Встану в половине шестого, доеду на машине за полтора часа, если повезет, и сразу же обратно. Хоть бы не было пробок, где-то на севере уже начались школьные каникулы, к счастью, основной поток схлынул уже в пятницу и субботу. Вечером, конечно, все ринутся в обратном направлении.
Но вчера я добрался отнюдь не до конца, разве что до середины, я обязательно должен досказать, просто рассказать дальше всю историю, отделаться от нее, теперь дело принимает серьезный оборот. Так что сразу перейду к делу, попытаюсь сегодня перейти к делу как можно быстрее, хотя я всегда пытаюсь переходить к делу как можно быстрее.
Уже назавтра я снова увидел всех, то есть большинство тех, о ком речь. Так сказать, ядро труппы. По четвергам, с пятнадцати до семнадцати, у нас занятия театрального кружка. Ты не думай, я успокоился, успокоился, насколько смог. И вполне смог.
Вечером я даже вышел поужинать. С Гертой, нашей учительницей пения, я наверняка тебе о ней рассказывал. Нет? Ни слова о прелестной, нежной, маленькой Герте со смешной фамилией Хаммерштайн? О, нет ничего более успокоительного, чем ужин с Гертой. Я наткнулся на нее в актовом зале, сразу после того, как ушел из 11-го «Б».
Как бы я ни злился на своих учеников, достаточно провести пять минут с Гертой, и я снова понимаю, как смешна любая моя проблема по сравнению с ее проблемами. Вероятно, в школах всегда есть такие мученики, они были в мое и определенно уже в твое время. Это мальчики или девочки для битья — учителя, неизбежно приносимые в жертву. Они подлежат особому суду Линча, типичному для всего заведения, и я бы сказал, более чем символическому. И принимают эту, с точки зрения учеников, вполне справедливую кару. Их приговор — пожизненное, медленно усиливающееся удушение. Достаточно медленное, чтобы привыкнуть задыхаться. И хотя они вполне отдают себе отчет, что с ними происходит, они остаются, держатся, терпят, с улыбкой, до самого конца.
Не знаю, было ли у Герты «окно», или она опоздала на урок, что случается довольно часто, или класс в очередной раз обратил ее в бегство. Как-то раз мне довелось это наблюдать. «По железу камень бьет, — вопили они что есть мочи, — а Герта песенки поет, железяка гнется, а Герта не сдается». Остроумно, ты не находишь? Вообще недурно. Только звучит ужасно. Это чистая жуть, правда, невозможно выдержать, именно потому, что в этом столько невинной детской подлости. Или, если угодно, подлой невинности. Увидев меня, Герта взмахнула рукой, как будто носовым платком. Ее обычно плотно сжатый, всегда слишком ярко накрашенный рот скривился в безудержную улыбку.
Она меня уже не раз подкармливала. У себя дома, невкусным ужином. При свечах, с разговорами о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. Однажды даже играла для меня на виолончели. Баха, который Иоганн Себастьян. Странно было смотреть на ее вроде бы хрупкое, кукольное тельце, извлекающее эту мощную, аскетическую музыку. На эти пальцы, в которых вдруг обнаруживается столько силы и решимости. Она говорит, виолончель — вся ее жизнь. Она повторяет это опять и опять, как заклинание, как молитву. И при этом глядит на меня сияющим взором. Конечно, она положила на меня глаз. Она мечтает, что я на ней женюсь и мы будем каждый вечер ужинать при свечах и рассуждать о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. И она время от времени будет исполнять на виолончели Баха, только для меня.
В общем, она кинулась ко мне, простучала каблучками свое лихорадочное престиссимо по каменному полу, ну, ты понимаешь. И я тут же подумал, что вечер в «Аль Денте» с Гертой — это выход. Я спросил, и она сразу согласилась. Глаза у нее подозрительно блестели, тушь слегка размазалась. Как будто она только что плакала или вот-вот расплачется. Возможно, мне только показалось. Ее появление подействовало на меня благотворно, даже странным образом мне польстило. Не подумай, что я и в самом деле воспринимаю Герту как женщину, ничего подобного. Это вообще невозможно, не могу даже вообразить, что ложусь с ней в постель. Но знакомства за пределами школы учителям моего склада не светят.
