Почему? Да потому, что не хотел понимать. Беседа с Анджелой и без того его вымотала.
– А когда вы начали писать свой… роман?
– В начале лета. Я приехала к маме, и у меня снова был нервный срыв. – Анджела достает из рюкзака ручку, вычеркивает последнюю фразу. – Еще что-нибудь?
– Нет, – говорит Свенсон. – Больше ничего.
– Можно я вам дам продолжение? – Она уже достала новый оранжевый конверт и протягивает его Свенсону.
– Давайте, – говорит он. – Можем обсудить его на следующей неделе, после занятий. Вас это устроит?
– Классно! – говорит Анджела. – Ну, тогда до встречи! Всего!
Уходя, она случайно хлопает дверью и кричит из коридора:
– Ой, извините! Спасибо вам! Пока!
Свенсон прислушивается к ее шагам на лестнице, затем открывает конверт, достает рукопись и читает первый абзац.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Свенсон пересчитывает страницы, их всего четыре – на целую неделю. Он старается читать медленнее, как всегда, когда книга, которая ему нравится, подходит к концу. Да что же такое, черт подери? Это ведь всего-навсего роман юной студентки. Он пододвигает к себе телефон, набирает номер.
– Офис Лена Карри. Чем могу вам помочь? – отвечает молодой голос с четким английским выговором.
– Лен здесь?
– Он на совещании – сообщает юный британец. – Что-нибудь передать?
– Я перезвоню позже. – Свенсон вешает трубку.
О чем он, собственно, хотел говорить с Леном? Звезды были к нему благосклонны, послав вместо Лена секретаря.
Так, для одного дня достаточно. Свенсон заслужил отдых. В амбулатории его ждет Шерри. Пора ехать за женой.
* * *
Ужин у них праздничный. В некотором смысле. Машину Шерри наконец починили. Шерри объясняет, в чем там было дело, но Свенсон слушает вполуха. Удалось уложиться в сумму – на этом он в состоянии сосредоточиться – в два раза меньшую, чем они предполагали. Что они и празднуют – ремонт, обошедшийся малой кровью. Сегодня вечером по всей Америке писатели пьют за великие произведения, за шестизначные авансы, за творческие и личные успехи, за новых друзей и новые БМВ. А Свенсон на своем пустынном островке чокается с женой и поднимает тост за то, что их «сивику» пришлось только поменять генератор за двести долларов.
А что в этом плохого? Они пьют из оплетенной бутылки чудесное монтепульчьяно, прибывшее из самого Абруццо для того, чтобы порадовать их здесь, в Вермонте. Они едят курицу в белом вине с чесночным соусом и свежим фенхелем, выращенным Шерри. В салате – последние в сезоне помидоры, дозревшие на подоконнике: Свенсону ведь повезло, он женат на женщине, которая целыми днями работает в поликлинике, но не забывает о маленьких радостях, выкладывает помидоры на подоконник – специально ему на салат. Перед ужином, когда Шерри стояла у плиты, Свенсон подошел к ней сзади, обнял, прижался к ней, и она в ответ выгнула спину, запрокинула голову. Неплохо для двух сорокасемилетних людей, двадцать один год состоящих в браке. Хорошее вино, хороший ужин, легкое возбуждение. Свенсон не безумец. Он знает, что мир – юдоль слез. Но ему жаловаться не на что. А он, строго говоря, и не жалуется.
Шерри, хотя уже стемнело и ничего не видно, смотрит в окно на свой сад. Наверняка думает о том, что еще нужно сделать до зимы. А как же Свенсон? Эй, привет, я здесь, стою на несколько ступеней выше в той же пищевой цепи, что и те растения, которые выживут или нет – но вне зависимости от усилий Шерри.
Проходит несколько минут, и она говорит:
– Знаешь что, Тед? Очень странное ощущение: вот мы тут сидим, едим фенхель, а грядка с таким же фенхелем смотрит на нас через окно.
Свенсон улыбается – да, забавный ход мысли, а потом думает: это она лишний раз напоминает, что фенхель выращен ею.
