В Кварцсайте мы все знаем будущее. Пива хотите?
— Ну да, сеньора, конечно, хочу.
Итак, добрая женщина вытаскивает пару банок, и мы садимся под тентом ее повозки и спокойно выпиваем, как два новых друга, у которых определенно много общего, но которые пока не знают, в чем это общее состоит.
— Знаете что? Мне страшно жаль женщин, у которых один муж, потому что у них будет только одно воспоминание. У меня же, наоборот, есть пять великолепных воспоминаний. И да будет вам известно, что, когда начинаются танцы, я и сейчас занимаю место среди незамужних.
Разумеется, я спрашиваю, неужели она никогда ничего не забывала.
— Нет, сеньор, ничего существенного.
Потом она говорит, что не считает забвение достойным делом, но ничего не имеет против тех, кто решает забыть все начисто, поскольку не бывает ни двух одинаковых жизней, ни двух различных болей.
Солнце уже клонится к закату, посему женщина решает взяться за чистку своего ружья. Хотя мне, честно говоря, не ясно, как одно связано с другим.
Кстати, эта женщина ничего не знает о Крумпере.
— Видите ли, друг мой, эти бутыли с кислородом в Кварцсайт-Сити — вроде амулетов. А если они откажут, нам всегда остаются криогенные фабрики в долине Прескотт. Любой, кто сможет, замораживает там свои кости. В наши дни, когда нанотехнология наконец-то приносит свои плоды, когда появились нанороботы размером с молекулу, способные устранить вред, произведенный заморозкой, только идиоты и бедняки позволяют своим телам погибнуть навсегда. Ну и католики, естественно, — они уверены, что выполняют свое предназначение в этом мире, плодясь как кролики, и ждут не дождутся момента перехода в мир иной. Полюбуйтесь только на этих католиков — они проживают жизнь как человек, молча ожидающий поезда на покинутом вокзале. Они готовы. Знайте же, что моя любимая супруга уже заморожена в лабораториях SIRUS, а я ожидаю, когда у меня накопится достаточно средств, чтобы присоединиться к ней, когда подойдет срок, и знайте также, что срок всегда подходит.
Произнеся эти слова, человек уходит, влача за собой бутыль с кислородом. Человек, решивший не погибнуть в этой войне.
Я обхожу еще десять или двенадцать фургонов. Бывшие адвокаты, бывшие полицейские, бывшие плотники, бывшие мужья, бывшие жены, пугающее количество людей, все еще влюбленных в умерших людей, практикующие наркоманы, алкоголики, бывшие теннисные чемпионы, двойники Элвиса Пресли и один страховой агент, способный убедить демократа, что Кеннеди покончил жизнь самоубийством.
Ни следа Крумпера.
Дни уходят в пустыню, и одному богу ведомо, сколько их было.
— Пятнадцать, — сообщает любезный венгерский эмигрант, который сдал мне койку в своей повозке и у которого одна рука сделана из графита, но он мог бы играть на рояле, если бы когда-нибудь учился этому или, по крайней мере, если бы поблизости нашелся рояль. — Вы здесь находитесь пятнадцать дней. Пятнадцать с тех пор, как выехали из гостиницы. Я веду точный счет, я не собираюсь пользоваться вашей безграничной способностью все забывать и не возьму с вас больше, чем полагается. Хотя сделать это было бы легче легкого: вы ведь все время оставляете зажженные сигареты и открытые бутылки и все время спрашиваете меня об одном и том же, и каждую ночь мне приходится приводить вас обратно, потому что вы бредете потерянный среди фургонов, словно привидение.
— Вы даже не представляете, как я вам благодарен.
— Благодарить не за что. На самом деле, очень интересно наблюдать за вами: все дни для вас такие разные, тогда как для меня они абсолютно одинаковые.
Теперь венгр накрывает на стол. Теперь мы ужинаем. Телевизор остается включенным, поскольку мой друг убежден, что в любой момент, в любой точке земного шара может произойти что-нибудь важное.
К. Л. Крумпер — это мексиканская девочка. Не знаю почему, но я представлял себе нечто иное.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать, но, само собой, так было не всегда.
От фургона Крумпера до моего — не больше сотни шагов. Но прежде я почему-то уходил на тысячи шагов в другом направлении. Как эти невообразимые загадочки, которые любят загадывать дети, а ответ потом оказывается настолько простым, что чувствуешь себя идиотом.
