«Маленькие желтые пидоры так и захлебнулись желчью, обнаружив мой труп». Аллилуйя Конус была поражена яркой желто-черной шотландкой его безупречного костюма. Все это она рассказала воспитанницам Женской Школы Спитлбрикских Полей, написавшим ей так много писем с просьбами посетить их, что она не могла отказываться. «Вы должны, — умоляли они. — Вы можете даже жить здесь». Из окна классной комнаты она могла разглядеть свою квартиру посреди парка, едва заметную сквозь сгустившийся снегопад.
Вот что она утаила от класса: как призрак Мориса Уилсона с педантичной детальностью описывал свое собственное восхождение, а также свои посмертные открытия — например, медленный, окольный, бесконечно тонкий и совершенно непродуктивный ритуал спаривания йети, свидетелем которого он стал недавно на Южной седловине, — ибо ей пришло в голову, что видение чудака из 1934-го, первого человека, когда-либо попытавшегося самостоятельно штурмовать скалы Эвереста, своего рода ужасного снежного человека собственной персоной, было вовсе не случайностью, но своеобразным указателем, декларацией родства. Пророчество будущего, явившееся, возможно, для того, чтобы родилась ее тайная мечта о невозможном: мечта об одиночном восхождении. Не исключала она и того, что Морис Уилсон был ее ангелом смерти.
— Я решила поговорить о призраках, — поведала она, — потому что большинство альпинистов, спустившись с пиков, становится обеспокоенными и списывают эти истории со счетов. Но они существуют: я вынуждена признать это, даже несмотря на то, что я из тех людей, чьи ноги прочно стоят на земле.
Это было забавно. Ее ноги. Еще перед восхождением на Эверест она начала испытывать острые боли, и ее терапевт, доктор Мистри, деловая женщина из Бомбея, сообщила, что она страдает из-за низких сводов. «Попросту говоря, у Вас плоскостопие». Ее своды, и прежде слабые, были еще более ослаблены с возрастом из-за ношения кедов и другой неподходящей обуви. Доктор Мистри не могла порекомендовать многого: упражнения на сжатие пальцев ног, бег босиком по наклонной поверхности, сознательный подбор обуви. «Вы достаточно молоды, — сказала она. — Если Вы будете осторожны, Вы еще поживете. Если нет, Вы станете калекой к сорока». Когда Джибрил — проклятье! — услышал, что она поднялась на Эверест с больными ногами, он взялся за изучение этого вопроса. Он прочитал волшебные сказки Bumper Book, в которых нашел историю русалки, бросившей океан и принявшей человеческий облик ради мужчины, которого она любила. Она обрела ноги вместо плавника, но каждый шаг, который она делала, был для нее мучителен, как будто она шла по битому стеклу; и все же она продолжала идти, все увереннее, вдаль от моря, вглубь земли. Ты сделала это ради проклятой горы, сказал он. Ты могла бы сделать это ради человека?
Она скрыла боль в ногах от своих товарищей-альпинистов, потому что соблазн Эвереста была таким захватывающим. Но все эти дни боль по-прежнему была с нею и становилась, если такое возможно, сильнее час от часу. Случай, врожденная слабость, оказался петлей для ее ног. Конец приключениям, думала Алли; меня предали собственные ноги. Образ петли для ног остался с нею до сих пор. Чертовы китаезы , размышляла она, повторяя за призраком Уилсона. «Жизнь так легка для некоторых, — рыдала она в руках Джибрила Фаришты. — Почему им не раздают разрывающиеся от боли ноги?» Он поцеловал ее в лоб. «Для тебя это всегда было борьбой, — сказал он. — Ты хочешь чертовски многого».
Класс ждал ее, заинтригованный всем этим разговором о фантомах. Они хотели историй, ее историй. Они хотели стоять на горной вершине. Вы знаете , хотела она спросить у них, каково это — когда вся твоя жизнь сконцентрирована в одно мгновение, в несколько долгих часов? Вы знаете, что это значит, когда единственное возможное направление — вниз?