– Расслабься, – говорит он. – Со двора ничего не видно. Трава пока что за нами не следит.
– Шучу, – ласково говорит Шерри. – Извини.
– А фенхель замечательный, – говорит Свенсон.
Шерри сосредоточенно подбирает корочкой остатки соуса. Свенсон обожает смотреть, как она ест. Но сегодня вечером он допускает ошибку: смотрит поверх ее головы, на стену. Обои в цветочек – достались еще от прежних хозяев, – потрескавшиеся, в бурых пятнах, а на них ряд изображений святых, наследство двоюродной бабушки Шерри. Она повесила их ради хохмы, но у святых все всерьез, и они стоят, воздев руки, кто в исступлении восторга, кто в муках, один вообще распят вниз головой.
Свенсон вспоминает портрет Джонатана Эдвардса, выглядывавший из-за плеча ректора. Почему религия побуждает людей вешать на стены такие страшные картины? Чтобы те понимали, что они делают в церкви, чего пытаются избежать. По нему уж лучше молельный дом квакеров с голыми стенами, где нет ничего пугающего, где страшно разве что отцу Свенсона, у которого эти жуткие картины были в голове, а вера вынуждала каждое воскресенье проводить час в этой пыточной. Как-то раз после утреннего собрания (Свенсону тогда было лет двенадцать) отец отвел его позавтракать в «Молден Дайнер» и там спокойно объяснил, к какому он пришел выводу: все дурное в этом мире – его личная вина. Рассказывая, отец Свенсона, человек щуплый, съел три завтрака подряд. А вскоре после этого случая он и поджег себя на ступенях Палаты представителей.
Шерри смотрит через плечо, поворачивается к Свенсону.
– Господи, Тед! Ты смотрел на стену с таким видом, что я решила, может, один из святых заплакал.
– Я не смотрел на стену.
– Мне показалось?
– Я вообще ни на что не смотрел.
Шерри кладет себе еще салата. Она вовсе не намерена лишать себя удовольствия поесть последних помидоров только потому, что Свенсон капризничает.
– На работе опять был сумасшедший денек. Не иначе как Меркурий в ретрограде. Пришла одна девица и заявила, что она ловит флюиды от призраков дочерей Элайи Юстона.
– А ты-то что могла сделать?
– Валиум дала.
Свенсона это даже забавляет: оказывается, чудесные юстонские ребятишки тоже добывают наркоту обманом.
– Может, это моя студентка.
– Первокурсница. Специализируется на театре. А потом – новая гадость. Приходит один подонок, этот, новенький из приемной комиссии, приносит заявление одного старшеклассника. У мальчишки по отборочным тестам потрясающие результаты. Но у него рак яичек. Так они хотят, чтобы я позвонила в Берлингтон и узнала, какие у него шансы. Боятся, видите ли, что, если парень болен неизлечимо, у них место пропадет.
– Он так и сказал? – спрашивает Свенсон.
– Нет. Это было бы противозаконно. Но он имел это в виду. Я звонить в Берлингтон не собиралась. Однако вовсе не хотела, чтобы мальчика завернули. Поэтому через час позвонила в приемную комиссию и сказала, что прогнозы у медиков самые благоприятные. Ну вот, чувствую себя героем. А потом до меня доходит: они же могут принять парня, и четыре года у меня на руках будет тяжело больной человек.
Свенсон искренне надеется, что этого не случится. Иначе четыре года подряд ему придется говорить только о раке яичек. В последнее время, когда он слушает рассказы Шерри, ему кажется, что он говорит с неизлечимым ипохондриком. Вины Шерри здесь нет, но эти истории болезней все чаще звучат как пророчества о том, чем Свенсон неминуемо заболеет.
