С другой стороны, я ощущал странное успокоение. Признаюсь, более бессмысленное существование, чем мое, казалось вообще невообразимым. И все-таки я бежал, дышал, потел и, честно говоря, чувствовал себя не так уж худо. Вид на холмы разворачивался передо мной как живописный пейзаж, написанный волшебной кистью и обретающий трехмерность. Это пространство было готово принять меня, и с каждым шагом я проникал в него все глубже. Я забывал о себе при виде ярко раскрашенных осенью деревьев — желто-зеленых, красных, багряных шаров, обрамляющих хвойный лес, слушал шорох листвы под подошвами из пластика. Может, у меня в голове никогда прежде не копошилось так мало мыслей. Я даже начал бегать все дальше и дальше, мечтая о еще более долгих пробежках, — тогда, думал я, мыслей будет все меньше и меньше.
Вот в каком состоянии меня застала Надя. И теперь она бежала рядом со мной, в своей белой безрукавке и моих чудовищных шортах, освещенная золотым светом осени. Воздух был прохладным для этого времени года и наполнен запахом вспаханной земли. Кроме нескольких незначащих фраз, мы не сказали ничего. Да и не в этом было дело. Мы свернули в овраг, миновали сигнальную трубу и бежали рядом, пока позволяла широкая колея, разделявшая увядающие кукурузные поля двойным глубоким, почти прямым разрезом. Когда в лесу дорога сузилась, я стал держаться впереди Нади, слыша за спиной ее громкое, но равномерное сопение.
И чем дольше мы бежали, тем больше я, непонятно почему, гордился этим простором, этим лесом, этим куском природы. Как будто это было мое, так сказать, богатство, моя земля, как будто в ней отражалась моя суть, и я мог открыть ее Наде, пока мы вместе ее пересекали. Я снова и снова оглядывался и почти не верил своим глазам. Тому, что она тоже вписана в пейзаж, до сих пор для меня не существовавший. Чудо, какое-то чудо, вот и все, что я мог думать.
Наконец мы повернули на длинную тропу, которую я освоил лишь недавно, она ведет к поляне с поваленным деревом, где четыре месяца назад я провел ночь. Примерно в том месте, откуда уже видна поляна, где тропы давно уже не видно, а из земли торчит множество корявых корней, Надя споткнулась и, падая, схватилась за мое плечо. Как мне описать это? Это было похоже на дежа вю. Или, лучше сказать, на две части первоначально единого эпизода, которые были разрезаны и показаны в разных местах фильма, а в моей памяти снова склеились в правильном месте. Как будто тогдашние события, когда я заблудился, и этот момент, когда очутился в том же месте с Надей, составляли одно целое. Как будто эта сцена была теперь прямым продолжением той, что произошла намного раньше, так мне по крайней мере казалось. Как будто она, не знаю почему, неожиданно разрешила в общем-то давно забытую загадку.
Как бы то ни было, я подхватил Надю и поставил на ноги. «Больше не могу, — закашлялась она. — Давай где-нибудь сядем». И в самом деле, она совсем запыхалась. Высвободившись из моих объятий, она направилась прямо к дереву. А я, Надя, да, в этот момент я чувствовал себя просто великолепно, чтобы не сказать был просто счастлив.
Что-что? И ты тоже постепенно начинаешь чувствовать себя великолепно? Хотя и торчишь в темноте, покачиваясь на стуле, теребя очки, многозначительно кривя губы? Похоже, тебя это признание только подстегнуло? Ты полагаешь, что я в первую очередь восхищаюсь собой, за Надин счет, верно? Дескать, какой орел Франк Бек. В роскошной форме. Весь супер из себя. И никакой робости перед сильным, здоровым молодым телом, благо есть возможность это доказать.
И это все, что ты можешь сообщить? Прибереги свои шутки, остряк, кривляка, скоморох. Я ведь и сам могу смешать себя с грязью. И даже вполне выразительно припечатать. Представь: в конце концов я крикнул Наде, что заложу еще один круг, небольшой, примерно на полчаса, а она пусть пока отдохнет. И действительно, как в трансе, поскакал в лес, довольно крупными для моего веса и возраста прыжками, воображая себя при этом молодым оленем, лисом или охотником-следопытом. Пока через пару сотен метров, весьма неизящно споткнувшись об этот покрытый мхом, гнилой пень, потерял равновесие на скользкой лесной почве и с размаху шмякнулся наземь, растянувшись во всю длину. Было ужасно больно. Лодыжка сразу же начала распухать. И я, тяжело хромая, побрел назад, к поляне.