Позже, в «Аль Денте», мне и в самом деле пришла идея коснуться ее локтя. В тот момент, когда она восторгалась сонатами для виолончели Мануэля де Фальи. Но аура из скромных вожделений и потрясающей безнадежности их утоления закрывает ее целиком, словно панцирь. Мне пришлось бы пробить кокон, твердый, как кость, подумал я, уже протянув было руку. И передумал. Потом она поведала мне о том, как пять лет назад ей диагностировали рак, провели химическую терапию, оперировали матку.
Итак, мое состояние было вполне стабильным, когда я на следующий день спускался по лестнице спортивного корпуса. С этого учебного года нам предоставлен подвал для репетиций, между чуланами, где хранятся списанные «кони», турники и медицинские мячи.
Я уже говорил, что за три года существования театрального кружка мы не поставили ни одного спектакля. Ни одного. Вероятно, поэтому руководство школы не нашло для нас другого помещения. Но все равно, и я, и все мы чувствуем себя там, внизу, вольготно, никто не мешает, никто не следит. А после репетиции можно постоять и покурить в коридоре, хоть это в общем-то запрещено. Окна подвала распахнуты, а на дворе, прямо у нас перед глазами, мелькают ноги гандбольной команды. Со временем это превратилось в ритуал. На этот случай я даже держу про запас пачку сигарет «Даннеман» и называю их театральными сигарками, потому что обычно почти не курю.
Не так-то легко перейти к сути дела. Я все хожу вокруг да около. Боюсь снова впасть в состояние ступора, которое испытал под конец. Когда я удирал, сердце колотилось как бешеное. И позже, в кафе, где я, чтобы успокоиться, заказал пиво и стакан шнапса, у меня всерьез дрожали руки.
Входя в репетиционное помещение, я был почти уверен в себе. Этакая образцово-показательная самоуверенность. Зато они, мои ученики, наверное, смущаются, боятся взглянуть мне в лицо. Мне в самом деле мерещилось, что я держу ситуацию под контролем, что мне море по колено. Даже кислый запах резины, пропитавший спортзал, казался в тот момент приятным. Должно быть, в моем голосе звучало сострадание, чуть ли не отеческое высокомерие, а во взгляде читалось бесстрашие, когда я сразу, без предварительной беседы, дал знак приступать к нашим импровизационным этюдам.
Сожалею, что не смогу продолжить, пока хотя бы в общих чертах не опишу тебе это театральное в кавычках представление. Иначе ты не поймешь, что там случилось, не сможешь понять всей тяжести произошедшего.
Я организовал эту группу три года назад и вот уже три года тщетно пытаюсь найти пьесу, которую они захотят сыграть, которая могла бы их увлечь. Чего я только не перепробовал — классику, фарсы, мюзиклы, Брехта, «Физиков», всего не перечислить. И ничего. То есть приходят они, за некоторым исключением, регулярно и вовремя. Им, правда, нравится приходить, вот уже три года. После репетиций они стремятся читать пьесы, литературу, особенно девочки из кожи вон лезут, так им не терпится, они ожидают чего-то грандиозного, но не могут выразить чего. Да у них и нет об этом ни малейшего понятия. Но пьесы, которая зацепила бы их, которую они захотели бы сыграть, не находилось. Всякий раз они начинали брюзжать: скука и совсем неинтересно, старье, это не про нас.
Я, разумеется, снова и снова размышлял, в чем причина, где я ошибаюсь, и так далее. И в какой-то момент пришел к выводу, что у них не только нет ни малейшего, даже смутного представления о театре, но и, как бы это сказать, полностью отсутствует соответствующий орган восприятия.
Кажется, они совершенно не в состоянии вообразить, что в принципе возможно и интересно — попытаться проникнуть в роль, влезть в шкуру другого человека.
Наконец мне пришла идея подсунуть им молодежную пьесу, трагедию. Если не вдохновляют другие люди, пусть просто играют самих себя, может, это сработает. Пусть попробуют взглянуть на себя со стороны, может, таким обходным путем они научатся постигать то, что им незнакомо. Постигать характеры, типы, вовсе не такие далекие от них самих. Типы, которыми при иных обстоятельствах вполне могли бы стать сами. Может быть даже, они вдруг осознают самих себя и что-то извлекут из игры, научатся передавать свои впечатления, рассказывать, что с ними происходит.
