А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— За что?! — ужасным голосом вскричал Школьник. — Я сорок лет в искусстве! Майя, сердце мое, я подам на вас в суд!
— Подавайте! — удовлетворенная местью, прошипела Майка. — Я беременная, меня любой суд оправдает. Меня муж бросит, если узнает, что я на говночистках езжу на концерты!
— Концерт прошел на ура! — любил вспоминать Горох. — Отлабали так, что не хотели отпускать. Майка пожаловалась со сцены на Яшу и его зверства — и колхозники лишили его фуршета. Я никогда не слышал, чтобы так пела Майка. Я не помню, чтобы нас так где-нибудь угощали. Колхозники устроили на берегу реки пир, и мы до утра пели песни, читали стихи и квасили. Яша сидел в кустах и клянчил у меня куриную ножку, чтобы не умереть с голоду. Председатель признался Майке в любви и поклялся вызвать Яшу на дуэль. «Вы не знаете зрителя!» — жаловался мне из кустов Школьник… Как нас провожали! — продолжал Горох. — И никто не хочет понять, что, если бы не Яша, ничего бы и не было… Бедный Яша, он и сам этого не понимает.

* * *
Артисты «Мойдодыра» после летнего перерыва готовились к очередным гастролям.
Я видел, как Закулисный обмеривал Пухарчука и как остальные с удивлением его рассматривали.
Маленький носик на широком бледном лице Женька был чуть вздернут, волосы, словно пучок соломы, всегда растрепаны, и, как ни старался Пухарчук их зачесывать, на его большой, непропорциональной туловищу голове все равно пялился плешивый пятачок. У него появилось заметное брюшко, которое он напрасно пытался скрыть.
Закулисный Владимир Федорович — руководитель и администратор. Его маман — Елена Дмитриевна. Ирка — бывшая продавщица овощного магазина, в данный момент прима в «черном», будущая жена Закулисного. Она была выше Владимира Федоровича на две головы, худая, гибкая, с длиннющими ногами, черные густые волосы доходили ей до пояса. Глаза на узком лице (в которых никогда не поймешь, что творилось) были большие, зеленые, с малахитовыми прожилками. Это, так сказать, семейное трио — костяк.
Единственным артистом с высшим театральным был Коля Видов. Он раза три или четыре поступал в институт искусств, пока приемная комиссия не сдалась на милость победителя.
— Может быть, мы ничего не понимаем? — покачали они головами. — Черт с ним, пусть учится.
Видову было двадцать семь лет, высокий, с квадратным широким лицом, на котором временами появлялась русая борода. Он был женат на женщине много старше его, имевшей двух взрослых детей, которых Коля усыновил.
— Была нужна прописка, — как мне потом объяснил Левшин.
Видов считал себя великим, пока еще не признанным артистом, впрочем, как и все, кто работает на этой ниве. После окончания института его пригласили в ТЮЗ, где он получал оклад лабухов симфонического оркестра, но, не выдержав упреков жены и замечаний режиссера, переметнулся к Закулисному. Здесь было тепло и сытно, хотя и однообразно. Он играл на сцене под фонограмму Мойдодыра и крокодила Гену. Говорил всегда баском, с апломбом, при этом жестикулируя, словно на выпускном экзамене в институте.
Видов с Пухарчуком получали по девять пятьдесят с концерта как артисты разговорного жанра. Остальные артисты вспомогательного состава, игравшие в «черном», получали по четыре пятьдесят, зверски им завидовали и ни в чем себе не отказывали.
Больше всего на этот счет волновался Петякантроп, так называл Женек Петю Горе, за что тот собирался когда-нибудь его расплющить.
С фигурой кулачного бойца, под два метра росту, Горе на грудные мышцы ставил стакан с водой и мог пройтись с ним, не расплескав. Натруженные могучие руки доходили до колен, и, глядя на его страшные кулачищи, хотелось тут же подойти и за что-нибудь извиниться.
Но что касается рожи… Под узким лбом с выпирающими надбровными дугами были посажены маленькие черные глазки, кожа на лице — серого цвета, губы чуть вывернуты, и из-за редких зубов у него получалась накладочка в тексте. Горе любил решать кроссворды, считал себя любимцем женщин, презирал Витюшку, ибо завидовал ему, и всем доказывал, что он работает больше других и должен получать за это компенсацию. Ставка Видова — бездельника сводила его с ума. С Колей они могли спорить до бесконечности, доказывая друг другу, кто из них больше вкалывает.
Пока я своих обязанностей толком не знал, но как говорил Витюшка:
— Парень, больше пыли! Главное, что ты теперь артист!
— Артист… — ухмылялся я.