А, ты уже запрыгал в своем углу, приосанился, занял боевую позицию. Тебе все больше нравится, что я лежу в нокдауне. Хочешь посмотреть на мою физиономию? Вопишь от радости? Готов захлопать в ладоши? Надеешься в ближайшее время вернуться на ринг? Во всеоружии идиотских шуток, дурацких шоу, кадров, снятых скрытой камерой? Не радуйся прежде времени. К счастью, я успел поумнеть, к счастью, я снова могу представить себе более внимательного наблюдателя. Даже у тебя когда-нибудь пройдет охота издеваться над людьми.
Итак, я похромал назад, к Наде. Разумеется, мне было стыдно, но все же я не решался поднять глаза от земли, главным образом потому, что, по правде говоря, боялся заплакать от боли. И заметил ее, только подойдя к стволу, на котором она сидела, обнажив грудь. Закатала безрукавку, закрыла глаза и загорала. Окончательно смутившись, я отвернулся и, не говоря ни слова, уселся на одну из мокрых кочек, покрытых увядшей травой и разбросанных на поляне, как множество желтых подушек.
— Дергает, — сказала она через некоторое время, похоже, она только сейчас заметила меня.
Я не отреагировал.
— Погляди.
Я медленно-медленно повернул голову, взглянул назад через плечо. Обеими руками Надя держала свою правую грудь.
— И немного жжет, — продолжала она. — Вероятно, из-за пота, шов еще не совсем зажил.
И тут я увидел тонкую, короткую красную черту под левым соском.
— Доброкачественная. Вчера пришел анализ из лаборатории.
Она соскользнула с дерева и направилась ко мне.
— Ты — единственный, кто об этом знает. — Ее тон был совершенно серьезен. Легкая усмешка отражала скрытую озабоченность, но одновременно и почти забавную боевую решимость. — Кроме мамы, конечно.
Она опустила на грудь безрукавку и присела, чтобы осмотреть мою лодыжку.
В тот момент я не чувствовал ничего. Она могла бы сесть ко мне на колени, дать пощечину, избить, и я бы не сообразил, что происходит.
Через некоторое время она хмуро взглянула на меня.
— А вот с ногой твоей дело дрянь.
И внезапно, как бы абсурдно это ни прозвучало для твоего слуха, мы оба расхохотались.
Хоть и спотыкаясь, но, насколько это позволяли обстоятельства, почти раскованно, мы наконец двинулись в обратный путь. Я, осторожно опираясь на ее плечо, она, обнимая меня за талию. Кроме того, мы все время надолго останавливались, чтобы передохнуть. А Надя говорила и говорила. Она заговорила и продолжала говорить, когда мы вернулись домой и она помогла мне перевязать ногу и осталась до поздней ночи. Она продолжала на следующий день вечером и каждый день и каждый вечер с тех пор. Она, так сказать, все еще говорит.
Хотя я довольно часто ее перебиваю, а Надя задает мне тот или иной вопрос. Например, о тебе. С кем я тут беседую, и чего я от тебя хочу. А ведь она, конечно, успела заметить, что я, в сущности, и сам уже этого не знаю.
Я и вообще-то немногое могу о тебе сказать. Объяснил ей, например, что каждый раз сочиняю тебя заново из любого подручного реального материала, чтобы по крайней мере хоть с кем-то обменяться мнением. Что эта реальность имеет весьма мало общего с настоящей жизнью. Что уже давно ты — единственный способ к ней подступиться, а все прямые подступы замурованы. И я всегда считал, что так происходит со всеми. Что все оказываются перед одним и тем же искусственным горизонтом, к которому я бегу, пытаясь заставить тебя отвечать. Чтобы таким вынужденным окольным путем пробиться к цели. И так далее, и так далее.