В начале учебного года я принес им «Пробуждение весны», раздал двадцать экземпляров. Пьесу написал Ведекинд, Франк Ведекинд, был такой автор, вряд ли ты его знаешь. Речь идет о половом созревании, об идиотской, разрушительной ущербности взрослых, и прежде всего школы. Девушка умирает после подпольного аборта, один парень стреляется, другого сажают в так называемое исправительное учреждение. Публикация пьесы в 1906 году вызвала грандиозный скандал, писали, что это чистейшей воды порнография, а премьеру смогли сыграть только спустя пятнадцать лет.
Доброе старое время, скажешь ты зевая, ну да все равно, не в этом же дело. Большинство из них прочли «Пробуждение весны» или, по крайней мере, ознакомились с содержанием, и я рассчитывал на восторженную реакцию. И, как всегда, попал пальцем в небо, ничего не произошло. Они сказали: раньше, мол, вот так все было, а теперь ничего подобного нет, — ну и прекрасно, и спасибо. Конечно, подумал я, с нашим временем вообще нельзя сравнивать, то была эпоха ханжества, полного невежества во всем, что касается секса, прямо-таки ненависти ко всему телесному. Но одновременно я подумал, что персонажи пьесы, в общем-то, точно так же, как и они, остались один на один со своей юношеской реальностью. Со своими трудностями, своим страхом, своими вожделениями и так далее. Ведь сами-то они точно так же наглухо задраены от остального мира, как герои пьесы Мельхиор и Мориц, как Вендла. Их ведь тоже считают недоразвитыми, наивными и глупыми, разве нет? Нынче, как и тогда, их лишили языка, должны же они это заметить, несмотря на все усилия мира взрослых затушевать положение дел, несмотря на все молодежные журналы, несмотря на эпидемию поп-жаргона, хотя главным образом речь идет еще только о сексе. И о насилии, конечно. То есть как раз для этого их оглупляют, как раз поэтому они так ужасающе бессловесны, а почему же еще? И с ними происходит что-то, чего они не понимают и для чего нет слов. И быть не может.
Каждый раз я с удивлением замечаю, что там, в подвале, вдруг возникает какая-то необъяснимая, но совершенно однозначная солидарность. Я бы никогда ее не предал, никогда, даже под пыткой в буквальном смысле, если ты понимаешь, о чем я говорю. Они каждую неделю приходят добровольно в этот паршивый, стерильный подвал и бывают довольны занятиями. Лучше уж я ограничусь неуклюжими упражнениями на дикцию и этюдами да моими проектами, которые они обычно отвергают с порога. Иногда, если уж нам совсем ничего не приходит в голову, я читаю им вслух «Последние дни человечества» Карла Крауса. Если честно, довольно часто в последние месяцы. А потом мы идем курить и еще немного трендим. Так оно и шло.
Такое вот положение, таким оно было до сих пор, а теперь началось… То есть начала Амелия, милая, обычно такая тихая дочка адвоката Амелия Кляйнкнехт, с ее аурой неиспорченности, мне и вправду каждый раз подворачивается это слово, прямо-таки аурой Мадонны. Она схватила стул, поставила его посреди комнаты — и выдала.
Ты представь себе эту живую картину. Амелия, примерная девочка с очень хорошими отметками, сидит на стуле широко раздвинув ноги. Правда, в лице есть что-то поросячье. Хорошо заметные ноздри крошечного, с небольшой горбинкой носа, круглые глаза с белесыми ресницами, короткий круглый подбородок, толстая шея. Тем не менее она миловидна, у нее прелестный поцелуйный рот, гладкие щеки и полные груди, выпирающие из снова вошедшего в моду черного кружевного бюстгальтера. Да, миловидна и чуть-чуть вульгарна, да, действительно лишь чуть-чуть. Это «чуть-чуть» даже подчеркивает ее неколебимую образцовость. В точности как пробор в ее прелестных, туго сплетенных дредах, то есть многочисленных косичках. Все это, в общем, показывает, как гибко и послушно она движется в пределах четко проведенной ее родителями границы. Ей дозволено взбрыкивать, ведь она воплощение юности, а юности для здорового и нормального развития необходимо бунтовать. Но при этом нельзя выходить за охранительные рамки родительского дома. В самом деле, дома у Амелии Кляйнкнехт образцовый порядок. И это сразу чувствуется. Тем более что в последнее время встречается не так уж часто, ты можешь видеть это на примере условий, в которых подрастает моя собственная дочь Люци.
