Мой друг также добавляет, что смерть этогсо человека чуть было не выбросила из проекта его самого и еще шестерых участников. Потом он снимает мокрые плавки, заходит в душ, выходит из душа, вытирается, одевается, причесывается и уходит, — правда, перед уходом желает мне всего лучшего из наи.лучшего на этот новый день, который я так или иначе все равно забуду. Пять лет в космосе в одиночку — это много, даже и для венгра. Я стою голый в раздевалке. В душевые заходят и выходят другие мужчины. Я же, напротив, решаю душ не принимать. Может быть, именно запах хлорки позже помогает мне вспомнить цветы на мониторах со дна бассейна.
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
— Здесь все так говорят, когда проигрывают.
— Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика — и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
— Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
— Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо, — и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше — если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра — как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того — и это мой случай, — кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты — это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да — это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула — возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой — точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.
— Я?
— Да, вы, о чем позабыли вы?
И хотя проще вопроса не придумаешь, я, по правде говоря, не очень хорошо представляю, что ответить этой доброй женщине, поскольку за то время без памяти, что я провел в больнице, мой мозг выказал признаки хаоса большего и иной природы, нежели хаос остальных людей без прошлого: старые сожженные образы проявляются, а другие, новые, пропадают. Медики мои этим крайне обеспокоены, даже придумали название: мнемоническая анархия.
Так что же я позабыл?
Сам вопрос абсурден, однако именно он витает в коридорах этого дома, когда наступает ночь. Вопрос, витающий внутри запертых комнат и в саду, над головами у нас у всех, кто гуляет и смотрит на небо всякий раз, когда дождь дает нам передышку. Тот же вопрос плавает по поверхности бассейна, мы унесем его с собой, когда уйдем отсюда. В сторону города, расположенного на конце шоссе, или любого другого города, столь же чужого.
Так что же я позабыл?
И откуда же я, на хрен, могу это знать, моя дорогая?
Единственное, что я могу ей ответить, это что часть того, что я, наверное, позабыл, остается здесь и что пока ты с ума сходишь, пытаясь потушить новые пожары, старые пожары продолжают жить со стойкостью образов из старых кинолент.
Что я позабыл?
Все молитвы, имена моих родителей, тень от деревьев рядом со стеной моей школы, чемпионат мира по футболу 78-го года, плавал ли я когда-нибудь на корабле, пулевые ранения, если таковые были, детей, если таковые есть, их лица, лица миллиона женщин, как ни странно — не так уж много фильмов, но некоторые напрочь, числа, возможно какой-нибудь язык, вечера, ночи, утра, вкус многих вещей, а также цвет многих вещей, сотни песен, сотни книг, советы, долги, обещания, направления, угрозы, улицы, пляжи, порты, целые города, я позабыл Берлин и позабыл Рим, конечно же, я не забыл Токио, я забыл вчерашний день — полностью, как забуду и день сегодняшний, а потом — завтрашний.
Что еще я позабыл?
Я забыл вас, моя дорогая, забыл сад и бассейн, и я забыл все раны на собственных руках, но — мне очень жаль, вы и представить себе не можете, как мне жаль, — мне не удалось позабыть ее.
Сегодня я встретил в зале для восстановления памяти одного парня, который вроде как брат-близнец другого парня и который, по его словам, живет в комнате рядом с моей. В ожидании сеанса мы перекинулись несколькими фразами, от которых уж точно ни от кого из нас ничего не убыло:
— Вы откуда родом?
— Я не уверен.
— Давно вы здесь?
— Три недели.
— А я?
— Вы здесь как минимум три недели, потому что, когда мы приехали, вы уже были.
— Как ваш брат?
— Думаю, хорошо. Он мне все время что-то рассказывает, и у него заготовлено по истории на каждый мой шрам. Видите этот?
— Да уж вижу: отметина на голове длиной с палец.
— Я получил ее, влетев в стеклянную дверь в загородном доме неподалеку от Праги.
— Так вы чех?
— Кажется, так. Вы знаете Прагу?
— Наверняка. А что стало с домом?
— Мать перед смертью продала. С тех пор мы живем в центре, возле реки.
— В Праге холодно?
— Не знаю, этого мне не говорили. Предполагаю, что зимы там холодные, а летом можно до позднего вечера ходить с короткими рукавами.
— В этом я уверен. В любом уголке Европы лето хорошее. Или, по крайней мере, хороши некоторые летние вечера. Вы знаете Скаген?