Но все это не так уж и важно. Ведь теперь, ежедневно общаясь с Надей, я все яснее понимаю, как страшно заблуждался и что тебе только того и надо. Обмануть, ввести в заблуждение. Меня, всех. Отвлечь от происходящего по ту сторону миража. Я, во всяком случае, попался в твою западню. Ведь я на полном серьезе до последнего времени верил, что за твоим колдовским балаганом, простирается бесконечная целина, чистое поле, фон для бега трусцой. Неверно. За балаганом-то и начинается территория, где разыгрывается настоящая пьеса, а ты только мешаешь видеть сцену.
Что она мне выложила?
Я забыл. И вообще не могу задним числом связно изложить то, о чем она рассказывала. А рассказывала очень много, с огромным количеством подробностей, которые я помню лишь фрагментарно. Однако это не помешает мне продолжать. Надины отступления постепенно сами сложились в довольно ясную общую картину. Я имею в виду групповой портрет ее друзей, который разочаровал меня своей банальностью и расплывчатостью, но одновременно и ужаснул. С одной стороны, я почувствовал облегчение, поскольку мое представление о современных подростках, этот чудовищный фантом, лопнул, как мыльный пузырь, и открылась неожиданно наивная, чтобы не сказать трогательно невинная сторона их жизни. С другой стороны, я пришел в ужас, поскольку то, о чем сообщила Надя, показалось мне авантюрным и нелепым. Собрав огромный материал по теме, я ожидал чего угодно, но такого действительно не мог и вообразить.
Как бы наилучшим образом подобраться к делу?
Припоминаю, сначала она говорила о своей болезни, действительно все время называла ее болезнью, только болезнью, сказала, что за все эти месяцы ни с кем не могла говорить о своей болезни. Просто не решилась никому довериться, ни лучшим подругам, ни Дэни, ее lover. Ни даже Кевину, а ведь она с детства привыкла всем с ним делиться. И теперь тоже, рассказывая о болезни мне, она вообще-то все время задавала вопросы себе самой. Почему так? Она чувствовала себя заброшенной. С другой стороны, она не жаловалась. Напротив, все, что она произносила, звучало странно проясненным. Она превозмогла это, если угодно, так же, как превозмогла свою недавнюю болезнь, и прежде всего, она сказала, свой детский страх.
Кстати, превозмочь, выстоять — именно так характеризуется с тех пор наше с ней общее настроение. Как будто нечто встало на свое место, а я и понятия не имел, что оно висело на волоске. Видишь ли, я прямо упивался этой болью, которая поначалу, без преувеличений, была очень острой. Я почти желал, чтобы она не проходила. Значит, чтобы я сюда добрался, был необходим несчастный случай. Эта мысль все время крутится у меня в голове. Деловая, совершенно спокойная мысль, даже источающая легкое дуновение оптимизма, так мне казалось.
В общем и целом мне так кажется и сейчас.
Кроме того, я был уверен, что Надя будет продолжать свои визиты, пока я перемещаюсь по свету на костылях. Мое предположение подтвердилось. Она каждый раз приносила немного еды. И потом мы пили сидр, иногда до поздней ночи. Мы беседовали. Я располагался на диване, положив на валик заново забинтованную ногу. Она — в моем кресле, которое каждый раз передвигала, чтобы тоже положить ноги на диван.
Идиллия, да и только. Она была здесь, и это было просто прекрасно. Я даже заходил еще дальше, втайне называя это своим маленьким, пусть мимолетным раем. И весьма вероятно, что теперь, после всего, что стало мне известно, он и правда пролетит мимо. Ибо пора перейти наконец к вещам более существенным, рассмотреть, так сказать, обратную сторону медали. Я говорю о Надиной компании или, скорее, бывшей компании, о правилах, о расплывчатых, но непреложных требованиях, которым они подчиняются. Ситуация вокруг нас начала обостряться.