И вот Амелия откидывает волосы назад и заявляет: «Меня зовут Вендла, мне шестнадцать, в настоящее время я кручу с Мельхиором, он в общем-то клевый парень». Что это с ними, думаю я, Вендла, Мельхиор, неужто они все-таки хотят влезть в Ведекинда, перед самым концом учебного года, или как? «Обычно мы трахаемся в машине, на задних сиденьях, — продолжает она, и ее выпад все еще кажется неуклюжим, но это быстро проходит. — Вообще-то мне очень нравится отсасывать. Когда член так здорово раздуется, можно засунуть его в рот очень даже глубоко. Это меня заводит, я прямо тащусь. У Мельхиора маловат, но, в общем, пока и он сгодится. Только сперма не очень вкусная. И кроме того, от нее толстеешь. Так что я выплевываю. А Мельхиор каждый раз злится».
Она берет паузу и начинает оглаживать свои груди, точнее, мять, а я сижу как аршин проглотил, с отвисшей челюстью и, конечно, абсолютно не понимаю, что происходит вокруг, разыгрывается у меня на глазах.
Ища глазами совета, ну да, какой-то поддержки, я обвожу глазами компанию. Они сидят, как всегда, на расставленных полукругом стульях, тела напряжены, выражение лиц немного смущенное, но очень сосредоточенное, серьезное и решительное. Надиного лица не видно. Локти упираются в колени, руки на затылке, сжаты в кулаки. Потом встает Марлон, становится позади Амелии, руками удерживает ее голову, а та все продолжает тискать свою грудь.
Теперь она закрыла глаза, нацепила этакую мечтательную улыбку. «Для меня самое главное — хорошо смотреться. Я знаю, что Мельхиор все время наблюдает за мной и замечает каждый мой промах. Он должен видеть мое лицо. Ясное дело, нужно вытягивать губы трубочкой, глаза не закрывать совсем, а всегда оставлять щелку. Как будто я прямо не могу в полном кайфе налюбоваться на его раздутую штуку. А я и правда в полном кайфе. И время от времени нужно поднимать на него глаза. А он тогда должен стонать, и складки у него на лбу должны сомкнуться. Мельхиор тоже должен хорошо смотреться, когда занимается сексом. Мне-то ведь тоже полагается кайф.
Например, у него просто чудная область пупка, — говорит она, протягивая руку за спину, к животу Марлона. — А кожа вокруг гладкая и загорелая, и под ней мускулы». Она гладит его живот, а он кладет свою руку на ее руку, и она ведет ее, описывая все более широкие круги, до самого пояса. Такого не бывает, думаю я, не могут же они сделать это прямо здесь. Но они, разумеется, могут, а ты как думал, им это нипочем, на твоем телеканале это крутят каждый день, так что она без колебаний берет его руку и кладет себе на грудь.
Итак, теперь очередь Марлона, и он сразу тискает там, где ему подсказала Амелия, зато ее руки теперь обессиленно свисают. Сквозь русые, коротко остриженные волосы Марлона просвечивает красным кожа на голове, глаза за толстыми стеклами очков беспокойно бегают, а чрезвычайно полные губы, окруженные воспаленными прыщами, начинают двигаться. «Я Мельхиор, мне восемнадцать лет, и я торчу на сиськи, — произносят эти толстые губы, — сиськи не должны быть слишком большими, зато пусть будут круглыми и твердыми, а главное, хорошо упакованы. Я вообще торчу на белье. Эротическое, чулки, пояса с резинками и прочее. Да, и еще на позы. Вендла классно все делает, а еще у меня в машине чемодан, битком набитый разным барахлом, там есть очень даже заводные детали. Я всегда выбираю ей что-нибудь новенькое, и когда она надевает, это клево и здорово заводит. Вендла тоже так считает, и для меня, конечно, находится кое-что, резиновое например. А еще в чемодане целая куча порножурналов, обычно мы в начале их просматриваем. И даже иногда пытаемся повторять позы. Но там, в журналах, черт возьми, настоящие профи, попробуй повтори. Это страшно напрягает. Суперсложно. Обычно мы опрокидываемся, скатываемся с сиденья и прочее, и тогда тоже жутко веселимся. Но больше всего мне нравится совсем просто, сзади. Вот когда я отрываюсь по полной, она подставляет зад, голова совсем внизу, нет, все-таки стоя лучше всего.