— Я была во второй паре с Шерпой Пембой, — рассказывал она. — Погода стояла превосходная, превосходная. Так чисто, что тебе кажется, будто ты можешь взглянуть прямо сквозь небо куда-то вовне. Первая пара, наверное, уже на вершине, сказала я Пембе. Если погода продержится еще немного, мы сможем идти. Пемба стал очень серьезным, полное преображение, потому что раньше он был главным клоуном экспедиции. К тому же, он не бывал на вершинах прежде. На этом этапе я не планировала идти без кислорода, но когда увидела, что Пемба собирается это сделать, я подумала: хорошо, я тоже. Это было глупой прихотью, совершенно непрофессиональной, но я внезапно захотела быть женщиной, сидящей на вершине этой ублюдочной горы, человеком, а не дышащей машиной. Пемба сказал: Алли-Биби, не делай этого, но я махнула рукой. Тем временем мы пропускали первых спускавшихся, и я смогла разглядеть в их глазах нечто замечательное. Они были так возвышенны, так полны восторгом, что даже не обратили внимания, что на мне нет кислородного оборудования. Будьте осторожны, высматривая ангелов, кричали они нам. Пемба взял хороший темп дыхания, и я следом, делая вдох и выдох вместе с ним. Я чувствовала, как поднимается вверх моя голова, и я ухмылялась, просто ухмылялась от уха до уха, а когда Пемба смотрел на меня, я могла заметить, что он делает то же самое. Это походило на гримасу, как будто от боли, но это была всего лишь дурацкая радость.
Она была женщиной, приходящей к трансценденции, к чудесам души путем тяжелого физического труда продвижения к скованной льдом скалистой вершине.
— В тот момент, — сообщила она девочкам, следящим за каждым шагом ее пути наверх, — я верила во все это: в то, что вселенная имеет звук, что ты можешь поднять завесу и увидеть лицо Бога, во все. Я видела Гималаи, протянувшиеся подо мною, и это тоже был Божий лик. Пемба, должно быть, заметил что-то в моем выражении лица, что обеспокоило его, поэтому он крикнул мне: Смотри, Алли-Биби, вершина! Я помню: мы как будто проплыли по последнему карнизу прямо к пику, а потом мы оказались там, где земля раскинулась под нами во все стороны. И свет; вселенная, очищенная светом. Я хотела сорвать с себя одежду и позволить ему впитаться в мою кожу. — Ни смешка из класса; они танцевали с нею обнаженными на крыше мира. — Тогда начались видения: сплетенные радуги, танцующие в небе; сияние, льющееся вниз, подобно низринувшемуся с солнца водопаду; и были ангелы, я не шучу. Я видела их, и Шерпа Пемба — тоже. В это время мы стояли на коленях. Его зрачки выглядели абсолютно белыми, и, я уверена, мои были такими же. Я знаю, мы должны были умереть там, ослепленные снегом и дурацкий горой, но тут я услышала грохот, громкий, пронзительный звук, подобный пушке. Это вернуло меня к реальности. Я кричала Пему, пока он тоже не пришел в себя, и мы начали спуск. Погода быстро менялась; вьюга преграждала наш путь. Муть наполнила чистый, лучистый воздух, погружая его во тьму. Мы едва добрались до точки сбора и вчетвером забрались в небольшую палатку Шестого Лагеря, двадцать семь тысяч футов. Больше рассказывать почти что и нечего. Все мы потом возвращались к нашему Эвересту, раз за разом, всю ночь. Но в какой-то момент я спросила: «Что это был за шум? Кто стрелял из пушки?» Они посмотрели на меня, как на ненормальную. Кому бы понадобилось делать такую чертовски глупую вещь на такой высоте, сказали они, да и в конце концов, Алли, ты, черт возьми, прекрасно знаешь, что на этой горе нет пушки. Конечно, они были правы, но я слышала ее, это я знаю точно: бабах, выстрел и эхо. Вот так-то, — закончила она резко. — Конец. История моей жизни.
Она подняла серебряноглавую трость и собралась уходить. Учительница, миссис Бари, попыталась было произнести обычную банальность. Но девочки не хотели отпускать свою гостью.
— Так что же это было тогда, Алли? — настаивали они; и она, будто ставшая вдруг на десять лет старше своих тридцати трех, пожала плечами.
— Трудно сказать, — ответила она. — Возможно, это был призрак Мориса Уилсона.
Она покинула классную комнату, тяжело опираясь на палку.