Но когда до отъезда оставалось несколько дней… Нам нужно было уложить реквизит в автобус, затем отвезти его на вокзал и отправить в Чертоозерск, где намечались гастроли. Мы почти загрузились, как вдруг меня кто-то окликнул. В это время я тащил ширму, на которой краской было написано: «Черный театр лилипутов». Ко мне подошел мой бывший одноклассник Слава Пивоваров, которого я уже не видел тыщу лет.
— Привет, Евгеша! — заорал он, тиская за плечи. — Куда пропал? Хоть бы зашел как-нибудь!
Рядом с ним стояло надменное шикарное создание с загогуленкой в ногах и надутыми презрительными губками.
— Как жизнь? — кричал он мне в ухо. — Я машину взял! Не женился? У меня сыну скоро пять будет! Где живешь? Мне квартиру дали! Диссертацию защитил, повысить скоро должны…
Он выложил мне в течение пяти минут все свои радости и печали тоном преуспевающего человека, наверняка знающего, что у меня все как раз наоборот.
Я уже хотел треснуть его по голове ширмой, как он неожиданно хлопнул меня по плечу и эдак по-отечески, по-школьному, проникновенно спросил:
— Ну… а ты как?
«Ну, держись», — подумал я и повернул ширму с надписью в его сторону.
— Да вот, — сказал я как можно небрежней, показывая рукой на надпись. — На гастроли через два дня уезжаю. В Чертоозерске отлабаем норму, — тиснул я филармоническое словечко для солидности, — а потом в Москве пройдем тарификацию и — за кордон. Сначала гастроли в Европе, а потом уже как себя покажем… Конечно, устал от гастролей, по восемь месяцев в разных городах, сам понимаешь, жизнь артиста — это не только вечный праздник, не только цветы и шампанское, это, брат, еще и каторжный труд. Внешне только кажется, что это легко, а на репетициях так выложишься, что со сцены выносят…
Пивоваров готов был поверить во что угодно, но чтобы Евгеша, при виде которого у учителя пения начинало дергаться веко и пропадала речь, у которого никогда не было слуха, не говоря уже о каком-то голосе… стал артистом? которого от непосильного служения искусству уносят со сцены…
Как после пятого инфаркта, он медленно, но уверенно приходил в себя. Пивоваров смотрел то на меня, то на ширму и вдруг, треснув меня по спине, от души расхохотался:
— Ха-ха-ха! Ну ты отмочил! Ха-ха! Артист! — угорал он теперь уже на пару со своей достойной половиной. — Ой, не могу! Держите меня… Евгеша… кордон… тарификация, цветы…
«Вот сука, — думал я, — не верит».
— Ты что, здесь грузчиком пристроился? — наконец выдавил он, немного успокоившись. — Давно так не смеялся… ширмы, что ли, таскаешь? Лучше б к нам в институт шел, могу помочь, — высокомерно посмотрел на меня Пивоваров.
Общение с гастрольными лабухами не прошло для меня бесследно. Откуда вдруг взялась артистичность в движениях, когда я доставал удостоверение из кармана? Но мне стало искренне жаль своего бывшего одноклассника, отличника и любимца родителей, радость которого, испытанная при встрече со мной, сменялась дикой тоской, когда он читал по слогам вслух, отказываясь верить своим глазам и ушам:
— Ку-ра-ле-синс-кая фи-лар-мо-ния… артист… — и после небольшой паузы добавил, не поднимая глаз: — В… с…
— Высшей стажировки, — снисходительно бросил я. Это мы недавно проходили в Ленинграде стажировку на конкурсе детских коллективов. Кстати, Слава? — участливо спросил я его и хлопнул по плечу по-отечески, по-школьному, я бы даже сказал, по-товарищески. — Я что-то не понял, у вас в институте всем зарплату повысили?
Я убил своего бывшего одноклассника наповал, расстрелял его картечью в упор, из груди дымился свинец, а в глазах застыл навечно безмолвный вопрос: «Да что же это делается на белом свете? Если уж этот кенарь подъездный стал артистом высшей стажировки, то почему я до сих пор не Эйнштейн? Где мои симпозиумы, где мои открытия? Где цветы и шампанское? Почему меня не выносят от истощения нервной системы на руках мои ученики из лаборатории, когда я отдаю последние силы на благо науки?»
Они со мной даже не попрощались. Слава уходил, втянув голову в плечи, шаркая ногами по асфальту, жена — растерянно оглядываясь, а я смотрел вслед и думал: «Может, догнать, может, сказать, что я по-прежнему такой, каким он меня знал и не знал, может быть, ему станет от этого легче? За что же я его так стеклом в печень? Пусть продолжает радоваться достигнутому, пусть он останется отличником и дальше, мне-то не впервой стоять навытяжку и выслушивать нравоучения… и учиться жить у тех, кто не знает жизни, кто никогда ни в чем не нуждался и не рвал сочное мясо жизни прозрачными от голода зубами». — Слава! — закричал я ему вдогонку. — Постой!