Мои родители, то есть когда родителей нет дома…» — И тут совершенно неожиданно Марлон застревает в своем тексте, поднимает глаза и озирается вокруг. Я вижу странное смущение парня и только теперь замечаю, как неуклюже его рука тыкается в грудь Амелии, одна сплошная судорога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Но вчера я добрался отнюдь не до конца, разве что до середины, я обязательно должен досказать, просто рассказать дальше всю историю, отделаться от нее, теперь дело принимает серьезный оборот. Так что сразу перейду к делу, попытаюсь сегодня перейти к делу как можно быстрее, хотя я всегда пытаюсь переходить к делу как можно быстрее.
Уже назавтра я снова увидел всех, то есть большинство тех, о ком речь. Так сказать, ядро труппы. По четвергам, с пятнадцати до семнадцати, у нас занятия театрального кружка. Ты не думай, я успокоился, успокоился, насколько смог. И вполне смог.
Вечером я даже вышел поужинать. С Гертой, нашей учительницей пения, я наверняка тебе о ней рассказывал. Нет? Ни слова о прелестной, нежной, маленькой Герте со смешной фамилией Хаммерштайн? О, нет ничего более успокоительного, чем ужин с Гертой. Я наткнулся на нее в актовом зале, сразу после того, как ушел из 11-го «Б».
Как бы я ни злился на своих учеников, достаточно провести пять минут с Гертой, и я снова понимаю, как смешна любая моя проблема по сравнению с ее проблемами. Вероятно, в школах всегда есть такие мученики, они были в мое и определенно уже в твое время. Это мальчики или девочки для битья — учителя, неизбежно приносимые в жертву. Они подлежат особому суду Линча, типичному для всего заведения, и я бы сказал, более чем символическому. И принимают эту, с точки зрения учеников, вполне справедливую кару. Их приговор — пожизненное, медленно усиливающееся удушение. Достаточно медленное, чтобы привыкнуть задыхаться. И хотя они вполне отдают себе отчет, что с ними происходит, они остаются, держатся, терпят, с улыбкой, до самого конца.
Не знаю, было ли у Герты «окно», или она опоздала на урок, что случается довольно часто, или класс в очередной раз обратил ее в бегство. Как-то раз мне довелось это наблюдать. «По железу камень бьет, — вопили они что есть мочи, — а Герта песенки поет, железяка гнется, а Герта не сдается». Остроумно, ты не находишь? Вообще недурно. Только звучит ужасно. Это чистая жуть, правда, невозможно выдержать, именно потому, что в этом столько невинной детской подлости. Или, если угодно, подлой невинности. Увидев меня, Герта взмахнула рукой, как будто носовым платком. Ее обычно плотно сжатый, всегда слишком ярко накрашенный рот скривился в безудержную улыбку.
Она меня уже не раз подкармливала. У себя дома, невкусным ужином. При свечах, с разговорами о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. Однажды даже играла для меня на виолончели. Баха, который Иоганн Себастьян. Странно было смотреть на ее вроде бы хрупкое, кукольное тельце, извлекающее эту мощную, аскетическую музыку. На эти пальцы, в которых вдруг обнаруживается столько силы и решимости. Она говорит, виолончель — вся ее жизнь. Она повторяет это опять и опять, как заклинание, как молитву. И при этом глядит на меня сияющим взором. Конечно, она положила на меня глаз. Она мечтает, что я на ней женюсь и мы будем каждый вечер ужинать при свечах и рассуждать о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. И она время от времени будет исполнять на виолончели Баха, только для меня.
В общем, она кинулась ко мне, простучала каблучками свое лихорадочное престиссимо по каменному полу, ну, ты понимаешь. И я тут же подумал, что вечер в «Аль Денте» с Гертой — это выход. Я спросил, и она сразу согласилась. Глаза у нее подозрительно блестели, тушь слегка размазалась. Как будто она только что плакала или вот-вот расплачется. Возможно, мне только показалось. Ее появление подействовало на меня благотворно, даже странным образом мне польстило. Не подумай, что я и в самом деле воспринимаю Герту как женщину, ничего подобного. Это вообще невозможно, не могу даже вообразить, что ложусь с ней в постель. Но знакомства за пределами школы учителям моего склада не светят.
Позже, в «Аль Денте», мне и в самом деле пришла идея коснуться ее локтя. В тот момент, когда она восторгалась сонатами для виолончели Мануэля де Фальи. Но аура из скромных вожделений и потрясающей безнадежности их утоления закрывает ее целиком, словно панцирь. Мне пришлось бы пробить кокон, твердый, как кость, подумал я, уже протянув было руку. И передумал. Потом она поведала мне о том, как пять лет назад ей диагностировали рак, провели химическую терапию, оперировали матку.