* * *
Город — Благословенный Лондон, яар, и никаких проклятых нет ! — был одет в белое, подобно скорбящему на похоронах. Какие, на хрен, похороны, мистер, задал себе дикий вопрос Джибрил Фаришта, уж точно не мои, а мне — проклятая надежда и уверенность . Когда поезд дополз до станции Виктория, он спрыгнул с него, не дожидаясь полной остановки, подвернул лодыжку и полез под багажные тележки и насмешки ожидающих лондонцев, следивших за его падением, вытаскивать свою чрезвычайно потрепанную шляпу. Рекхи Меркантиль нигде не было видно, и, ловя момент, Джибрил понесся сквозь расступающуюся толпу как одержимый, только для того, чтобы вновь обнаружить ее у турникета, терпеливо покачивающуюся на ковре, невидимую для чьих-либо глаз, кроме его собственных, в трех футах над землей.
— Что ты хочешь, — вспыхнул он, — что у тебя за дело ко мне?
— Наблюдать за твоим падением, — немедленно ответила она. — Оглянись по сторонам, — добавила она, — я уже заставила тебя выглядеть полным придурком.
Люди очищали место вокруг Джибрила, дикого человека в пальто не по росту и истоптанной шляпе, этот мужчина говорит сам с собой , произнес детский голос, и мать ответила ему шш, дорогой, нехорошо издеваться над юродивыми . Добро пожаловать в Лондон. Джибрил Фаришта помчался к лестнице, ведущей вниз к Трубе. Рекха, летящая на ковре, позволила ему оторваться.
Но когда в большой спешке он достиг северной платформы Линии Виктории, он увидел ее снова. На сей раз она была цветной фотографией на рекламном сорокавосьмистраничном постере на стене у дороги, рекламирующем достоинства международной системы автоматической телефонной связи. Отправьте свой голос в Индию на ковре-самолете , советовала она. Не нужно ни джиннов, ни ламп . Он испустил громкий крик, еще раз заставив своих попутчиков усомниться в его здравом рассудке, и сбежал на южную платформу, к только что тронувшемуся поезду. Он вскочил на борт и обнаружил там Рекху Меркантиль, держащую на коленях скатанный в трубочку ковер. Двери со стуком захлопнулись за ним.
В тот день Джибрил Фаришта носился по всем веткам лондонской подземки, и Рекха Меркантиль находила его повсюду, куда бы он ни пошел; она была рядом с ним на бесконечных эскалаторах Оксфордского Цирка и в плотно набитых лифтах Тафнелл-парка, притираясь к нему в манере, которую при жизни считала весьма возмутительной. Снаружи от линий метрополитена она швыряла фантомы своих детей с верхушек разлапистых деревьев, а когда он вышел на воздух возле Банка Англии, театрально сбросилась с апекса его неоклассического фронтона. И даже несмотря на то, что у него не было никакого представления об истинном обличии этого самого изменчивого и хамелеонистого из городов, он креп в убеждении, что Лондон продолжает менять свой облик даже сейчас, когда Джибрил наматывает круги под ним, в результате чего станции подземки переползали с линии на линию и следовали друг за другом в очевидно случайной последовательности. Неоднократно он выскакивал, задыхаясь, из этого подземного мира, в котором перестали действовать законы пространства и времени, и пытался поймать такси; однако никто не хотел останавливаться, и ему приходилось погружаться обратно в эти адские дебри, в этот лабиринт без разгадки, и продолжать свои эпические странствия. Наконец, истощенный и потерявший надежду, он сдался фатальной логике безумия и сошел на произвольно выбранной и, по его расчетам, последней бессмысленной станции своего долгого и бесполезного путешествия в поисках химеры исцеления. Он выбрался в душераздирающее безразличие занесенной мусором улицы, наводненной транзитными грузовиками. Уже опустилась тьма, когда он, пошатываясь и истратив последние резервы оптимизма, добрел до незнакомого парка, освещенного полным спектром эктоплазматического блеска вольфрамовых ламп. Когда он опустился на колени в уединенности зимней ночи, он увидел женскую фигуру, медленно приближающуюся к нему через заснеженный газон, и решил, что это, должно быть, его немезида, Рекха Меркантиль, явилась, чтобы подарить ему смертельный поцелуй, чтобы утащить его в преисподнюю более глубокую, чем та, на которую обрекла она свою израненную душу. Он уже не таился и, когда женщина подошла к нему, упал вперед на свои ладони; его пальто свободно разметалось вокруг него и придавало ему вид гигантского умирающего жука, напялившего, по неясной причине, грязную серую фетровую шляпу.