Вообще-то Свенсону (он никогда не скажет этого вслух, да и себе редко признается) почти не интересно, что происходит в амбулатории. Он женился на Шерри, убедив себя, что покорен тем, как она распорядилась своей жизнью. Нет, он на самом деле был в восхищении, и не только по причинам романтическим. Через несколько дней после того, как он очнулся на полу приемной и прохладные пальцы Шерри щупали его пульс, он начал писать рассказ о враче, который так безумно влюбляется в джазовую певицу, что губит свою карьеру ради того, чтобы утолять ее всепоглощающую жажду любви, замаскированную под ненасытную страсть к морфину и таблеткам для похудания. Рассказ перерос в его первый роман, «Голубой ангел», который требовал своего – Свенсон жаждал сведений в области медицины. Вот он и вернулся в больницу Святого Винсента, где его дожидалась Шерри. Они влюбились друг в друга так стремительно, будто он вдруг решил собрать материал для рассказа о человеке, которого страсть к женщине захватила настолько, что ему остается одно – погубить свою жизнь.
Тем летом они смотрели «Голубого ангела» в «Бликере», и Свенсон, следя за тем, как профессор ради певички из ночного клуба Лолы-Лолы (ее играла Марлен Дитрих, женщина с прокуренным голосом и умопомрачительными ногами, от которых невозможно отвести глаз) превращается в жалкого фигляра, понял, каким будет роман. Из фильма он взял название клуба, в котором работала его певица, и заглавие романа. Тогда он впервые почувствовал, что это будет нечто большее, чем месть врачу, который был столь потрясен прелестями Сары Воан, что не обнаружил у Свенсона воспаления среднего уха. Он понял, что новый этап его жизни – когда он любил, а не желал любви, писал, а не желал писать – начался словно по волшебству, на него снизошла благодать, он укутан ею, как плащом, но она может так же мгновенно испариться. Нет, оказалось, что не мгновенно. Постепенно. Она уходила по капле.
После долгого молчания Свенсон заговорил первым:
– Знаешь… Сегодня утром мне так хотелось закончить занятие пораньше, поехать в Берлингтон, прийти к Руби в общежитие, позвонить в дверь, увидеть ее, сводить в кафе…
– И что же?
– Я этого не сделал.
– А может, надо было? – говорит Шерри. – Может, это бы помогло.
– Поможет только время, – говорит Свенсон.
Оба это знают, и оба в это не верят. Руби ничего не забывает. Она с младенчества отличалась феноменальным упрямством. Мимолетный испуг, игрушка, которую ей захотелось, – она могла говорить об этом непрерывно. Почему они надеялись, что она изменится? Да потому, что все меняется. Их веселая озорная дочка превратилась в упитанного подростка с сальными волосами и угрюмым лицом – как с пожелтевшей фотографии крестьянской семьи. Руби отдалялась от них все больше. Шерри говорила, пройдет, девочки в переходном возрасте часто такими бывают. Она даже принесла Свенсону книжку про это, но он ее читать отказался. Ему было противно, что его собственная жена считает, будто дешевые бестселлеры из цикла «Помоги себе сам» имеют какое-то отношение к их родной дочери.
В конце концов они убедили себя, что на самом деле им повезло. С Руби все в порядке. В школе она училась на «хорошо». Даже здесь (а может, именно потому, что здесь), в тихом Юстоне, сколько ее одноклассниц беременели, подсаживались на наркотики. Но как-то осенью, когда Руби была в выпускном классе, Арлен Шерли сообщила Шерри, что видела Руби с парнем, сидевшим за рулем красной «миаты».
В кампусе была одна «миата», алая роза в бутоньерке самого проблемного студента Юстона. Младший сын сенатора с Юга, избалованный, пьющий, Мэтью Макилвейн перевелся в Юстон на второй курс, после того как его выгнали из двух других университетов: в первый раз за несданную сессию, во второй – за изнасилование девушки, за которой он ухаживал. Его появление вызвало бурю возмущения, но через несколько недель, когда объявили о строительстве нового корпуса библиотеки, корпуса Макилвейна, скандал стих. Внешность у парня была как у манекенщика – типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
Свенсон и Шерри знают: главное – ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
Шерри допивает вино.
– Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
– Откуда ты знаешь? – говорит Свенсон. – За что ей меня-то любить?
Шерри вздыхает и качает головой.
– Дай мне передохнуть, – говорит она.
После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке – похоже, дальнозоркость прогрессирует, – он читает одну фразу, другую.
Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике – когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет – передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные.
Я была первым кларнетом. Я следила за тем, чтобы все вступали вовремя. Я отбивала ритм ногой. Может, мистер Рейнод думал: ну что за ребячество – отбивать ритм? Я представляла себе, как он смотрит на мои ноги. Я считала такты, держа кларнет на коленях. Мистер Рейнод, оглядывая оркестр, бросил взгляд и на мой кларнет.
Он научил нас готовить инструмент за три такта. Мы держали мундштуки во рту и вступали по знаку дирижера. Вступили дружно, ну разве что кто-то задержался на секунду, и, услышав хор деревянных духовых, я забыла обо всем, осталось лишь прохладное журчание безукоризненной мелодии Пятого Бранденбургского концерта Баха, хоть и в переложении для школьного оркестра, но по-прежнему недосягаемой.
За три такта до конца мир вернулся. Смотрел ли мистер Рейнод на мою ногу? Будто у него дел других не было – только и смотреть на мою идиотскую ногу.
Началось все прошлой весной, когда мы возвращались домой с окружного музыкального фестиваля. Победил школьный оркестр Куперстауна с пьеской под названием «Последний шаман», где мерзко грохотали тамтамы, выли виолончели, имитируя пение воинов в вигваме, потом завизжали флейты-пикколо – видно, с кого-то снимали скальп. Толпа, собравшаяся в школьном спортзале, бесновалась от восторга. Судьи одобрительно кивали головами. Наш нежный, звонкий Моцарт с треском провалился.
Мистер Рейнод был за рулем фургона с инструментами, с ним ехали все концертмейстеры, его отборные силы. Обычно мы болтали без умолку. Кому этот нравится, кому – та, будто мистера Рейнода здесь нету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– А когда вы начали писать свой… роман?
– В начале лета. Я приехала к маме, и у меня снова был нервный срыв. – Анджела достает из рюкзака ручку, вычеркивает последнюю фразу. – Еще что-нибудь?
– Нет, – говорит Свенсон. – Больше ничего.
– Можно я вам дам продолжение? – Она уже достала новый оранжевый конверт и протягивает его Свенсону.
– Давайте, – говорит он. – Можем обсудить его на следующей неделе, после занятий. Вас это устроит?
– Классно! – говорит Анджела. – Ну, тогда до встречи! Всего!
Уходя, она случайно хлопает дверью и кричит из коридора:
– Ой, извините! Спасибо вам! Пока!
Свенсон прислушивается к ее шагам на лестнице, затем открывает конверт, достает рукопись и читает первый абзац.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Свенсон пересчитывает страницы, их всего четыре – на целую неделю. Он старается читать медленнее, как всегда, когда книга, которая ему нравится, подходит к концу. Да что же такое, черт подери? Это ведь всего-навсего роман юной студентки. Он пододвигает к себе телефон, набирает номер.
– Офис Лена Карри. Чем могу вам помочь? – отвечает молодой голос с четким английским выговором.
– Лен здесь?
– Он на совещании – сообщает юный британец. – Что-нибудь передать?
– Я перезвоню позже. – Свенсон вешает трубку.
О чем он, собственно, хотел говорить с Леном? Звезды были к нему благосклонны, послав вместо Лена секретаря.
Так, для одного дня достаточно. Свенсон заслужил отдых. В амбулатории его ждет Шерри. Пора ехать за женой.
