишь наполовину, но это было дважды, в больнице и в самолете, так что это складывается, это считается. И теперь, Вилли, мой друг, я стою перед тобой в Благословенном Лондоне, Вилайете, возрожденным, новым человеком с новой жизнью. Салли-Вилли, разве это не дьявольски прекрасно?»
* * *
Почему он уехал?
Из-за нее, из-за ее вызова, новизны, неистовства их обеих, неумолимости невозможного, настаивающего на своем праве существовать.
И, или, может быть: потому, что вслед за тем, как он пожирал свиней, наступило возмездие, ночное возмездие, наказание снами.
3
Так иногда он с маскою срастется,
Что уж не знает, где его лицо,
Что думает он сам, над чем смеется
И кто он есть такой, в конце концов.
Наталья Дроздова, «Маски»
Едва взлетел самолет на Лондон, благодаря своему магическому трюку — скрещению двух пар пальцев обеих рук и вращению больших пальцев, — худой мужчина сорока с лишним лет, сидя у окна салона для некурящих и созерцая город своего рождения, сброшенный подобно старой змеиной коже, позволил облегченному выражению мимолетно проскользнуть по лицу. Лицо это было красиво в несколько кислой, патрицианской манере, с длинными, пухлыми губами с опущенными, как у надменной камбалы, уголками и тонкими бровями, резко изгибающимися над глазами, взирающими на мир с каким-то бдительным презрением. Господин Саладин Чамча заботливо создавал это лицо: потребовалось несколько лет, чтобы это получилось у него правильно, — и много больше лет спустя он воспринимал его как свое собственное ; в действительности, он просто позабыл о том, как выглядел раньше. Кроме того, он сформировал себе голос, подходящий такому лицу: голос, чьи томные, почти ленивые гласные артистично контрастировали с отточенной внезапностью согласных. Комбинация лица и голоса была мощной; но за время недавнего посещения родного города — первого такого посещения за пятнадцать лет (точный период, должен я заметить, кинославы Джибрила Фаришты) — там произошли странные и волнующие события. Это, к сожалению, привело к тому, что (сперва) его голос, а затем и выражение лица начали подводить его.
Это началось — вспомнил Чамча с закрытыми глазами и тонкой дрожью ужаса, позволив пальцам расслабиться и лелея смутную надежду, что его последнее суеверие осталось незаметным для других пассажиров — во время его полета на восток несколько недель назад. Он погрузился в сонное оцепенение над песчаной пустыней Персидского залива, и в его сновидении к нему явился причудливый незнакомец — человек со стеклянной кожей, чьи суставы мрачно постукивали под тонкой, хрупкой мембраной, сковывающей его тело — и попросил Саладина помочь вырваться из этой стеклянной тюрьмы. Чамча поднял камень и начал колотить в стекло. Тотчас потоки крови хлынули через взломанную поверхность тела незнакомца, а когда Чамча принялся отдирать растрескавшиеся осколки, стеклянный человек закричал, ибо куски его плоти отрывались вместе со стеклом. Тут стюардесса склонилась над спящим Чамчей и спросила с безжалостным гостеприимством своих сородичей: Не хотите ли пить, сэр? Выпить? — и Саладин, вынырнув из грез, обнаружил в своей речи невесть откуда взявшиеся бомбейские переливы, от которых так старательно (и так давно!) избавился.
— Ах-ха, что такое? — бормотал он. — Алкогольный напиток или что?
И когда бортпроводница заверила его: чего бы Вы ни пожелали, сэр, все напитки бесплатно, — он вновь услышал предательские нотки в своем голосе:
— Так, окей, биби, всего лишь виски с содовой.
Какая неприятная неожиданность! Он резко взбодрился и выпрямился в кресле, игнорируя алкоголь и арахисы. Как смогло его прошлое вспузыриться в преображении гласных и словаря? Что дальше? Он начнет умасливать волосы кокосовым маслом? Он начнет сжимать ноздри большим и указательным пальцем, шумно сморкаться и размазывать клейкую серебристую колбаску соплей? Он станет приверженцем профессионального реслинга? Какие еще оскорбления приберег для него дьявол? Ему следовало знать, что это было ошибкой — домой : после стольких лет к чему, кроме регрессии, могло это привести? Это была противоестественная поездка; опровержение времени; восстание против истории; все это соединилось, чтобы принести беду.
Я не сам , подумал он, чувствуя легкий трепет возле сердца. Но что это значит, так или иначе, добавил он горько. В конце концов, «les acteurs ne sont pas des gens», как объяснил большая свинья Фредерик в Les Enfants du Paradis . Маски под масками, и вдруг — голый бескровный череп.
Пристегните ремни, — предупредил голос капитана, когда самолет вошел в зону турбулентности, и они запрыгали по воздушным ямам. Пустыня покачивалась под ними, чернорабочий-мигрант с огромным транзистором, принятый на борт в Катаре, начал блевать. Чамча заметил, что человек этот не застегнул ремня, и вернул своему голосу обычно-надменный английский выговор.
— Послушайте, почему бы Вам не сделать так… — указал он, но бедняга при очередном наклоне самолета склонился к бумажному пакету, который Саладин подал ему как раз вовремя, покачал головой, пожал плечами и ответил:
— Сахиб, для чего? Если Аллах желает, чтобы я умер, я умру. Если нет, то нет. Зачем мне заботиться о безопасности?
Гребаная Индия, — тихо проклинал Саладин Чамча, снова рухнув в свое кресло. — Черт с тобой, я избавился от твоих оков давно, ты не посадишь меня на крючок снова, ты не затянешь меня назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70