— Я не знала, что ты меня ищешь, — говорит девочка, — все эти старцы ревнивы до невозможности. Знай я заранее, давно бы послала за тобой. Старик давно тебя ждет, как и всех других, но, так же как и с другими, особой уверенности у него не было. Потому что старик рассылает свои сообщения по свету, как потерпевший кораблекрушение — письма в бутылках. А вы ведь знаете, такие послания обычно заканчивают свой путь в рыбьих кишках.
— Старик?
— Старый К. Л. Крумпер, понятное дело.
С этими словами моя подруга предлагает мне забраться внутрь фургона. Там очень холодно и ничего нет, кроме голубого монитора и женщины, тоже мексиканки, готовящей еду.
— Будете ацтекский пирог?
— Я не очень голоден.
— Конечно будете. Хоть вы и много путешествовали, такого ацтекского пирога вы никогда не ели.
— Абсолютно верно, сеньора, хотя наверняка знать невозможно.
Девочка подходит к монитору, и этот монитор, разумеется, и есть старый Крумпер.
— Это твой отец?
— Нет, сеньор,—улыбается в ответ девочка, — это тоже я.
Мужчина на экране — не мексиканец, он больше похож на старого немецкого генерала. Мужчина на голубом экране дремлет, но тотчас же просыпается.
Мужчина на экране говорит:
— Садитесь, друг мой, и позвольте, я вам кое-что объясню.
Два последних дня выдались ужасно жаркие. Старики почти не отваживаются покидать свои фургоны. Некоторые часами отмокают в маленьких надувных бассейнах. Как фрикадельки в тарелке с супом. Другие, заголившись, принимают душ. Повсюду цветные козырьки и зонтики от солнца. Жара сильнее этих старцев. И сильнее меня. Старого Крумпера, наоборот, жара не беспокоит. Маленькую Крумпер тоже. Маленькая Крумпер носится по пустыне и хохочет над голыми стариками.
— Все дело в крови, — рассказывает старый Крумпер со своего голубого экрана, — мой мозг пересадили в тело этой мексиканской девчушки, которой кома не оставила других шансов. Но это уже не я, по крайней мере не полностью. Кровь принимает собственные решения. Молодая кровь этой девочки сильнее моего старого мозга. Вот почему я целый день бегаю по городу и играю. Стреляю в дедушек из моего водяного пистолета. Я не желаю залезать в фургон, пока совсем уже не стемнеет, и тогда валюсь спать без сил. Я прошу эту дикарку сделать небольшое усилие, так много надо успеть, только она меня не слушает. Все дело в крови. Амбициям мертвого человека не совладать с амбициями крови.
Я спрашиваю старого Крумпера, сколько ему осталось, потому что не знаю, кто на него смотрит, от чьего взгляда зависит жизнь его программы реинкарнации.
— Моя жизнь теперь зависит от нее, друг мой, и она это знает и отказывается на меня смотреть. Когда я купил эту девочку в коме, я разработал программу, позволяющую жить под ее взглядом. Мое дряхлое тело пожирал рак. Теперь эта мексиканская девочка не нуждается во мне и поэтому больше на меня не смотрит. Программа иссякает. Мне уже ничего не остается. Голубое мерцание монитора ослабевает. Так что тот, кем я являюсь сейчас, умрет в любом случае. Потом останется только она. Девочка меня убивает. Ее кровь забирает контроль над ее действиями. Ее кровь похоронит меня в этой пустыне.
Конечно, я спрашиваю старого Крумпера, зачем он меня разыскивал.
— Видите ли, друг мой, я посвятил разработке химии против памяти последние шесть десятков лет. С последних дней великой войны. Почему? Не задавайте идиотских вопросов, тогда вам не придется выслушивать идиотские ответы.
Нужно ли говорить, что я ни о чем не спрашивал.
— Во время отступления оккупационных войск французская граната лишила меня приличной части роговицы. В июне 1947 года я провел неделю с забинтованными глазами в офтальмологической клинике под Геттингеном. Вернувшись в Ганновер, я, когда сняли повязку, увидел нескольких рабочих на руинах разрушенного бомбами здания. Рабочие кувалдами крушили кирпичи старого дома, один за другим, с нескончаемым терпением. Зрение возвращалось ко мне постепенно, под ритмичный стук. Лежа в постели, я плыл по волнам этой шумной эйфории разрушения, пока однажды утром не увидел, что рабочие с их усталыми кувалдами стоят просто на пустыре. К чему я клоню? Терпение, друг мой. Кстати, не найдется у вас сигареты? Мне нравится смотреть на курящих людей.