* * *
Ужин у них праздничный. В некотором смысле. Машину Шерри наконец починили. Шерри объясняет, в чем там было дело, но Свенсон слушает вполуха. Удалось уложиться в сумму – на этом он в состоянии сосредоточиться – в два раза меньшую, чем они предполагали. Что они и празднуют – ремонт, обошедшийся малой кровью. Сегодня вечером по всей Америке писатели пьют за великие произведения, за шестизначные авансы, за творческие и личные успехи, за новых друзей и новые БМВ. А Свенсон на своем пустынном островке чокается с женой и поднимает тост за то, что их «сивику» пришлось только поменять генератор за двести долларов.
А что в этом плохого? Они пьют из оплетенной бутылки чудесное монтепульчьяно, прибывшее из самого Абруццо для того, чтобы порадовать их здесь, в Вермонте. Они едят курицу в белом вине с чесночным соусом и свежим фенхелем, выращенным Шерри. В салате – последние в сезоне помидоры, дозревшие на подоконнике: Свенсону ведь повезло, он женат на женщине, которая целыми днями работает в поликлинике, но не забывает о маленьких радостях, выкладывает помидоры на подоконник – специально ему на салат. Перед ужином, когда Шерри стояла у плиты, Свенсон подошел к ней сзади, обнял, прижался к ней, и она в ответ выгнула спину, запрокинула голову. Неплохо для двух сорокасемилетних людей, двадцать один год состоящих в браке. Хорошее вино, хороший ужин, легкое возбуждение. Свенсон не безумец. Он знает, что мир – юдоль слез. Но ему жаловаться не на что. А он, строго говоря, и не жалуется.
Шерри, хотя уже стемнело и ничего не видно, смотрит в окно на свой сад. Наверняка думает о том, что еще нужно сделать до зимы. А как же Свенсон? Эй, привет, я здесь, стою на несколько ступеней выше в той же пищевой цепи, что и те растения, которые выживут или нет – но вне зависимости от усилий Шерри.
Проходит несколько минут, и она говорит:
– Знаешь что, Тед? Очень странное ощущение: вот мы тут сидим, едим фенхель, а грядка с таким же фенхелем смотрит на нас через окно.
Свенсон улыбается – да, забавный ход мысли, а потом думает: это она лишний раз напоминает, что фенхель выращен ею.
– Расслабься, – говорит он. – Со двора ничего не видно. Трава пока что за нами не следит.
– Шучу, – ласково говорит Шерри. – Извини.
– А фенхель замечательный, – говорит Свенсон.
Шерри сосредоточенно подбирает корочкой остатки соуса. Свенсон обожает смотреть, как она ест. Но сегодня вечером он допускает ошибку: смотрит поверх ее головы, на стену. Обои в цветочек – достались еще от прежних хозяев, – потрескавшиеся, в бурых пятнах, а на них ряд изображений святых, наследство двоюродной бабушки Шерри. Она повесила их ради хохмы, но у святых все всерьез, и они стоят, воздев руки, кто в исступлении восторга, кто в муках, один вообще распят вниз головой.
Свенсон вспоминает портрет Джонатана Эдвардса, выглядывавший из-за плеча ректора. Почему религия побуждает людей вешать на стены такие страшные картины? Чтобы те понимали, что они делают в церкви, чего пытаются избежать. По нему уж лучше молельный дом квакеров с голыми стенами, где нет ничего пугающего, где страшно разве что отцу Свенсона, у которого эти жуткие картины были в голове, а вера вынуждала каждое воскресенье проводить час в этой пыточной. Как-то раз после утреннего собрания (Свенсону тогда было лет двенадцать) отец отвел его позавтракать в «Молден Дайнер» и там спокойно объяснил, к какому он пришел выводу: все дурное в этом мире – его личная вина. Рассказывая, отец Свенсона, человек щуплый, съел три завтрака подряд. А вскоре после этого случая он и поджег себя на ступенях Палаты представителей.
Шерри смотрит через плечо, поворачивается к Свенсону.
– Господи, Тед! Ты смотрел на стену с таким видом, что я решила, может, один из святых заплакал.
– Я не смотрел на стену.
– Мне показалось?
– Я вообще ни на что не смотрел.
Шерри кладет себе еще салата. Она вовсе не намерена лишать себя удовольствия поесть последних помидоров только потому, что Свенсон капризничает.