Итак, мое состояние было вполне стабильным, когда я на следующий день спускался по лестнице спортивного корпуса. С этого учебного года нам предоставлен подвал для репетиций, между чуланами, где хранятся списанные «кони», турники и медицинские мячи.
Я уже говорил, что за три года существования театрального кружка мы не поставили ни одного спектакля. Ни одного. Вероятно, поэтому руководство школы не нашло для нас другого помещения. Но все равно, и я, и все мы чувствуем себя там, внизу, вольготно, никто не мешает, никто не следит. А после репетиции можно постоять и покурить в коридоре, хоть это в общем-то запрещено. Окна подвала распахнуты, а на дворе, прямо у нас перед глазами, мелькают ноги гандбольной команды. Со временем это превратилось в ритуал. На этот случай я даже держу про запас пачку сигарет «Даннеман» и называю их театральными сигарками, потому что обычно почти не курю.
Не так-то легко перейти к сути дела. Я все хожу вокруг да около. Боюсь снова впасть в состояние ступора, которое испытал под конец. Когда я удирал, сердце колотилось как бешеное. И позже, в кафе, где я, чтобы успокоиться, заказал пиво и стакан шнапса, у меня всерьез дрожали руки.
Входя в репетиционное помещение, я был почти уверен в себе. Этакая образцово-показательная самоуверенность. Зато они, мои ученики, наверное, смущаются, боятся взглянуть мне в лицо. Мне в самом деле мерещилось, что я держу ситуацию под контролем, что мне море по колено. Даже кислый запах резины, пропитавший спортзал, казался в тот момент приятным. Должно быть, в моем голосе звучало сострадание, чуть ли не отеческое высокомерие, а во взгляде читалось бесстрашие, когда я сразу, без предварительной беседы, дал знак приступать к нашим импровизационным этюдам.
Сожалею, что не смогу продолжить, пока хотя бы в общих чертах не опишу тебе это театральное в кавычках представление. Иначе ты не поймешь, что там случилось, не сможешь понять всей тяжести произошедшего.
Я организовал эту группу три года назад и вот уже три года тщетно пытаюсь найти пьесу, которую они захотят сыграть, которая могла бы их увлечь. Чего я только не перепробовал — классику, фарсы, мюзиклы, Брехта, «Физиков», всего не перечислить. И ничего. То есть приходят они, за некоторым исключением, регулярно и вовремя. Им, правда, нравится приходить, вот уже три года. После репетиций они стремятся читать пьесы, литературу, особенно девочки из кожи вон лезут, так им не терпится, они ожидают чего-то грандиозного, но не могут выразить чего. Да у них и нет об этом ни малейшего понятия. Но пьесы, которая зацепила бы их, которую они захотели бы сыграть, не находилось. Всякий раз они начинали брюзжать: скука и совсем неинтересно, старье, это не про нас.
Я, разумеется, снова и снова размышлял, в чем причина, где я ошибаюсь, и так далее. И в какой-то момент пришел к выводу, что у них не только нет ни малейшего, даже смутного представления о театре, но и, как бы это сказать, полностью отсутствует соответствующий орган восприятия.
Кажется, они совершенно не в состоянии вообразить, что в принципе возможно и интересно — попытаться проникнуть в роль, влезть в шкуру другого человека.
Наконец мне пришла идея подсунуть им молодежную пьесу, трагедию. Если не вдохновляют другие люди, пусть просто играют самих себя, может, это сработает. Пусть попробуют взглянуть на себя со стороны, может, таким обходным путем они научатся постигать то, что им незнакомо. Постигать характеры, типы, вовсе не такие далекие от них самих. Типы, которыми при иных обстоятельствах вполне могли бы стать сами. Может быть даже, они вдруг осознают самих себя и что-то извлекут из игры, научатся передавать свои впечатления, рассказывать, что с ними происходит.
В начале учебного года я принес им «Пробуждение весны», раздал двадцать экземпляров. Пьесу написал Ведекинд, Франк Ведекинд, был такой автор, вряд ли ты его знаешь. Речь идет о половом созревании, об идиотской, разрушительной ущербности взрослых, и прежде всего школы. Девушка умирает после подпольного аборта, один парень стреляется, другого сажают в так называемое исправительное учреждение. Публикация пьесы в 1906 году вызвала грандиозный скандал, писали, что это чистейшей воды порнография, а премьеру смогли сыграть только спустя пятнадцать лет.