Разумеется, я тут же закуриваю.
— Эта проклятая девчонка даже не курит, но, в конце концов, молодежь — она такая: вечно все делает наперекор. На чем мы остановились?
— Ганновер.
— Ах да… Ганновер… Теперь я абсолютно ясно мог видеть умиротворение, наполнявшее этих рабочих по окончании их труда, и вот я решил вложить всю мою веру в разрушение прошлого — так же, как другие люди по всей Европе в то же время решали вложить свою веру с созидание будущего. Имейте в виду, в те дни я был лишь одним из миллионов живых солдат побежденной армии. Мертвой Германии, уничтоженной стыдом. Я пережил оккупацию Парижа, и я вернулся из Парижа, изгнанный американскими войсками. Мы возвращались в Германию в медленных побежденных поездах, словно чужаки, изгнанные из рая чужаками. Тогда разрушение прошлого казалось мне единственной оставшейся надеждой.
Свечение монитора начинает подрагивать, как пламя свечи.
— Потом прошли зимы и лета, но вы-то знаете, что ни те ни другие ничего не меняют. В конце восьмидесятых я работал на своих прежних врагов, американцев, разрабатывал методы химического искоренения сексуальных инстинктов. Да будет вам известно, что у общественных насекомых рабочие бесполы, и эта недостаточность повышает их трудоспособность. Поэтому нет ничего странного, что ЦРУ использовало своих лучших химиков в таких странных проектах. Появление вируса СПИДа, конечно, представляло собой более убедительный ответ на такое досадное обстоятельство, как сексуальные инстинкты; с точки зрения химии страх — это великолепное чудовище, поэтому фонды, субсидировавшие наши изыскания, оказались в тупике, как заходит в тупик лесной пожар, добравшись до уже выгоревшего участка. В общем, вирус заставил их вернуться на старую дорогу, но это уже другая история. Дело в том, что я тогда уже был абсолютно уверен, что химическое решение есть единственно возможное решение для человеческой души. Думаю, вы со мной согласитесь.
— Да, сеньор. Полностью соглашусь.
— Прекрасно. Только, пожалуйста, не перебивайте, иначе я теряю нить… Работа моя приостановилась, но я все еще пользовался доверием всемогущей химической индустрии; тогда-то я и познакомился с замечательными достижениями русского КГБ в области ретроградной амнезии у бывших солдат афганской войны. Вы, скорее всего, удивитесь, но со старой русской гвардией окончательно покончило не падение стены, а открытие человеческой души. Что за народ эти русские! Слишком печальные для революции. С ностальгической зависимостью. Слышали вы их песни?
Я не уверен, что Крумпер ждет моего ответа. Какое-то время я размышляю о русских песнях, но не могу вспомнить ни одной.
— Ужасно печальные песни. Если вы не заплачете, пообщавшись с русскими, значит, вы уже никогда не будете плакать. Ну ладно, не будем отвлекаться: пока русские ученые пытались стереть отметины из памяти вернувшихся с войны солдат, пока пытались избавиться от убийств детей и тому подобных кошмаров, которые, несомненно, погрузили бы этих юных бойцов в черное море вины, выяснилось, что они, сами того не желая, откусили больше, чем были способны проглотить. Подвергая своих солдат тяжелому гипнозу, чтобы как-то локализовать воспоминания о жестокостях, которые следовало замазать, как недостойные страницы в целом замечательной книги (старая коммунистическая мечта), руководители проекта «Лакуна» —так называлось их детище — столкнулись нос к носу с намного более древними воспоминаниями, с опытом, пережитым солдатами в других войнах, в других жизнях. Стоит ли говорить, что КГБ было напугано открытием душ, покинувших прежних своих владельцев и в итоге обнаруженных в этих солдатах. Вина, которую пытались раздавить, тянулась все дальше, во тьму времен, словно змея, которая то высовывается, то прячется в вековечной тине и будет продолжать высовываться и прятаться еще бог знает сколько времени. Друг мой, это открытие переломило хребет тем, кто воздвигал революцию на вере в невозможность души.