Будто издалека услышал он, как с губ женщины сорвался потрясенный сдавленный крик, в котором перемешались недоверие, радость и странное негодование, и прямо перед тем, как чувства оставили его, он понял, что Рекха позволила ему — до поры, до времени — достичь иллюзии безопасной гавани: так, чтобы триумф над ним мог стать еще приятнее, чем прежде.
— Ты жив, — произнесла женщина, повторяя первые слова, когда-либо сказанные ему. — Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.
Улыбнувшись, он заснул в плоскостопных ногах Алли под падающим на город снегом.
IV. Аиша
Государыня, ведь если ты хотела врагов,
Кто же тебе смел отказать?
БГ, «Государыня»
Даже многосерийные видения мигрировали вместе с ним; они знают город лучше него. И после Розы и Рекхи сказочные миры его архангелического второго Я начинают казаться такими же осязаемыми, как изменчивая действительность, в которой он пребывает в часы своего бодрствования. Сейчас, например, происходит вот что: миновав ограду голландского особняка, возведенного в той части Лондона, в которой он позднее опознал Кенсингтон, грезы стремительно несут его мимо универмага Беркеров и серого домика с двойными оконными панелями, где Теккерей написал Ярмарку тщеславия ; и через площадь с женским монастырем, куда маленькие девочки в униформе постоянно входят, но откуда никогда не выходят; и дом, где провел свои преклонные годы Талейран, когда после тысячи и одной хамелеоновской смены подданства и принципов он принял наружность французского посла в Лондоне; и, достигнув угла строения о семи этажах, с зелеными стальными прутьями на балконе четвертого, грезы спешат теперь к фасаду дома и на четвертом этаже отодвигают тяжелые шторы в окне гостиной, где сидит, наконец — как всегда бессонный, глядящий в будущее широко распахнутыми в тусклом желтом свете глазами — бородатый Имам в тюрбане.
Кто он? Изгнанник. Коего не стоит путать, позвольте заметить, со всеми иными понятиями, которыми люди бросаются в него: ?migr?, экспатриант, беженец, иммигрант, молчание, хитроумие. Изгнание — мечта о блистательном возвращении. Изгнание — видение революции: Эльбы, не Святой Елены. Оно — бесконечный парадокс: взгляд в будущее глазами, устремленными в прошлое. Изгнание — шар, подброшенный высоко в воздух. Он висит там, замороженный во времени, обратившийся в фотографию; отвергнувший движение, замерший невозможно выше родной земли, он ждет неизбежного момента, когда фотография начнет двигаться и земля призовет его к себе. Об этом думает сейчас Имам. Его жилище — арендованная квартира. Это — зал ожидания, фотография, воздух.
Плотные обои, оливковые полосы на кремовой поверхности, немного выцвели, — достаточно, чтобы подчеркнуть более яркие прямоугольники и овалы, обозначающие места, где прежде висели картины. Имам — противник изображений. Перенося картины, он бесшумно снимал их со стен и ускользал из комнаты, удаляя себя от гнева собственного невысказанного неодобрения. Некоторым образцам, однако, позволено было остаться. На каминной полке он держит небольшую подборку открыток, изображающих простые картины его родины, которую он называет просто Деш: гора, возвышающаяся над городом; живописный пейзаж деревни под ветвями могучего древа; мечеть. Но в его спальне, на стене, примыкающей к твердой лежанке, висит более могущественная икона — портрет женщины исключительной силы, примечательной своим греческим профилем и россыпью черных волос, столь же длинных, сколь высока она сама. Властная женщина, враждебная ему, чуждая ему: он хранит ее в заточении. Точно так же, как, далеко во дворцах своего всемогущества, она прижимает его портрет под своей королевской мантией или скрывает его в медальоне на шее. Она — Императрица, и имя ее — каково же? — Аиша. На этом острове — изгнанник-Имам, а дома, в Деше — Она. Они готовят друг другу смерть.