– На работе опять был сумасшедший денек. Не иначе как Меркурий в ретрограде. Пришла одна девица и заявила, что она ловит флюиды от призраков дочерей Элайи Юстона.
– А ты-то что могла сделать?
– Валиум дала.
Свенсона это даже забавляет: оказывается, чудесные юстонские ребятишки тоже добывают наркоту обманом.
– Может, это моя студентка.
– Первокурсница. Специализируется на театре. А потом – новая гадость. Приходит один подонок, этот, новенький из приемной комиссии, приносит заявление одного старшеклассника. У мальчишки по отборочным тестам потрясающие результаты. Но у него рак яичек. Так они хотят, чтобы я позвонила в Берлингтон и узнала, какие у него шансы. Боятся, видите ли, что, если парень болен неизлечимо, у них место пропадет.
– Он так и сказал? – спрашивает Свенсон.
– Нет. Это было бы противозаконно. Но он имел это в виду. Я звонить в Берлингтон не собиралась. Однако вовсе не хотела, чтобы мальчика завернули. Поэтому через час позвонила в приемную комиссию и сказала, что прогнозы у медиков самые благоприятные. Ну вот, чувствую себя героем. А потом до меня доходит: они же могут принять парня, и четыре года у меня на руках будет тяжело больной человек.
Свенсон искренне надеется, что этого не случится. Иначе четыре года подряд ему придется говорить только о раке яичек. В последнее время, когда он слушает рассказы Шерри, ему кажется, что он говорит с неизлечимым ипохондриком. Вины Шерри здесь нет, но эти истории болезней все чаще звучат как пророчества о том, чем Свенсон неминуемо заболеет.
Вообще-то Свенсону (он никогда не скажет этого вслух, да и себе редко признается) почти не интересно, что происходит в амбулатории. Он женился на Шерри, убедив себя, что покорен тем, как она распорядилась своей жизнью. Нет, он на самом деле был в восхищении, и не только по причинам романтическим. Через несколько дней после того, как он очнулся на полу приемной и прохладные пальцы Шерри щупали его пульс, он начал писать рассказ о враче, который так безумно влюбляется в джазовую певицу, что губит свою карьеру ради того, чтобы утолять ее всепоглощающую жажду любви, замаскированную под ненасытную страсть к морфину и таблеткам для похудания. Рассказ перерос в его первый роман, «Голубой ангел», который требовал своего – Свенсон жаждал сведений в области медицины. Вот он и вернулся в больницу Святого Винсента, где его дожидалась Шерри. Они влюбились друг в друга так стремительно, будто он вдруг решил собрать материал для рассказа о человеке, которого страсть к женщине захватила настолько, что ему остается одно – погубить свою жизнь.
Тем летом они смотрели «Голубого ангела» в «Бликере», и Свенсон, следя за тем, как профессор ради певички из ночного клуба Лолы-Лолы (ее играла Марлен Дитрих, женщина с прокуренным голосом и умопомрачительными ногами, от которых невозможно отвести глаз) превращается в жалкого фигляра, понял, каким будет роман. Из фильма он взял название клуба, в котором работала его певица, и заглавие романа. Тогда он впервые почувствовал, что это будет нечто большее, чем месть врачу, который был столь потрясен прелестями Сары Воан, что не обнаружил у Свенсона воспаления среднего уха. Он понял, что новый этап его жизни – когда он любил, а не желал любви, писал, а не желал писать – начался словно по волшебству, на него снизошла благодать, он укутан ею, как плащом, но она может так же мгновенно испариться. Нет, оказалось, что не мгновенно. Постепенно. Она уходила по капле.
После долгого молчания Свенсон заговорил первым:
– Знаешь… Сегодня утром мне так хотелось закончить занятие пораньше, поехать в Берлингтон, прийти к Руби в общежитие, позвонить в дверь, увидеть ее, сводить в кафе…
– И что же?
– Я этого не сделал.