Старый Крумпер на секунду прерывается, чтобы собраться с силами, как немощный странник перед концом пути. Потом, конечно, старик продолжает:
— И в эту зиму стоял лютый мороз, и в пылу воссоединения Германия приходила в себя от стыда, и камень за камнем рушилась стена — словно старый дом под кувалдами рабочих напротив моего окна в послевоенные дни, и вот в этой обстановке, опираясь на достижения в борьбе с болезнью Альцгеймера и на неудержимый прогресс в работе с нейротрансмиттерами и серотонином, я в конце концов разработал свое первое действенное химическое средство от тирании памяти. Представьте, какой это был триумф! Какая славная победа над тупостью нашего собственного естества! Если бы не я, люди все еще помнили бы! Неотвратимо! Ну ладно, не будем впадать в эйфорию.
На какой-то момент голос старого Крумпера напомнил мне голос волшебника из страны Оз за секунду до того, как собачка Дороти потянула за край занавеси.
Почему я, неспособный вспомнить имя родного отца, помню про «Волшебника из страны Оз»? Одному богу известно. В любом случае, что бы мы со старым Крумпером сейчас ни чувствовали, на эйфорию это похоже не более, чем зубная щетка на нейтронную бомбу.
— И здесь, друг мой, на сцену выходите все вы — палачи воспоминаний. Я шел по вашим следам с беспокойством отца и шел по следам ваших разрушений с ужасом создателя монстров. Вот почему вы оказались здесь, как некоторые другие до вас, и как окажутся многие другие после. Потому что я, в отличие от всех вас, никогда ничего не забывал, так что все эти годы я, как законченный дебил, хранил сокровище вины.
Разумеется, голова у меня просто раскалывается, потому что этот добрый человек, который одновременно является и меркнущим светом, и отвязной мексиканской девчонкой, потратил кучу сил, чтобы притащить в полумертвый городок, затерянный в Аризоне, солдат, раненных на его священной войне против памяти, а я не могу понять, чем все эти усилия смогут помочь ему — или нам.
— Нет ничего, что я мог бы сделать, чтобы вам помочь, и, само собой, ничего, что вы могли бы сделать для меня, — говорит старик Крумпер, — однако на любой войне наступает момент, когда задаешься вопросом, во что ты стреляешь.
— Полагаю, мы стреляли во все.
— Полагаю, что так. В любом случае, вы пришли слишком поздно. Если вас интересует что-то еще, вам придется разговаривать с девочкой, что таскает мой мозг по этому новому веку. Но предупреждаю, это невозможный ребенок.
Закончив фразу, синий старец закрывает глаза — его программа себя исчерпала. У женщины-мексиканки готова еда, однако, кажется, никто не голоден. В палатке наступает тишина. Мексиканка смотрит на восхитительный ацтекский пирог, как смотрят на абсолютно ненужные вещи. Мексиканская девочка сидит на полу и читает сборник Роберта Лоуэлла «"Памяти павших юнионистов» и другие стихотворения».
Старый Крумпер открывает глаза, вернувшись из краткого стариковского сна, который боится смерти больше, чем сновидений.
— С этими мексиканцами всегда так. Сперва галдят все разом, а потом никто ничего не говорит. Когда приходит тишина, я могу расслышать гудение монитора. Когда я перестану его слышать, все закончится.
— А девочка?
— Ну да, конечно, останется девочка. И эта чертовка проживет еще по меньшей мере сотню лет. Представьте, что я тогда увижу. Ужас и славу нового века. И много вина. Мексиканцы умеют пить лучше немцев. А когда выпивают, то лучше поют. Нет ничего хуже немецких песен, тяжелых, словно тракторы, и скучных, словно тракторы. Но ответьте, друг мой, что, черт возьми, вы потеряли в этом городе привидений?
— Вы же сами меня вызвали.
— Конечно, я вас звал, но это уже ничего не значит. Раньше значило, теперь нет. Понимаете, вся жизнь — это процесс ускорения. Помните, как вы были ребенком? Безусловно, нет, просто так говорят, но для ребенка час, проведенный на стуле в гостиной у бабушки — у любой бабушки, у вашей, если угодно, — один час сидения — это целая неделя, .целый год. В детстве часы длятся вечно. А вот в зрелые годы часы сыплются, как дождь с небес, и ничем нельзя задержать их падение. В старости часы становятся еще быстрее, они пролетают сквозь тебя со скоростью света. День уходит в мгновение ока. То, что секунду назад было важным, теперь оказывается смешным. Когда приходит время гасить свет, дети замолкают и засыпают, и на этом все заканчивается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Ну да, сеньора, конечно, хочу.