Занавеси — плотный золотистый бархат — весь день задернуты, чтобы ничто злое не вползло в квартиру: иная страна, Зарубежье, нация чужаков. Суровый факт, что он здесь, а не Там, на котором зациклились все его мысли. В тех редких случаях, когда Имам выходит глотнуть кенсингтонского воздуха, в центре квадрата, образованного восемью молодыми мужчинами в солнцезащитных очках и костюмах с выпирающими углами, он складывает ладони перед собой и направляет на них пристальный взгляд, чтобы ни единый элемент, никакая частица этого ненавистного города — этого отстойника гнусностей, оскорбляющего Имама тем, что дарит убежище, дабы тот был обязан ему несмотря на похоть, жадность и тщеславие его путей — не поселилась на нем, подобно соринке в глазу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Вот что она утаила от класса: как призрак Мориса Уилсона с педантичной детальностью описывал свое собственное восхождение, а также свои посмертные открытия — например, медленный, окольный, бесконечно тонкий и совершенно непродуктивный ритуал спаривания йети, свидетелем которого он стал недавно на Южной седловине, — ибо ей пришло в голову, что видение чудака из 1934-го, первого человека, когда-либо попытавшегося самостоятельно штурмовать скалы Эвереста, своего рода ужасного снежного человека собственной персоной, было вовсе не случайностью, но своеобразным указателем, декларацией родства. Пророчество будущего, явившееся, возможно, для того, чтобы родилась ее тайная мечта о невозможном: мечта об одиночном восхождении. Не исключала она и того, что Морис Уилсон был ее ангелом смерти.
— Я решила поговорить о призраках, — поведала она, — потому что большинство альпинистов, спустившись с пиков, становится обеспокоенными и списывают эти истории со счетов. Но они существуют: я вынуждена признать это, даже несмотря на то, что я из тех людей, чьи ноги прочно стоят на земле.
Это было забавно. Ее ноги. Еще перед восхождением на Эверест она начала испытывать острые боли, и ее терапевт, доктор Мистри, деловая женщина из Бомбея, сообщила, что она страдает из-за низких сводов. «Попросту говоря, у Вас плоскостопие». Ее своды, и прежде слабые, были еще более ослаблены с возрастом из-за ношения кедов и другой неподходящей обуви. Доктор Мистри не могла порекомендовать многого: упражнения на сжатие пальцев ног, бег босиком по наклонной поверхности, сознательный подбор обуви. «Вы достаточно молоды, — сказала она. — Если Вы будете осторожны, Вы еще поживете. Если нет, Вы станете калекой к сорока». Когда Джибрил — проклятье! — услышал, что она поднялась на Эверест с больными ногами, он взялся за изучение этого вопроса. Он прочитал волшебные сказки Bumper Book, в которых нашел историю русалки, бросившей океан и принявшей человеческий облик ради мужчины, которого она любила. Она обрела ноги вместо плавника, но каждый шаг, который она делала, был для нее мучителен, как будто она шла по битому стеклу; и все же она продолжала идти, все увереннее, вдаль от моря, вглубь земли. Ты сделала это ради проклятой горы, сказал он. Ты могла бы сделать это ради человека?
Она скрыла боль в ногах от своих товарищей-альпинистов, потому что соблазн Эвереста была таким захватывающим. Но все эти дни боль по-прежнему была с нею и становилась, если такое возможно, сильнее час от часу. Случай, врожденная слабость, оказался петлей для ее ног. Конец приключениям, думала Алли; меня предали собственные ноги. Образ петли для ног остался с нею до сих пор. Чертовы китаезы , размышляла она, повторяя за призраком Уилсона. «Жизнь так легка для некоторых, — рыдала она в руках Джибрила Фаришты. — Почему им не раздают разрывающиеся от боли ноги?» Он поцеловал ее в лоб. «Для тебя это всегда было борьбой, — сказал он. — Ты хочешь чертовски многого».
Класс ждал ее, заинтригованный всем этим разговором о фантомах. Они хотели историй, ее историй. Они хотели стоять на горной вершине. Вы знаете , хотела она спросить у них, каково это — когда вся твоя жизнь сконцентрирована в одно мгновение, в несколько долгих часов? Вы знаете, что это значит, когда единственное возможное направление — вниз?