Конечно, мне потребовалось время, чтобы вообще осознать эту ситуацию, отделить ее от хаоса предвзятых мнений, каковые возникли не в последнюю очередь благодаря отшельническим занятиям тобой. Например, сначала в моей голове преобладало широко распространенное допущение, что картина реальности, которая формируется у подростков от пятнадцати до восемнадцати лет, в принципе произвольна, она как бы сложена наобум из не подходящих друг к другу частей головоломки. Незрелые представления о жизни, повторял я себе снова и снова, пока Надя вела свой рассказ, нанизывая один за другим маленькие забавные случаи из жизни. Ничего, что могло бы вызвать беспокойство. Потом я на некоторое время впадал в старое, знакомое тяжелое возбуждение. То есть позволял увлечь себя кратким наплывам довольно абстрактной фантазии. В них орава размалеванных подростков беспрестанно слонялась по какой-то строительной ярмарке жизненных позиций, где шла дешевая распродажа доступных смыслов и истолкований, расфасованных в маленькие глянцевые пакетики. Девушки и юноши рылись на полках, выбирая товары наобум, тайно набивали ими свои сумки и, придя домой, мастерили из украденных деталей приватные самодельные вероисповедания.
В Надиной компании во всяком случае эта вера сложилась из случайной, сравнительно стойкой и абсолютно невообразимой смеси банально романтических представлений. Центральными понятиями были любовь к ближнему, дружба и покорность судьбе. Надя сама употребила это слово. Точное происхождение идей в принципе роли не играет. Какое-то отношение они, если я правильно понял, имели к ямайским Rastafari, Малькольму X и далай-ламе. С таким же успехом образцом могло бы служить кредо участников Сопротивления, спортсменов, религиозных фундаменталистов, комиков, фашистских группировок, «Красных бригад» или анархистов. Но, как говорится, все это еще не выходило за привычные рамки и не годилось в качестве диагноза. Но я был поражен, как точно Надя уловила существо дела. Необоримая потребность воздвигать какие-то заповеди и потом с детским упорством держаться за них ее унижает. Но она понимает это как возрастную, экзистенциальную необходимость, она и презирает ровесников за невзыскательность, и защищает их.
Потому что липовые ценности все-таки лучше, как она сама сформулировала однажды в последующие несколько недель, чем всю жизнь мыкаться в бездонной, как пропасть, неопределенности. Я даже запомнил это наизусть.
Но я совершенно ложно оценил практику, вытекавшую из такого подхода в том, не знаю, как сказать, безвоздушном, что ли, пространстве, где они обретаются. Практика выражается в бессильном, почти уже бессознательном трепыханье, словно они вот-вот задохнутся. И это не имеет ничего общего с так называемым потоком раздражителей, как принято считать, или с тем, что молодежь, дескать, слишком избалована материально. Нет никакого применения их способности сочувствовать другим людям. Более того, при всем, казалось бы, изобилии альтернатив, точек соприкосновения, комбинационных возможностей им чего-то остро не хватает. Какой-то твердой основы, чего-то авторитетного, в определенном смысле безусловного и бескомромиссного. Прежде всего мира взрослых, взрослого мира, имеющего четкие контуры, который ручался бы за форму существования. Достаточно стабильного и неподвижного, чтобы противопоставить ему собственное движение, чтобы оттолкнуться от него, столкнуться с ним, чтобы бодаться с ним или — одобрить его.
Естественно, отношения в группе в принципе имеют принудительный характер. Когда они обособляются, отторгают другие группы или других личностей, это вполне нормально. Но даже если они начинают презирать, ненавидеть, а подчас и прибегать к брутальному средству исключения кого-то из своих членов, ставшего невыносимым, это еще далеко не катастрофа. Хотя Надя никогда не думала, что нечто подобное может произойти в ее группе, и тяжело переживала историю с Кевином. Вероятно, в процессе так называемой социализации подобные разочарования неизбежны, даже необходимы для формирования сколько-нибудь стабильных личностей. Подобное событие иногда амортизирует слишком уж возвышенные, инфантильные идеалы, культивируемые в группе, но это еще не причина пугать народ.