Итак, добрая женщина вытаскивает пару банок, и мы садимся под тентом ее повозки и спокойно выпиваем, как два новых друга, у которых определенно много общего, но которые пока не знают, в чем это общее состоит.
— Знаете что? Мне страшно жаль женщин, у которых один муж, потому что у них будет только одно воспоминание. У меня же, наоборот, есть пять великолепных воспоминаний. И да будет вам известно, что, когда начинаются танцы, я и сейчас занимаю место среди незамужних.
Разумеется, я спрашиваю, неужели она никогда ничего не забывала.
— Нет, сеньор, ничего существенного.
Потом она говорит, что не считает забвение достойным делом, но ничего не имеет против тех, кто решает забыть все начисто, поскольку не бывает ни двух одинаковых жизней, ни двух различных болей.
Солнце уже клонится к закату, посему женщина решает взяться за чистку своего ружья. Хотя мне, честно говоря, не ясно, как одно связано с другим.
Кстати, эта женщина ничего не знает о Крумпере.
— Видите ли, друг мой, эти бутыли с кислородом в Кварцсайт-Сити — вроде амулетов. А если они откажут, нам всегда остаются криогенные фабрики в долине Прескотт. Любой, кто сможет, замораживает там свои кости. В наши дни, когда нанотехнология наконец-то приносит свои плоды, когда появились нанороботы размером с молекулу, способные устранить вред, произведенный заморозкой, только идиоты и бедняки позволяют своим телам погибнуть навсегда. Ну и католики, естественно, — они уверены, что выполняют свое предназначение в этом мире, плодясь как кролики, и ждут не дождутся момента перехода в мир иной. Полюбуйтесь только на этих католиков — они проживают жизнь как человек, молча ожидающий поезда на покинутом вокзале. Они готовы. Знайте же, что моя любимая супруга уже заморожена в лабораториях SIRUS, а я ожидаю, когда у меня накопится достаточно средств, чтобы присоединиться к ней, когда подойдет срок, и знайте также, что срок всегда подходит.
Произнеся эти слова, человек уходит, влача за собой бутыль с кислородом. Человек, решивший не погибнуть в этой войне.
Я обхожу еще десять или двенадцать фургонов. Бывшие адвокаты, бывшие полицейские, бывшие плотники, бывшие мужья, бывшие жены, пугающее количество людей, все еще влюбленных в умерших людей, практикующие наркоманы, алкоголики, бывшие теннисные чемпионы, двойники Элвиса Пресли и один страховой агент, способный убедить демократа, что Кеннеди покончил жизнь самоубийством.
Ни следа Крумпера.
Дни уходят в пустыню, и одному богу ведомо, сколько их было.
— Пятнадцать, — сообщает любезный венгерский эмигрант, который сдал мне койку в своей повозке и у которого одна рука сделана из графита, но он мог бы играть на рояле, если бы когда-нибудь учился этому или, по крайней мере, если бы поблизости нашелся рояль. — Вы здесь находитесь пятнадцать дней. Пятнадцать с тех пор, как выехали из гостиницы. Я веду точный счет, я не собираюсь пользоваться вашей безграничной способностью все забывать и не возьму с вас больше, чем полагается. Хотя сделать это было бы легче легкого: вы ведь все время оставляете зажженные сигареты и открытые бутылки и все время спрашиваете меня об одном и том же, и каждую ночь мне приходится приводить вас обратно, потому что вы бредете потерянный среди фургонов, словно привидение.
— Вы даже не представляете, как я вам благодарен.
— Благодарить не за что. На самом деле, очень интересно наблюдать за вами: все дни для вас такие разные, тогда как для меня они абсолютно одинаковые.
Теперь венгр накрывает на стол. Теперь мы ужинаем. Телевизор остается включенным, поскольку мой друг убежден, что в любой момент, в любой точке земного шара может произойти что-нибудь важное.
К. Л. Крумпер — это мексиканская девочка. Не знаю почему, но я представлял себе нечто иное.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать, но, само собой, так было не всегда.
От фургона Крумпера до моего — не больше сотни шагов. Но прежде я почему-то уходил на тысячи шагов в другом направлении. Как эти невообразимые загадочки, которые любят загадывать дети, а ответ потом оказывается настолько простым, что чувствуешь себя идиотом.