— Не думаю.
— Это маленький поселок на севере Дании.
— Вы это помните или кто-то вам так сказал?
— Наверное, помню, потому что я, в отличие от вас, забываю все, что мне говорят.
— Тогда что же это за Скаген?
— Я точно не знаю, но отчетливо помню дюны, громадные дюны рядом с пляжем, и помню, как Балтийское море сливается с Атлантикой. И волны одного моря разбиваются о волны другого.
— Я лето проводил в Испании.
— Да что вы, я все еще помню Мадрид, как будто мой первый дом.
Я не помню Коста-дель-Соль, но, видимо, я замечательно проводил там время.
— Не сомневаюсь.
— На Коста-дель-Соль люди никогда не спят, и там где-то есть маленький парк аттракционов с деревянными русскими горками.
— Быть может, это Фуэнхирола.
— Быть может.
Потом мой друг опускает голову и теряется в в списке воспоминаний, воспринятых им с невинностью человека, который в любом месте чувствует себя как дома. Когда приходит медсестра, мой друг на нее даже не смотрит и на меня не смотрит, а я прощаюсь и отправляюсь на лечебный сеанс. Есть люди, развившие в себе чрезмерную привязанность ко всему, что они потеряли. Мне, конечно, легко говорить подобные вещи — ведь теперь я прекрасно помню Фуэнхиролу.
— Сегодня отличный денек. Так оно и есть.
— Вы гуляли по саду?
— Полагаю, что так, потому что руки у меня замерзли и я все еще не снял солнечные очки.
— Что еще вы сегодня делали?
— Я смотрел картинки на большом экране.
— Вы помните что-нибудь из того, что видели?
— Завершенный в Голландии эксперимент, целью которого являлось сокращение числа школьных прогулов.
— Звучит интересно.
— Так оно и есть. Называется «проект Фоглера». Это кампания, которая проводится, чтобы показать детям, как все грустят, когда в классе кого-нибудь не хватает. Что-то вроде рождественской повести мистера Скруджа. Когда Дух показывает старику, какими были бы Святки без него — в настоящем, прошлом и будущем. Один мальчик говорил, что снаружи школы он чувствует себя лучше, чем внутри. Что само по себе чувство нахождения снаружи ему нравится больше.
— Вы помните это чувство?
— Нет, но могу себе представить. К тому же бедный мальчик говорил очень убедительно.
— Вы видели и другое.
— Это вопрос?
— Нет, я знаю, что вы видели, я тоже там был.
— А что другое?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
— Здесь все так говорят, когда проигрывают.
— Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика — и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
— Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
— Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо, — и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше — если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра — как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того — и это мой случай, — кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты — это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да — это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула — возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой — точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.
— Я?
— Да, вы, о чем позабыли вы?
И хотя проще вопроса не придумаешь, я, по правде говоря, не очень хорошо представляю, что ответить этой доброй женщине, поскольку за то время без памяти, что я провел в больнице, мой мозг выказал признаки хаоса большего и иной природы, нежели хаос остальных людей без прошлого: старые сожженные образы проявляются, а другие, новые, пропадают. Медики мои этим крайне обеспокоены, даже придумали название: мнемоническая анархия.
Так что же я позабыл?
Сам вопрос абсурден, однако именно он витает в коридорах этого дома, когда наступает ночь. Вопрос, витающий внутри запертых комнат и в саду, над головами у нас у всех, кто гуляет и смотрит на небо всякий раз, когда дождь дает нам передышку. Тот же вопрос плавает по поверхности бассейна, мы унесем его с собой, когда уйдем отсюда. В сторону города, расположенного на конце шоссе, или любого другого города, столь же чужого.
Так что же я позабыл?
И откуда же я, на хрен, могу это знать, моя дорогая?
Единственное, что я могу ей ответить, это что часть того, что я, наверное, позабыл, остается здесь и что пока ты с ума сходишь, пытаясь потушить новые пожары, старые пожары продолжают жить со стойкостью образов из старых кинолент.
Что я позабыл?