— Я была во второй паре с Шерпой Пембой, — рассказывал она. — Погода стояла превосходная, превосходная. Так чисто, что тебе кажется, будто ты можешь взглянуть прямо сквозь небо куда-то вовне. Первая пара, наверное, уже на вершине, сказала я Пембе. Если погода продержится еще немного, мы сможем идти. Пемба стал очень серьезным, полное преображение, потому что раньше он был главным клоуном экспедиции. К тому же, он не бывал на вершинах прежде. На этом этапе я не планировала идти без кислорода, но когда увидела, что Пемба собирается это сделать, я подумала: хорошо, я тоже. Это было глупой прихотью, совершенно непрофессиональной, но я внезапно захотела быть женщиной, сидящей на вершине этой ублюдочной горы, человеком, а не дышащей машиной. Пемба сказал: Алли-Биби, не делай этого, но я махнула рукой. Тем временем мы пропускали первых спускавшихся, и я смогла разглядеть в их глазах нечто замечательное. Они были так возвышенны, так полны восторгом, что даже не обратили внимания, что на мне нет кислородного оборудования. Будьте осторожны, высматривая ангелов, кричали они нам. Пемба взял хороший темп дыхания, и я следом, делая вдох и выдох вместе с ним. Я чувствовала, как поднимается вверх моя голова, и я ухмылялась, просто ухмылялась от уха до уха, а когда Пемба смотрел на меня, я могла заметить, что он делает то же самое. Это походило на гримасу, как будто от боли, но это была всего лишь дурацкая радость.
Она была женщиной, приходящей к трансценденции, к чудесам души путем тяжелого физического труда продвижения к скованной льдом скалистой вершине.
— В тот момент, — сообщила она девочкам, следящим за каждым шагом ее пути наверх, — я верила во все это: в то, что вселенная имеет звук, что ты можешь поднять завесу и увидеть лицо Бога, во все. Я видела Гималаи, протянувшиеся подо мною, и это тоже был Божий лик. Пемба, должно быть, заметил что-то в моем выражении лица, что обеспокоило его, поэтому он крикнул мне: Смотри, Алли-Биби, вершина! Я помню: мы как будто проплыли по последнему карнизу прямо к пику, а потом мы оказались там, где земля раскинулась под нами во все стороны. И свет; вселенная, очищенная светом. Я хотела сорвать с себя одежду и позволить ему впитаться в мою кожу. — Ни смешка из класса; они танцевали с нею обнаженными на крыше мира. — Тогда начались видения: сплетенные радуги, танцующие в небе; сияние, льющееся вниз, подобно низринувшемуся с солнца водопаду; и были ангелы, я не шучу. Я видела их, и Шерпа Пемба — тоже. В это время мы стояли на коленях. Его зрачки выглядели абсолютно белыми, и, я уверена, мои были такими же. Я знаю, мы должны были умереть там, ослепленные снегом и дурацкий горой, но тут я услышала грохот, громкий, пронзительный звук, подобный пушке. Это вернуло меня к реальности. Я кричала Пему, пока он тоже не пришел в себя, и мы начали спуск. Погода быстро менялась; вьюга преграждала наш путь. Муть наполнила чистый, лучистый воздух, погружая его во тьму. Мы едва добрались до точки сбора и вчетвером забрались в небольшую палатку Шестого Лагеря, двадцать семь тысяч футов. Больше рассказывать почти что и нечего. Все мы потом возвращались к нашему Эвересту, раз за разом, всю ночь. Но в какой-то момент я спросила: «Что это был за шум? Кто стрелял из пушки?» Они посмотрели на меня, как на ненормальную. Кому бы понадобилось делать такую чертовски глупую вещь на такой высоте, сказали они, да и в конце концов, Алли, ты, черт возьми, прекрасно знаешь, что на этой горе нет пушки. Конечно, они были правы, но я слышала ее, это я знаю точно: бабах, выстрел и эхо. Вот так-то, — закончила она резко. — Конец. История моей жизни.
Она подняла серебряноглавую трость и собралась уходить. Учительница, миссис Бари, попыталась было произнести обычную банальность. Но девочки не хотели отпускать свою гостью.
— Так что же это было тогда, Алли? — настаивали они; и она, будто ставшая вдруг на десять лет старше своих тридцати трех, пожала плечами.
— Трудно сказать, — ответила она. — Возможно, это был призрак Мориса Уилсона.
Она покинула классную комнату, тяжело опираясь на палку.
* * *
Город — Благословенный Лондон, яар, и никаких проклятых нет ! — был одет в белое, подобно скорбящему на похоронах. Какие, на хрен, похороны, мистер, задал себе дикий вопрос Джибрил Фаришта, уж точно не мои, а мне — проклятая надежда и уверенность . Когда поезд дополз до станции Виктория, он спрыгнул с него, не дожидаясь полной остановки, подвернул лодыжку и полез под багажные тележки и насмешки ожидающих лондонцев, следивших за его падением, вытаскивать свою чрезвычайно потрепанную шляпу. Рекхи Меркантиль нигде не было видно, и, ловя момент, Джибрил понесся сквозь расступающуюся толпу как одержимый, только для того, чтобы вновь обнаружить ее у турникета, терпеливо покачивающуюся на ковре, невидимую для чьих-либо глаз, кроме его собственных, в трех футах над землей.