— Я не знала, что ты меня ищешь, — говорит девочка, — все эти старцы ревнивы до невозможности. Знай я заранее, давно бы послала за тобой. Старик давно тебя ждет, как и всех других, но, так же как и с другими, особой уверенности у него не было. Потому что старик рассылает свои сообщения по свету, как потерпевший кораблекрушение — письма в бутылках. А вы ведь знаете, такие послания обычно заканчивают свой путь в рыбьих кишках.
— Старик?
— Старый К. Л. Крумпер, понятное дело.
С этими словами моя подруга предлагает мне забраться внутрь фургона. Там очень холодно и ничего нет, кроме голубого монитора и женщины, тоже мексиканки, готовящей еду.
— Будете ацтекский пирог?
— Я не очень голоден.
— Конечно будете. Хоть вы и много путешествовали, такого ацтекского пирога вы никогда не ели.
— Абсолютно верно, сеньора, хотя наверняка знать невозможно.
Девочка подходит к монитору, и этот монитор, разумеется, и есть старый Крумпер.
— Это твой отец?
— Нет, сеньор,—улыбается в ответ девочка, — это тоже я.
Мужчина на экране — не мексиканец, он больше похож на старого немецкого генерала. Мужчина на голубом экране дремлет, но тотчас же просыпается.
Мужчина на экране говорит:
— Садитесь, друг мой, и позвольте, я вам кое-что объясню.
Два последних дня выдались ужасно жаркие. Старики почти не отваживаются покидать свои фургоны. Некоторые часами отмокают в маленьких надувных бассейнах. Как фрикадельки в тарелке с супом. Другие, заголившись, принимают душ. Повсюду цветные козырьки и зонтики от солнца. Жара сильнее этих старцев. И сильнее меня. Старого Крумпера, наоборот, жара не беспокоит. Маленькую Крумпер тоже. Маленькая Крумпер носится по пустыне и хохочет над голыми стариками.
— Все дело в крови, — рассказывает старый Крумпер со своего голубого экрана, — мой мозг пересадили в тело этой мексиканской девчушки, которой кома не оставила других шансов. Но это уже не я, по крайней мере не полностью. Кровь принимает собственные решения. Молодая кровь этой девочки сильнее моего старого мозга. Вот почему я целый день бегаю по городу и играю. Стреляю в дедушек из моего водяного пистолета. Я не желаю залезать в фургон, пока совсем уже не стемнеет, и тогда валюсь спать без сил. Я прошу эту дикарку сделать небольшое усилие, так много надо успеть, только она меня не слушает. Все дело в крови. Амбициям мертвого человека не совладать с амбициями крови.
Я спрашиваю старого Крумпера, сколько ему осталось, потому что не знаю, кто на него смотрит, от чьего взгляда зависит жизнь его программы реинкарнации.
— Моя жизнь теперь зависит от нее, друг мой, и она это знает и отказывается на меня смотреть. Когда я купил эту девочку в коме, я разработал программу, позволяющую жить под ее взглядом. Мое дряхлое тело пожирал рак. Теперь эта мексиканская девочка не нуждается во мне и поэтому больше на меня не смотрит. Программа иссякает. Мне уже ничего не остается. Голубое мерцание монитора ослабевает. Так что тот, кем я являюсь сейчас, умрет в любом случае. Потом останется только она. Девочка меня убивает. Ее кровь забирает контроль над ее действиями. Ее кровь похоронит меня в этой пустыне.
Конечно, я спрашиваю старого Крумпера, зачем он меня разыскивал.
— Видите ли, друг мой, я посвятил разработке химии против памяти последние шесть десятков лет. С последних дней великой войны. Почему? Не задавайте идиотских вопросов, тогда вам не придется выслушивать идиотские ответы.
Нужно ли говорить, что я ни о чем не спрашивал.
— Во время отступления оккупационных войск французская граната лишила меня приличной части роговицы. В июне 1947 года я провел неделю с забинтованными глазами в офтальмологической клинике под Геттингеном. Вернувшись в Ганновер, я, когда сняли повязку, увидел нескольких рабочих на руинах разрушенного бомбами здания. Рабочие кувалдами крушили кирпичи старого дома, один за другим, с нескончаемым терпением. Зрение возвращалось ко мне постепенно, под ритмичный стук. Лежа в постели, я плыл по волнам этой шумной эйфории разрушения, пока однажды утром не увидел, что рабочие с их усталыми кувалдами стоят просто на пустыре. К чему я клоню? Терпение, друг мой. Кстати, не найдется у вас сигареты? Мне нравится смотреть на курящих людей.