– А может, надо было? – говорит Шерри. – Может, это бы помогло.
– Поможет только время, – говорит Свенсон.
Оба это знают, и оба в это не верят. Руби ничего не забывает. Она с младенчества отличалась феноменальным упрямством. Мимолетный испуг, игрушка, которую ей захотелось, – она могла говорить об этом непрерывно. Почему они надеялись, что она изменится? Да потому, что все меняется. Их веселая озорная дочка превратилась в упитанного подростка с сальными волосами и угрюмым лицом – как с пожелтевшей фотографии крестьянской семьи. Руби отдалялась от них все больше. Шерри говорила, пройдет, девочки в переходном возрасте часто такими бывают. Она даже принесла Свенсону книжку про это, но он ее читать отказался. Ему было противно, что его собственная жена считает, будто дешевые бестселлеры из цикла «Помоги себе сам» имеют какое-то отношение к их родной дочери.
В конце концов они убедили себя, что на самом деле им повезло. С Руби все в порядке. В школе она училась на «хорошо». Даже здесь (а может, именно потому, что здесь), в тихом Юстоне, сколько ее одноклассниц беременели, подсаживались на наркотики. Но как-то осенью, когда Руби была в выпускном классе, Арлен Шерли сообщила Шерри, что видела Руби с парнем, сидевшим за рулем красной «миаты».
В кампусе была одна «миата», алая роза в бутоньерке самого проблемного студента Юстона. Младший сын сенатора с Юга, избалованный, пьющий, Мэтью Макилвейн перевелся в Юстон на второй курс, после того как его выгнали из двух других университетов: в первый раз за несданную сессию, во второй – за изнасилование девушки, за которой он ухаживал. Его появление вызвало бурю возмущения, но через несколько недель, когда объявили о строительстве нового корпуса библиотеки, корпуса Макилвейна, скандал стих. Внешность у парня была как у манекенщика – типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
Свенсон и Шерри знают: главное – ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
Шерри допивает вино.
– Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
– Откуда ты знаешь? – говорит Свенсон. – За что ей меня-то любить?
Шерри вздыхает и качает головой.
– Дай мне передохнуть, – говорит она.
После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке – похоже, дальнозоркость прогрессирует, – он читает одну фразу, другую.
Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике – когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет – передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные.
Я была первым кларнетом. Я следила за тем, чтобы все вступали вовремя. Я отбивала ритм ногой. Может, мистер Рейнод думал: ну что за ребячество – отбивать ритм? Я представляла себе, как он смотрит на мои ноги. Я считала такты, держа кларнет на коленях. Мистер Рейнод, оглядывая оркестр, бросил взгляд и на мой кларнет.
Он научил нас готовить инструмент за три такта. Мы держали мундштуки во рту и вступали по знаку дирижера. Вступили дружно, ну разве что кто-то задержался на секунду, и, услышав хор деревянных духовых, я забыла обо всем, осталось лишь прохладное журчание безукоризненной мелодии Пятого Бранденбургского концерта Баха, хоть и в переложении для школьного оркестра, но по-прежнему недосягаемой.
За три такта до конца мир вернулся. Смотрел ли мистер Рейнод на мою ногу? Будто у него дел других не было – только и смотреть на мою идиотскую ногу.
Началось все прошлой весной, когда мы возвращались домой с окружного музыкального фестиваля. Победил школьный оркестр Куперстауна с пьеской под названием «Последний шаман», где мерзко грохотали тамтамы, выли виолончели, имитируя пение воинов в вигваме, потом завизжали флейты-пикколо – видно, с кого-то снимали скальп. Толпа, собравшаяся в школьном спортзале, бесновалась от восторга. Судьи одобрительно кивали головами. Наш нежный, звонкий Моцарт с треском провалился.
Мистер Рейнод был за рулем фургона с инструментами, с ним ехали все концертмейстеры, его отборные силы. Обычно мы болтали без умолку. Кому этот нравится, кому – та, будто мистера Рейнода здесь нету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36