Но если во внешней среде обитания уже не работают обязательные для всех принципы, которые в какой-то степени признаются группой хотя бы как враждебные, тогда собственная динамика группы становится тотальной. Иными словами, в определенных условиях группы, эти синтетические модели мира, могут превратиться в замкнутые, удушающие и при этом совершенно непроницаемые системы, которые все больше обособляются и в конце концов рушатся. До сих пор я полагал, что все более часто отмечаемые в разных точках планеты взрывы насилия среди детей возникают из-за отчаяния, из глубокого чувства безнадежности. Узнавая об этих странных, иррациональных феноменах коллективного умопомешательства, общественность качает головой, истерически принимает карательные меры и требует ужесточить законы. Думаю, что на самом деле причина лежит там, где ее менее всего ожидают найти, — в чем-то прямо противоположном. В обычных, безобидных играх, воображаемых мирах, которые, однако, битком набиты смыслом и моралью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Вот в каком состоянии меня застала Надя. И теперь она бежала рядом со мной, в своей белой безрукавке и моих чудовищных шортах, освещенная золотым светом осени. Воздух был прохладным для этого времени года и наполнен запахом вспаханной земли. Кроме нескольких незначащих фраз, мы не сказали ничего. Да и не в этом было дело. Мы свернули в овраг, миновали сигнальную трубу и бежали рядом, пока позволяла широкая колея, разделявшая увядающие кукурузные поля двойным глубоким, почти прямым разрезом. Когда в лесу дорога сузилась, я стал держаться впереди Нади, слыша за спиной ее громкое, но равномерное сопение.
И чем дольше мы бежали, тем больше я, непонятно почему, гордился этим простором, этим лесом, этим куском природы. Как будто это было мое, так сказать, богатство, моя земля, как будто в ней отражалась моя суть, и я мог открыть ее Наде, пока мы вместе ее пересекали. Я снова и снова оглядывался и почти не верил своим глазам. Тому, что она тоже вписана в пейзаж, до сих пор для меня не существовавший. Чудо, какое-то чудо, вот и все, что я мог думать.
Наконец мы повернули на длинную тропу, которую я освоил лишь недавно, она ведет к поляне с поваленным деревом, где четыре месяца назад я провел ночь. Примерно в том месте, откуда уже видна поляна, где тропы давно уже не видно, а из земли торчит множество корявых корней, Надя споткнулась и, падая, схватилась за мое плечо. Как мне описать это? Это было похоже на дежа вю. Или, лучше сказать, на две части первоначально единого эпизода, которые были разрезаны и показаны в разных местах фильма, а в моей памяти снова склеились в правильном месте. Как будто тогдашние события, когда я заблудился, и этот момент, когда очутился в том же месте с Надей, составляли одно целое. Как будто эта сцена была теперь прямым продолжением той, что произошла намного раньше, так мне по крайней мере казалось. Как будто она, не знаю почему, неожиданно разрешила в общем-то давно забытую загадку.
Как бы то ни было, я подхватил Надю и поставил на ноги. «Больше не могу, — закашлялась она. — Давай где-нибудь сядем». И в самом деле, она совсем запыхалась. Высвободившись из моих объятий, она направилась прямо к дереву. А я, Надя, да, в этот момент я чувствовал себя просто великолепно, чтобы не сказать был просто счастлив.
Что-что? И ты тоже постепенно начинаешь чувствовать себя великолепно? Хотя и торчишь в темноте, покачиваясь на стуле, теребя очки, многозначительно кривя губы? Похоже, тебя это признание только подстегнуло? Ты полагаешь, что я в первую очередь восхищаюсь собой, за Надин счет, верно? Дескать, какой орел Франк Бек. В роскошной форме. Весь супер из себя. И никакой робости перед сильным, здоровым молодым телом, благо есть возможность это доказать.
И это все, что ты можешь сообщить? Прибереги свои шутки, остряк, кривляка, скоморох. Я ведь и сам могу смешать себя с грязью. И даже вполне выразительно припечатать. Представь: в конце концов я крикнул Наде, что заложу еще один круг, небольшой, примерно на полчаса, а она пусть пока отдохнет. И действительно, как в трансе, поскакал в лес, довольно крупными для моего веса и возраста прыжками, воображая себя при этом молодым оленем, лисом или охотником-следопытом. Пока через пару сотен метров, весьма неизящно споткнувшись об этот покрытый мхом, гнилой пень, потерял равновесие на скользкой лесной почве и с размаху шмякнулся наземь, растянувшись во всю длину. Было ужасно больно. Лодыжка сразу же начала распухать. И я, тяжело хромая, побрел назад, к поляне.