Разумеется, я тут же закуриваю.
— Эта проклятая девчонка даже не курит, но, в конце концов, молодежь — она такая: вечно все делает наперекор. На чем мы остановились?
— Ганновер.
— Ах да… Ганновер… Теперь я абсолютно ясно мог видеть умиротворение, наполнявшее этих рабочих по окончании их труда, и вот я решил вложить всю мою веру в разрушение прошлого — так же, как другие люди по всей Европе в то же время решали вложить свою веру с созидание будущего. Имейте в виду, в те дни я был лишь одним из миллионов живых солдат побежденной армии. Мертвой Германии, уничтоженной стыдом. Я пережил оккупацию Парижа, и я вернулся из Парижа, изгнанный американскими войсками. Мы возвращались в Германию в медленных побежденных поездах, словно чужаки, изгнанные из рая чужаками. Тогда разрушение прошлого казалось мне единственной оставшейся надеждой.
Свечение монитора начинает подрагивать, как пламя свечи.
— Потом прошли зимы и лета, но вы-то знаете, что ни те ни другие ничего не меняют. В конце восьмидесятых я работал на своих прежних врагов, американцев, разрабатывал методы химического искоренения сексуальных инстинктов. Да будет вам известно, что у общественных насекомых рабочие бесполы, и эта недостаточность повышает их трудоспособность. Поэтому нет ничего странного, что ЦРУ использовало своих лучших химиков в таких странных проектах. Появление вируса СПИДа, конечно, представляло собой более убедительный ответ на такое досадное обстоятельство, как сексуальные инстинкты; с точки зрения химии страх — это великолепное чудовище, поэтому фонды, субсидировавшие наши изыскания, оказались в тупике, как заходит в тупик лесной пожар, добравшись до уже выгоревшего участка. В общем, вирус заставил их вернуться на старую дорогу, но это уже другая история. Дело в том, что я тогда уже был абсолютно уверен, что химическое решение есть единственно возможное решение для человеческой души. Думаю, вы со мной согласитесь.
— Да, сеньор. Полностью соглашусь.
— Прекрасно. Только, пожалуйста, не перебивайте, иначе я теряю нить… Работа моя приостановилась, но я все еще пользовался доверием всемогущей химической индустрии; тогда-то я и познакомился с замечательными достижениями русского КГБ в области ретроградной амнезии у бывших солдат афганской войны. Вы, скорее всего, удивитесь, но со старой русской гвардией окончательно покончило не падение стены, а открытие человеческой души. Что за народ эти русские! Слишком печальные для революции. С ностальгической зависимостью. Слышали вы их песни?
Я не уверен, что Крумпер ждет моего ответа. Какое-то время я размышляю о русских песнях, но не могу вспомнить ни одной.
— Ужасно печальные песни. Если вы не заплачете, пообщавшись с русскими, значит, вы уже никогда не будете плакать. Ну ладно, не будем отвлекаться: пока русские ученые пытались стереть отметины из памяти вернувшихся с войны солдат, пока пытались избавиться от убийств детей и тому подобных кошмаров, которые, несомненно, погрузили бы этих юных бойцов в черное море вины, выяснилось, что они, сами того не желая, откусили больше, чем были способны проглотить. Подвергая своих солдат тяжелому гипнозу, чтобы как-то локализовать воспоминания о жестокостях, которые следовало замазать, как недостойные страницы в целом замечательной книги (старая коммунистическая мечта), руководители проекта «Лакуна» —так называлось их детище — столкнулись нос к носу с намного более древними воспоминаниями, с опытом, пережитым солдатами в других войнах, в других жизнях. Стоит ли говорить, что КГБ было напугано открытием душ, покинувших прежних своих владельцев и в итоге обнаруженных в этих солдатах. Вина, которую пытались раздавить, тянулась все дальше, во тьму времен, словно змея, которая то высовывается, то прячется в вековечной тине и будет продолжать высовываться и прятаться еще бог знает сколько времени. Друг мой, это открытие переломило хребет тем, кто воздвигал революцию на вере в невозможность души.