— Что ты хочешь, — вспыхнул он, — что у тебя за дело ко мне?
— Наблюдать за твоим падением, — немедленно ответила она. — Оглянись по сторонам, — добавила она, — я уже заставила тебя выглядеть полным придурком.
Люди очищали место вокруг Джибрила, дикого человека в пальто не по росту и истоптанной шляпе, этот мужчина говорит сам с собой , произнес детский голос, и мать ответила ему шш, дорогой, нехорошо издеваться над юродивыми . Добро пожаловать в Лондон. Джибрил Фаришта помчался к лестнице, ведущей вниз к Трубе. Рекха, летящая на ковре, позволила ему оторваться.
Но когда в большой спешке он достиг северной платформы Линии Виктории, он увидел ее снова. На сей раз она была цветной фотографией на рекламном сорокавосьмистраничном постере на стене у дороги, рекламирующем достоинства международной системы автоматической телефонной связи. Отправьте свой голос в Индию на ковре-самолете , советовала она. Не нужно ни джиннов, ни ламп . Он испустил громкий крик, еще раз заставив своих попутчиков усомниться в его здравом рассудке, и сбежал на южную платформу, к только что тронувшемуся поезду. Он вскочил на борт и обнаружил там Рекху Меркантиль, держащую на коленях скатанный в трубочку ковер. Двери со стуком захлопнулись за ним.
В тот день Джибрил Фаришта носился по всем веткам лондонской подземки, и Рекха Меркантиль находила его повсюду, куда бы он ни пошел; она была рядом с ним на бесконечных эскалаторах Оксфордского Цирка и в плотно набитых лифтах Тафнелл-парка, притираясь к нему в манере, которую при жизни считала весьма возмутительной. Снаружи от линий метрополитена она швыряла фантомы своих детей с верхушек разлапистых деревьев, а когда он вышел на воздух возле Банка Англии, театрально сбросилась с апекса его неоклассического фронтона. И даже несмотря на то, что у него не было никакого представления об истинном обличии этого самого изменчивого и хамелеонистого из городов, он креп в убеждении, что Лондон продолжает менять свой облик даже сейчас, когда Джибрил наматывает круги под ним, в результате чего станции подземки переползали с линии на линию и следовали друг за другом в очевидно случайной последовательности. Неоднократно он выскакивал, задыхаясь, из этого подземного мира, в котором перестали действовать законы пространства и времени, и пытался поймать такси; однако никто не хотел останавливаться, и ему приходилось погружаться обратно в эти адские дебри, в этот лабиринт без разгадки, и продолжать свои эпические странствия. Наконец, истощенный и потерявший надежду, он сдался фатальной логике безумия и сошел на произвольно выбранной и, по его расчетам, последней бессмысленной станции своего долгого и бесполезного путешествия в поисках химеры исцеления. Он выбрался в душераздирающее безразличие занесенной мусором улицы, наводненной транзитными грузовиками. Уже опустилась тьма, когда он, пошатываясь и истратив последние резервы оптимизма, добрел до незнакомого парка, освещенного полным спектром эктоплазматического блеска вольфрамовых ламп. Когда он опустился на колени в уединенности зимней ночи, он увидел женскую фигуру, медленно приближающуюся к нему через заснеженный газон, и решил, что это, должно быть, его немезида, Рекха Меркантиль, явилась, чтобы подарить ему смертельный поцелуй, чтобы утащить его в преисподнюю более глубокую, чем та, на которую обрекла она свою израненную душу. Он уже не таился и, когда женщина подошла к нему, упал вперед на свои ладони; его пальто свободно разметалось вокруг него и придавало ему вид гигантского умирающего жука, напялившего, по неясной причине, грязную серую фетровую шляпу.
Будто издалека услышал он, как с губ женщины сорвался потрясенный сдавленный крик, в котором перемешались недоверие, радость и странное негодование, и прямо перед тем, как чувства оставили его, он понял, что Рекха позволила ему — до поры, до времени — достичь иллюзии безопасной гавани: так, чтобы триумф над ним мог стать еще приятнее, чем прежде.