А, ты уже запрыгал в своем углу, приосанился, занял боевую позицию. Тебе все больше нравится, что я лежу в нокдауне. Хочешь посмотреть на мою физиономию? Вопишь от радости? Готов захлопать в ладоши? Надеешься в ближайшее время вернуться на ринг? Во всеоружии идиотских шуток, дурацких шоу, кадров, снятых скрытой камерой? Не радуйся прежде времени. К счастью, я успел поумнеть, к счастью, я снова могу представить себе более внимательного наблюдателя. Даже у тебя когда-нибудь пройдет охота издеваться над людьми.
Итак, я похромал назад, к Наде. Разумеется, мне было стыдно, но все же я не решался поднять глаза от земли, главным образом потому, что, по правде говоря, боялся заплакать от боли. И заметил ее, только подойдя к стволу, на котором она сидела, обнажив грудь. Закатала безрукавку, закрыла глаза и загорала. Окончательно смутившись, я отвернулся и, не говоря ни слова, уселся на одну из мокрых кочек, покрытых увядшей травой и разбросанных на поляне, как множество желтых подушек.
— Дергает, — сказала она через некоторое время, похоже, она только сейчас заметила меня.
Я не отреагировал.
— Погляди.
Я медленно-медленно повернул голову, взглянул назад через плечо. Обеими руками Надя держала свою правую грудь.
— И немного жжет, — продолжала она. — Вероятно, из-за пота, шов еще не совсем зажил.
И тут я увидел тонкую, короткую красную черту под левым соском.
— Доброкачественная. Вчера пришел анализ из лаборатории.
Она соскользнула с дерева и направилась ко мне.
— Ты — единственный, кто об этом знает. — Ее тон был совершенно серьезен. Легкая усмешка отражала скрытую озабоченность, но одновременно и почти забавную боевую решимость. — Кроме мамы, конечно.
Она опустила на грудь безрукавку и присела, чтобы осмотреть мою лодыжку.
В тот момент я не чувствовал ничего. Она могла бы сесть ко мне на колени, дать пощечину, избить, и я бы не сообразил, что происходит.
Через некоторое время она хмуро взглянула на меня.
— А вот с ногой твоей дело дрянь.
И внезапно, как бы абсурдно это ни прозвучало для твоего слуха, мы оба расхохотались.
Хоть и спотыкаясь, но, насколько это позволяли обстоятельства, почти раскованно, мы наконец двинулись в обратный путь. Я, осторожно опираясь на ее плечо, она, обнимая меня за талию. Кроме того, мы все время надолго останавливались, чтобы передохнуть. А Надя говорила и говорила. Она заговорила и продолжала говорить, когда мы вернулись домой и она помогла мне перевязать ногу и осталась до поздней ночи. Она продолжала на следующий день вечером и каждый день и каждый вечер с тех пор. Она, так сказать, все еще говорит.
Хотя я довольно часто ее перебиваю, а Надя задает мне тот или иной вопрос. Например, о тебе. С кем я тут беседую, и чего я от тебя хочу. А ведь она, конечно, успела заметить, что я, в сущности, и сам уже этого не знаю.
Я и вообще-то немногое могу о тебе сказать. Объяснил ей, например, что каждый раз сочиняю тебя заново из любого подручного реального материала, чтобы по крайней мере хоть с кем-то обменяться мнением. Что эта реальность имеет весьма мало общего с настоящей жизнью. Что уже давно ты — единственный способ к ней подступиться, а все прямые подступы замурованы. И я всегда считал, что так происходит со всеми. Что все оказываются перед одним и тем же искусственным горизонтом, к которому я бегу, пытаясь заставить тебя отвечать. Чтобы таким вынужденным окольным путем пробиться к цели. И так далее, и так далее.
Но все это не так уж и важно. Ведь теперь, ежедневно общаясь с Надей, я все яснее понимаю, как страшно заблуждался и что тебе только того и надо. Обмануть, ввести в заблуждение. Меня, всех. Отвлечь от происходящего по ту сторону миража. Я, во всяком случае, попался в твою западню. Ведь я на полном серьезе до последнего времени верил, что за твоим колдовским балаганом, простирается бесконечная целина, чистое поле, фон для бега трусцой. Неверно. За балаганом-то и начинается территория, где разыгрывается настоящая пьеса, а ты только мешаешь видеть сцену.