Старый Крумпер на секунду прерывается, чтобы собраться с силами, как немощный странник перед концом пути. Потом, конечно, старик продолжает:
— И в эту зиму стоял лютый мороз, и в пылу воссоединения Германия приходила в себя от стыда, и камень за камнем рушилась стена — словно старый дом под кувалдами рабочих напротив моего окна в послевоенные дни, и вот в этой обстановке, опираясь на достижения в борьбе с болезнью Альцгеймера и на неудержимый прогресс в работе с нейротрансмиттерами и серотонином, я в конце концов разработал свое первое действенное химическое средство от тирании памяти. Представьте, какой это был триумф! Какая славная победа над тупостью нашего собственного естества! Если бы не я, люди все еще помнили бы! Неотвратимо! Ну ладно, не будем впадать в эйфорию.
На какой-то момент голос старого Крумпера напомнил мне голос волшебника из страны Оз за секунду до того, как собачка Дороти потянула за край занавеси.
Почему я, неспособный вспомнить имя родного отца, помню про «Волшебника из страны Оз»? Одному богу известно. В любом случае, что бы мы со старым Крумпером сейчас ни чувствовали, на эйфорию это похоже не более, чем зубная щетка на нейтронную бомбу.
— И здесь, друг мой, на сцену выходите все вы — палачи воспоминаний. Я шел по вашим следам с беспокойством отца и шел по следам ваших разрушений с ужасом создателя монстров. Вот почему вы оказались здесь, как некоторые другие до вас, и как окажутся многие другие после. Потому что я, в отличие от всех вас, никогда ничего не забывал, так что все эти годы я, как законченный дебил, хранил сокровище вины.
Разумеется, голова у меня просто раскалывается, потому что этот добрый человек, который одновременно является и меркнущим светом, и отвязной мексиканской девчонкой, потратил кучу сил, чтобы притащить в полумертвый городок, затерянный в Аризоне, солдат, раненных на его священной войне против памяти, а я не могу понять, чем все эти усилия смогут помочь ему — или нам.
— Нет ничего, что я мог бы сделать, чтобы вам помочь, и, само собой, ничего, что вы могли бы сделать для меня, — говорит старик Крумпер, — однако на любой войне наступает момент, когда задаешься вопросом, во что ты стреляешь.
— Полагаю, мы стреляли во все.
— Полагаю, что так. В любом случае, вы пришли слишком поздно. Если вас интересует что-то еще, вам придется разговаривать с девочкой, что таскает мой мозг по этому новому веку. Но предупреждаю, это невозможный ребенок.
Закончив фразу, синий старец закрывает глаза — его программа себя исчерпала. У женщины-мексиканки готова еда, однако, кажется, никто не голоден. В палатке наступает тишина. Мексиканка смотрит на восхитительный ацтекский пирог, как смотрят на абсолютно ненужные вещи. Мексиканская девочка сидит на полу и читает сборник Роберта Лоуэлла «"Памяти павших юнионистов» и другие стихотворения».
Старый Крумпер открывает глаза, вернувшись из краткого стариковского сна, который боится смерти больше, чем сновидений.
— С этими мексиканцами всегда так. Сперва галдят все разом, а потом никто ничего не говорит. Когда приходит тишина, я могу расслышать гудение монитора. Когда я перестану его слышать, все закончится.
— А девочка?
— Ну да, конечно, останется девочка. И эта чертовка проживет еще по меньшей мере сотню лет. Представьте, что я тогда увижу. Ужас и славу нового века. И много вина. Мексиканцы умеют пить лучше немцев. А когда выпивают, то лучше поют. Нет ничего хуже немецких песен, тяжелых, словно тракторы, и скучных, словно тракторы. Но ответьте, друг мой, что, черт возьми, вы потеряли в этом городе привидений?
— Вы же сами меня вызвали.
— Конечно, я вас звал, но это уже ничего не значит. Раньше значило, теперь нет. Понимаете, вся жизнь — это процесс ускорения. Помните, как вы были ребенком? Безусловно, нет, просто так говорят, но для ребенка час, проведенный на стуле в гостиной у бабушки — у любой бабушки, у вашей, если угодно, — один час сидения — это целая неделя, .целый год. В детстве часы длятся вечно. А вот в зрелые годы часы сыплются, как дождь с небес, и ничем нельзя задержать их падение. В старости часы становятся еще быстрее, они пролетают сквозь тебя со скоростью света. День уходит в мгновение ока. То, что секунду назад было важным, теперь оказывается смешным. Когда приходит время гасить свет, дети замолкают и засыпают, и на этом все заканчивается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24