— Ты жив, — произнесла женщина, повторяя первые слова, когда-либо сказанные ему. — Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.
Улыбнувшись, он заснул в плоскостопных ногах Алли под падающим на город снегом.
IV. Аиша
Государыня, ведь если ты хотела врагов,
Кто же тебе смел отказать?
БГ, «Государыня»
Даже многосерийные видения мигрировали вместе с ним; они знают город лучше него. И после Розы и Рекхи сказочные миры его архангелического второго Я начинают казаться такими же осязаемыми, как изменчивая действительность, в которой он пребывает в часы своего бодрствования. Сейчас, например, происходит вот что: миновав ограду голландского особняка, возведенного в той части Лондона, в которой он позднее опознал Кенсингтон, грезы стремительно несут его мимо универмага Беркеров и серого домика с двойными оконными панелями, где Теккерей написал Ярмарку тщеславия ; и через площадь с женским монастырем, куда маленькие девочки в униформе постоянно входят, но откуда никогда не выходят; и дом, где провел свои преклонные годы Талейран, когда после тысячи и одной хамелеоновской смены подданства и принципов он принял наружность французского посла в Лондоне; и, достигнув угла строения о семи этажах, с зелеными стальными прутьями на балконе четвертого, грезы спешат теперь к фасаду дома и на четвертом этаже отодвигают тяжелые шторы в окне гостиной, где сидит, наконец — как всегда бессонный, глядящий в будущее широко распахнутыми в тусклом желтом свете глазами — бородатый Имам в тюрбане.
Кто он? Изгнанник. Коего не стоит путать, позвольте заметить, со всеми иными понятиями, которыми люди бросаются в него: ?migr?, экспатриант, беженец, иммигрант, молчание, хитроумие. Изгнание — мечта о блистательном возвращении. Изгнание — видение революции: Эльбы, не Святой Елены. Оно — бесконечный парадокс: взгляд в будущее глазами, устремленными в прошлое. Изгнание — шар, подброшенный высоко в воздух. Он висит там, замороженный во времени, обратившийся в фотографию; отвергнувший движение, замерший невозможно выше родной земли, он ждет неизбежного момента, когда фотография начнет двигаться и земля призовет его к себе. Об этом думает сейчас Имам. Его жилище — арендованная квартира. Это — зал ожидания, фотография, воздух.
Плотные обои, оливковые полосы на кремовой поверхности, немного выцвели, — достаточно, чтобы подчеркнуть более яркие прямоугольники и овалы, обозначающие места, где прежде висели картины. Имам — противник изображений. Перенося картины, он бесшумно снимал их со стен и ускользал из комнаты, удаляя себя от гнева собственного невысказанного неодобрения. Некоторым образцам, однако, позволено было остаться. На каминной полке он держит небольшую подборку открыток, изображающих простые картины его родины, которую он называет просто Деш: гора, возвышающаяся над городом; живописный пейзаж деревни под ветвями могучего древа; мечеть. Но в его спальне, на стене, примыкающей к твердой лежанке, висит более могущественная икона — портрет женщины исключительной силы, примечательной своим греческим профилем и россыпью черных волос, столь же длинных, сколь высока она сама. Властная женщина, враждебная ему, чуждая ему: он хранит ее в заточении. Точно так же, как, далеко во дворцах своего всемогущества, она прижимает его портрет под своей королевской мантией или скрывает его в медальоне на шее. Она — Императрица, и имя ее — каково же? — Аиша. На этом острове — изгнанник-Имам, а дома, в Деше — Она. Они готовят друг другу смерть.
Занавеси — плотный золотистый бархат — весь день задернуты, чтобы ничто злое не вползло в квартиру: иная страна, Зарубежье, нация чужаков. Суровый факт, что он здесь, а не Там, на котором зациклились все его мысли. В тех редких случаях, когда Имам выходит глотнуть кенсингтонского воздуха, в центре квадрата, образованного восемью молодыми мужчинами в солнцезащитных очках и костюмах с выпирающими углами, он складывает ладони перед собой и направляет на них пристальный взгляд, чтобы ни единый элемент, никакая частица этого ненавистного города — этого отстойника гнусностей, оскорбляющего Имама тем, что дарит убежище, дабы тот был обязан ему несмотря на похоть, жадность и тщеславие его путей — не поселилась на нем, подобно соринке в глазу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70