Что она мне выложила?
Я забыл. И вообще не могу задним числом связно изложить то, о чем она рассказывала. А рассказывала очень много, с огромным количеством подробностей, которые я помню лишь фрагментарно. Однако это не помешает мне продолжать. Надины отступления постепенно сами сложились в довольно ясную общую картину. Я имею в виду групповой портрет ее друзей, который разочаровал меня своей банальностью и расплывчатостью, но одновременно и ужаснул. С одной стороны, я почувствовал облегчение, поскольку мое представление о современных подростках, этот чудовищный фантом, лопнул, как мыльный пузырь, и открылась неожиданно наивная, чтобы не сказать трогательно невинная сторона их жизни. С другой стороны, я пришел в ужас, поскольку то, о чем сообщила Надя, показалось мне авантюрным и нелепым. Собрав огромный материал по теме, я ожидал чего угодно, но такого действительно не мог и вообразить.
Как бы наилучшим образом подобраться к делу?
Припоминаю, сначала она говорила о своей болезни, действительно все время называла ее болезнью, только болезнью, сказала, что за все эти месяцы ни с кем не могла говорить о своей болезни. Просто не решилась никому довериться, ни лучшим подругам, ни Дэни, ее lover. Ни даже Кевину, а ведь она с детства привыкла всем с ним делиться. И теперь тоже, рассказывая о болезни мне, она вообще-то все время задавала вопросы себе самой. Почему так? Она чувствовала себя заброшенной. С другой стороны, она не жаловалась. Напротив, все, что она произносила, звучало странно проясненным. Она превозмогла это, если угодно, так же, как превозмогла свою недавнюю болезнь, и прежде всего, она сказала, свой детский страх.
Кстати, превозмочь, выстоять — именно так характеризуется с тех пор наше с ней общее настроение. Как будто нечто встало на свое место, а я и понятия не имел, что оно висело на волоске. Видишь ли, я прямо упивался этой болью, которая поначалу, без преувеличений, была очень острой. Я почти желал, чтобы она не проходила. Значит, чтобы я сюда добрался, был необходим несчастный случай. Эта мысль все время крутится у меня в голове. Деловая, совершенно спокойная мысль, даже источающая легкое дуновение оптимизма, так мне казалось.
В общем и целом мне так кажется и сейчас.
Кроме того, я был уверен, что Надя будет продолжать свои визиты, пока я перемещаюсь по свету на костылях. Мое предположение подтвердилось. Она каждый раз приносила немного еды. И потом мы пили сидр, иногда до поздней ночи. Мы беседовали. Я располагался на диване, положив на валик заново забинтованную ногу. Она — в моем кресле, которое каждый раз передвигала, чтобы тоже положить ноги на диван.
Идиллия, да и только. Она была здесь, и это было просто прекрасно. Я даже заходил еще дальше, втайне называя это своим маленьким, пусть мимолетным раем. И весьма вероятно, что теперь, после всего, что стало мне известно, он и правда пролетит мимо. Ибо пора перейти наконец к вещам более существенным, рассмотреть, так сказать, обратную сторону медали. Я говорю о Надиной компании или, скорее, бывшей компании, о правилах, о расплывчатых, но непреложных требованиях, которым они подчиняются. Ситуация вокруг нас начала обостряться.
Конечно, мне потребовалось время, чтобы вообще осознать эту ситуацию, отделить ее от хаоса предвзятых мнений, каковые возникли не в последнюю очередь благодаря отшельническим занятиям тобой. Например, сначала в моей голове преобладало широко распространенное допущение, что картина реальности, которая формируется у подростков от пятнадцати до восемнадцати лет, в принципе произвольна, она как бы сложена наобум из не подходящих друг к другу частей головоломки. Незрелые представления о жизни, повторял я себе снова и снова, пока Надя вела свой рассказ, нанизывая один за другим маленькие забавные случаи из жизни. Ничего, что могло бы вызвать беспокойство. Потом я на некоторое время впадал в старое, знакомое тяжелое возбуждение. То есть позволял увлечь себя кратким наплывам довольно абстрактной фантазии. В них орава размалеванных подростков беспрестанно слонялась по какой-то строительной ярмарке жизненных позиций, где шла дешевая распродажа доступных смыслов и истолкований, расфасованных в маленькие глянцевые пакетики. Девушки и юноши рылись на полках, выбирая товары наобум, тайно набивали ими свои сумки и, придя домой, мастерили из украденных деталей приватные самодельные вероисповедания.