Все молитвы, имена моих родителей, тень от деревьев рядом со стеной моей школы, чемпионат мира по футболу 78-го года, плавал ли я когда-нибудь на корабле, пулевые ранения, если таковые были, детей, если таковые есть, их лица, лица миллиона женщин, как ни странно — не так уж много фильмов, но некоторые напрочь, числа, возможно какой-нибудь язык, вечера, ночи, утра, вкус многих вещей, а также цвет многих вещей, сотни песен, сотни книг, советы, долги, обещания, направления, угрозы, улицы, пляжи, порты, целые города, я позабыл Берлин и позабыл Рим, конечно же, я не забыл Токио, я забыл вчерашний день — полностью, как забуду и день сегодняшний, а потом — завтрашний.
Что еще я позабыл?
Я забыл вас, моя дорогая, забыл сад и бассейн, и я забыл все раны на собственных руках, но — мне очень жаль, вы и представить себе не можете, как мне жаль, — мне не удалось позабыть ее.
Сегодня я встретил в зале для восстановления памяти одного парня, который вроде как брат-близнец другого парня и который, по его словам, живет в комнате рядом с моей. В ожидании сеанса мы перекинулись несколькими фразами, от которых уж точно ни от кого из нас ничего не убыло:
— Вы откуда родом?
— Я не уверен.
— Давно вы здесь?
— Три недели.
— А я?
— Вы здесь как минимум три недели, потому что, когда мы приехали, вы уже были.
— Как ваш брат?
— Думаю, хорошо. Он мне все время что-то рассказывает, и у него заготовлено по истории на каждый мой шрам. Видите этот?
— Да уж вижу: отметина на голове длиной с палец.
— Я получил ее, влетев в стеклянную дверь в загородном доме неподалеку от Праги.
— Так вы чех?
— Кажется, так. Вы знаете Прагу?
— Наверняка. А что стало с домом?
— Мать перед смертью продала. С тех пор мы живем в центре, возле реки.
— В Праге холодно?
— Не знаю, этого мне не говорили. Предполагаю, что зимы там холодные, а летом можно до позднего вечера ходить с короткими рукавами.
— В этом я уверен. В любом уголке Европы лето хорошее. Или, по крайней мере, хороши некоторые летние вечера. Вы знаете Скаген?
— Не думаю.
— Это маленький поселок на севере Дании.
— Вы это помните или кто-то вам так сказал?
— Наверное, помню, потому что я, в отличие от вас, забываю все, что мне говорят.
— Тогда что же это за Скаген?
— Я точно не знаю, но отчетливо помню дюны, громадные дюны рядом с пляжем, и помню, как Балтийское море сливается с Атлантикой. И волны одного моря разбиваются о волны другого.
— Я лето проводил в Испании.
— Да что вы, я все еще помню Мадрид, как будто мой первый дом.
Я не помню Коста-дель-Соль, но, видимо, я замечательно проводил там время.
— Не сомневаюсь.
— На Коста-дель-Соль люди никогда не спят, и там где-то есть маленький парк аттракционов с деревянными русскими горками.
— Быть может, это Фуэнхирола.
— Быть может.
Потом мой друг опускает голову и теряется в в списке воспоминаний, воспринятых им с невинностью человека, который в любом месте чувствует себя как дома. Когда приходит медсестра, мой друг на нее даже не смотрит и на меня не смотрит, а я прощаюсь и отправляюсь на лечебный сеанс. Есть люди, развившие в себе чрезмерную привязанность ко всему, что они потеряли. Мне, конечно, легко говорить подобные вещи — ведь теперь я прекрасно помню Фуэнхиролу.
— Сегодня отличный денек. Так оно и есть.
— Вы гуляли по саду?
— Полагаю, что так, потому что руки у меня замерзли и я все еще не снял солнечные очки.
— Что еще вы сегодня делали?
— Я смотрел картинки на большом экране.
— Вы помните что-нибудь из того, что видели?
— Завершенный в Голландии эксперимент, целью которого являлось сокращение числа школьных прогулов.
— Звучит интересно.
— Так оно и есть. Называется «проект Фоглера». Это кампания, которая проводится, чтобы показать детям, как все грустят, когда в классе кого-нибудь не хватает. Что-то вроде рождественской повести мистера Скруджа. Когда Дух показывает старику, какими были бы Святки без него — в настоящем, прошлом и будущем. Один мальчик говорил, что снаружи школы он чувствует себя лучше, чем внутри. Что само по себе чувство нахождения снаружи ему нравится больше.
— Вы помните это чувство?
— Нет, но могу себе представить. К тому же бедный мальчик говорил очень убедительно.
— Вы видели и другое.
— Это вопрос?
— Нет, я знаю, что вы видели, я тоже там был.
— А что другое?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24