Доброе старое время, скажешь ты зевая, ну да все равно, не в этом же дело. Большинство из них прочли «Пробуждение весны» или, по крайней мере, ознакомились с содержанием, и я рассчитывал на восторженную реакцию. И, как всегда, попал пальцем в небо, ничего не произошло. Они сказали: раньше, мол, вот так все было, а теперь ничего подобного нет, — ну и прекрасно, и спасибо. Конечно, подумал я, с нашим временем вообще нельзя сравнивать, то была эпоха ханжества, полного невежества во всем, что касается секса, прямо-таки ненависти ко всему телесному. Но одновременно я подумал, что персонажи пьесы, в общем-то, точно так же, как и они, остались один на один со своей юношеской реальностью. Со своими трудностями, своим страхом, своими вожделениями и так далее. Ведь сами-то они точно так же наглухо задраены от остального мира, как герои пьесы Мельхиор и Мориц, как Вендла. Их ведь тоже считают недоразвитыми, наивными и глупыми, разве нет? Нынче, как и тогда, их лишили языка, должны же они это заметить, несмотря на все усилия мира взрослых затушевать положение дел, несмотря на все молодежные журналы, несмотря на эпидемию поп-жаргона, хотя главным образом речь идет еще только о сексе. И о насилии, конечно. То есть как раз для этого их оглупляют, как раз поэтому они так ужасающе бессловесны, а почему же еще? И с ними происходит что-то, чего они не понимают и для чего нет слов. И быть не может.
Каждый раз я с удивлением замечаю, что там, в подвале, вдруг возникает какая-то необъяснимая, но совершенно однозначная солидарность. Я бы никогда ее не предал, никогда, даже под пыткой в буквальном смысле, если ты понимаешь, о чем я говорю. Они каждую неделю приходят добровольно в этот паршивый, стерильный подвал и бывают довольны занятиями. Лучше уж я ограничусь неуклюжими упражнениями на дикцию и этюдами да моими проектами, которые они обычно отвергают с порога. Иногда, если уж нам совсем ничего не приходит в голову, я читаю им вслух «Последние дни человечества» Карла Крауса. Если честно, довольно часто в последние месяцы. А потом мы идем курить и еще немного трендим. Так оно и шло.
Такое вот положение, таким оно было до сих пор, а теперь началось… То есть начала Амелия, милая, обычно такая тихая дочка адвоката Амелия Кляйнкнехт, с ее аурой неиспорченности, мне и вправду каждый раз подворачивается это слово, прямо-таки аурой Мадонны. Она схватила стул, поставила его посреди комнаты — и выдала.
Ты представь себе эту живую картину. Амелия, примерная девочка с очень хорошими отметками, сидит на стуле широко раздвинув ноги. Правда, в лице есть что-то поросячье. Хорошо заметные ноздри крошечного, с небольшой горбинкой носа, круглые глаза с белесыми ресницами, короткий круглый подбородок, толстая шея. Тем не менее она миловидна, у нее прелестный поцелуйный рот, гладкие щеки и полные груди, выпирающие из снова вошедшего в моду черного кружевного бюстгальтера. Да, миловидна и чуть-чуть вульгарна, да, действительно лишь чуть-чуть. Это «чуть-чуть» даже подчеркивает ее неколебимую образцовость. В точности как пробор в ее прелестных, туго сплетенных дредах, то есть многочисленных косичках. Все это, в общем, показывает, как гибко и послушно она движется в пределах четко проведенной ее родителями границы. Ей дозволено взбрыкивать, ведь она воплощение юности, а юности для здорового и нормального развития необходимо бунтовать. Но при этом нельзя выходить за охранительные рамки родительского дома. В самом деле, дома у Амелии Кляйнкнехт образцовый порядок. И это сразу чувствуется. Тем более что в последнее время встречается не так уж часто, ты можешь видеть это на примере условий, в которых подрастает моя собственная дочь Люци.