В Надиной компании во всяком случае эта вера сложилась из случайной, сравнительно стойкой и абсолютно невообразимой смеси банально романтических представлений. Центральными понятиями были любовь к ближнему, дружба и покорность судьбе. Надя сама употребила это слово. Точное происхождение идей в принципе роли не играет. Какое-то отношение они, если я правильно понял, имели к ямайским Rastafari, Малькольму X и далай-ламе. С таким же успехом образцом могло бы служить кредо участников Сопротивления, спортсменов, религиозных фундаменталистов, комиков, фашистских группировок, «Красных бригад» или анархистов. Но, как говорится, все это еще не выходило за привычные рамки и не годилось в качестве диагноза. Но я был поражен, как точно Надя уловила существо дела. Необоримая потребность воздвигать какие-то заповеди и потом с детским упорством держаться за них ее унижает. Но она понимает это как возрастную, экзистенциальную необходимость, она и презирает ровесников за невзыскательность, и защищает их.
Потому что липовые ценности все-таки лучше, как она сама сформулировала однажды в последующие несколько недель, чем всю жизнь мыкаться в бездонной, как пропасть, неопределенности. Я даже запомнил это наизусть.
Но я совершенно ложно оценил практику, вытекавшую из такого подхода в том, не знаю, как сказать, безвоздушном, что ли, пространстве, где они обретаются. Практика выражается в бессильном, почти уже бессознательном трепыханье, словно они вот-вот задохнутся. И это не имеет ничего общего с так называемым потоком раздражителей, как принято считать, или с тем, что молодежь, дескать, слишком избалована материально. Нет никакого применения их способности сочувствовать другим людям. Более того, при всем, казалось бы, изобилии альтернатив, точек соприкосновения, комбинационных возможностей им чего-то остро не хватает. Какой-то твердой основы, чего-то авторитетного, в определенном смысле безусловного и бескомромиссного. Прежде всего мира взрослых, взрослого мира, имеющего четкие контуры, который ручался бы за форму существования. Достаточно стабильного и неподвижного, чтобы противопоставить ему собственное движение, чтобы оттолкнуться от него, столкнуться с ним, чтобы бодаться с ним или — одобрить его.
Естественно, отношения в группе в принципе имеют принудительный характер. Когда они обособляются, отторгают другие группы или других личностей, это вполне нормально. Но даже если они начинают презирать, ненавидеть, а подчас и прибегать к брутальному средству исключения кого-то из своих членов, ставшего невыносимым, это еще далеко не катастрофа. Хотя Надя никогда не думала, что нечто подобное может произойти в ее группе, и тяжело переживала историю с Кевином. Вероятно, в процессе так называемой социализации подобные разочарования неизбежны, даже необходимы для формирования сколько-нибудь стабильных личностей. Подобное событие иногда амортизирует слишком уж возвышенные, инфантильные идеалы, культивируемые в группе, но это еще не причина пугать народ.
Но если во внешней среде обитания уже не работают обязательные для всех принципы, которые в какой-то степени признаются группой хотя бы как враждебные, тогда собственная динамика группы становится тотальной. Иными словами, в определенных условиях группы, эти синтетические модели мира, могут превратиться в замкнутые, удушающие и при этом совершенно непроницаемые системы, которые все больше обособляются и в конце концов рушатся. До сих пор я полагал, что все более часто отмечаемые в разных точках планеты взрывы насилия среди детей возникают из-за отчаяния, из глубокого чувства безнадежности. Узнавая об этих странных, иррациональных феноменах коллективного умопомешательства, общественность качает головой, истерически принимает карательные меры и требует ужесточить законы. Думаю, что на самом деле причина лежит там, где ее менее всего ожидают найти, — в чем-то прямо противоположном. В обычных, безобидных играх, воображаемых мирах, которые, однако, битком набиты смыслом и моралью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27