И вот Амелия откидывает волосы назад и заявляет: «Меня зовут Вендла, мне шестнадцать, в настоящее время я кручу с Мельхиором, он в общем-то клевый парень». Что это с ними, думаю я, Вендла, Мельхиор, неужто они все-таки хотят влезть в Ведекинда, перед самым концом учебного года, или как? «Обычно мы трахаемся в машине, на задних сиденьях, — продолжает она, и ее выпад все еще кажется неуклюжим, но это быстро проходит. — Вообще-то мне очень нравится отсасывать. Когда член так здорово раздуется, можно засунуть его в рот очень даже глубоко. Это меня заводит, я прямо тащусь. У Мельхиора маловат, но, в общем, пока и он сгодится. Только сперма не очень вкусная. И кроме того, от нее толстеешь. Так что я выплевываю. А Мельхиор каждый раз злится».
Она берет паузу и начинает оглаживать свои груди, точнее, мять, а я сижу как аршин проглотил, с отвисшей челюстью и, конечно, абсолютно не понимаю, что происходит вокруг, разыгрывается у меня на глазах.
Ища глазами совета, ну да, какой-то поддержки, я обвожу глазами компанию. Они сидят, как всегда, на расставленных полукругом стульях, тела напряжены, выражение лиц немного смущенное, но очень сосредоточенное, серьезное и решительное. Надиного лица не видно. Локти упираются в колени, руки на затылке, сжаты в кулаки. Потом встает Марлон, становится позади Амелии, руками удерживает ее голову, а та все продолжает тискать свою грудь.
Теперь она закрыла глаза, нацепила этакую мечтательную улыбку. «Для меня самое главное — хорошо смотреться. Я знаю, что Мельхиор все время наблюдает за мной и замечает каждый мой промах. Он должен видеть мое лицо. Ясное дело, нужно вытягивать губы трубочкой, глаза не закрывать совсем, а всегда оставлять щелку. Как будто я прямо не могу в полном кайфе налюбоваться на его раздутую штуку. А я и правда в полном кайфе. И время от времени нужно поднимать на него глаза. А он тогда должен стонать, и складки у него на лбу должны сомкнуться. Мельхиор тоже должен хорошо смотреться, когда занимается сексом. Мне-то ведь тоже полагается кайф.
Например, у него просто чудная область пупка, — говорит она, протягивая руку за спину, к животу Марлона. — А кожа вокруг гладкая и загорелая, и под ней мускулы». Она гладит его живот, а он кладет свою руку на ее руку, и она ведет ее, описывая все более широкие круги, до самого пояса. Такого не бывает, думаю я, не могут же они сделать это прямо здесь. Но они, разумеется, могут, а ты как думал, им это нипочем, на твоем телеканале это крутят каждый день, так что она без колебаний берет его руку и кладет себе на грудь.
Итак, теперь очередь Марлона, и он сразу тискает там, где ему подсказала Амелия, зато ее руки теперь обессиленно свисают. Сквозь русые, коротко остриженные волосы Марлона просвечивает красным кожа на голове, глаза за толстыми стеклами очков беспокойно бегают, а чрезвычайно полные губы, окруженные воспаленными прыщами, начинают двигаться. «Я Мельхиор, мне восемнадцать лет, и я торчу на сиськи, — произносят эти толстые губы, — сиськи не должны быть слишком большими, зато пусть будут круглыми и твердыми, а главное, хорошо упакованы. Я вообще торчу на белье. Эротическое, чулки, пояса с резинками и прочее. Да, и еще на позы. Вендла классно все делает, а еще у меня в машине чемодан, битком набитый разным барахлом, там есть очень даже заводные детали. Я всегда выбираю ей что-нибудь новенькое, и когда она надевает, это клево и здорово заводит. Вендла тоже так считает, и для меня, конечно, находится кое-что, резиновое например. А еще в чемодане целая куча порножурналов, обычно мы в начале их просматриваем. И даже иногда пытаемся повторять позы. Но там, в журналах, черт возьми, настоящие профи, попробуй повтори. Это страшно напрягает. Суперсложно. Обычно мы опрокидываемся, скатываемся с сиденья и прочее, и тогда тоже жутко веселимся. Но больше всего мне нравится совсем просто, сзади. Вот когда я отрываюсь по полной, она подставляет зад, голова совсем внизу, нет, все-таки стоя лучше всего.
Мои родители, то есть когда родителей нет дома…» — И тут совершенно неожиданно Марлон застревает в своем тексте, поднимает глаза и озирается вокруг. Я вижу странное смущение парня и только теперь замечаю, как неуклюже его рука тыкается в грудь Амелии, одна сплошная судорога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27