Но он ухолил из моей жизни навсегда, молча, не оглядываясь, любимец учителей, своих и чужих родителей… жалкий завистник.
С ним уходила моя юность, мое небезгрешное прошлое. Юность, постой, не уходи!

* * *
Как ни странно, (с получением корочки) жизнь действительно изменилась. Теперь я стоял, как равный, на служебном крыльце филармонии и гундосил со всеми подряд про заезжих лабухов и их любовниц, про бемоли и мажоры, про третьи патетические и четвертные и еще черт знает про что, о чем не имел ни малейшего понятия. Теперь я снисходительно кивал с крыльца знакомым и на их вопрос, что я здесь делаю, небрежно отвечал: «Да так, лабаю на сцене в „черном“.

* * *
— Куда? — перед самым нашим отъездом в неописуемом изумлении взмахнул руками Яков Давыдович. — В Чертоозерск? Евгеша! — сделал он страшное лицо, обращаясь ко мне. — Почему же вы раньше не сказали?
— Думал, вы знаете, — пожал я плечами, залезая в автобус под возбужденные писки Елены Дмитриевны: «Какой ужас! Мы опоздаем на самолет! Быстрее, ну я вас умоляю, быстрее!»
— Володя! — заволновался Школьник, кидаясь к Закулисному. — Нам же там лабать пять палок! Передайте привет Сусику.
— Какому Сусику? — уже отъезжая, закричал Закулисный.
— Как! Что? — ужаснулся Школьник, чуть не падая в обморок. — Вы не знаете Сусика из Чертоозерска? Веня, Гудок… вы слышали? — закатил глаза Яков Давыдович. — У меня там норма, Сусик сидит на «кустах», если Закулисный завалится, к нам не придет зритель! Горох, догоните его, скажите ему…
— Яков Давыдович, — поморщился Горох, провожая нас долгим мудрым взглядом. — Уже за то, что я узнал от вас про какого-то там Сусика, который пасется на «кустах», берет в лапу и без него не делается ни один спектакль, уже только за эту информацию я должен отсидеть не меньше года, а вы мне, по дружбе, хотите накинуть еще лет девять… Вы уж, Яша, что-нибудь одно…
— Веня, Гудок! — воскликнул ужасным голосом Школьник. — Толя, за что вы меня так не любите? Вы же не знаете Сусика! Это такой души человек, все, что ему нужно, — это обвешаться блестящей мишурой и немножко внимания!
— Сусик — шикарный администратор! — любуясь своим перстнем, важно произнес Гудок. — В Питере, восемь лет назад, на смотре, стол комиссии в «Европе» на девять «кать» накрыл! Такую лажу даже вы, мой друг, не сумели бы протащить. Правда, Веня?
— Ну… — неопределенно протянул Веня, боясь обидеть своего друга.
— Не протащил бы! — уверенно пробасил Гудок. А Сусик протащил.
— Я бы не протащил? — заволновался Школьник. — Имею всем вам сказать, что Сусик еще из-под стола ябедничал, когда у меня комиссия в «Астории» на столах танго два дня танцевала при свечах.
— Яша, Сусик — шикарный администратор, повторил торжественно Гудок. — Он старше вас на год.
— Веня! Клянусь твоими билетами! — не выдерживает Яков Давыдович. — Я сейчас не знаю, что сделаю с нашим другом, я не спорю, Сусик — хороший администратор, но то, что он выглядит старше меня лет на пять, — это знают все!
Школьник внезапно успокоился и, глядя на Гороха, печально вздохнул:
— Какого Сусика? Ужас… И это говорит руководитель филармонического коллектива, который имеет свое дело и не первый год ездит на гастроли! Скоро и про меня скажут: «Какого Школьника?…» Раньше все киты были наперечет, как гремели, а? Неужели вымираем? Неужели всех повыбивают, кто же останется?
Друзья как-то притихли, сели на единственную скамеечку у входа в филармонию, вспомнили былое хрустальное, севрюжное, пенящееся… и задумались.
— Толя, — прервал молчание Школьник. — Вы знаете, как я вас люблю, но вы много пьете. Когда мы раньше снимали втроем «Метрополь» на санитарный день, мы выпивали меньше, чем вы один пьете сразу.
— Яша! Что вы такое говорите? Кочумайте! — вдруг испугался Веня. — Вам, наверное, это приснилось?
— Яша! Мы всех переживем! — взревел Гудок. — Но какой «Метрополь»? Какая «Европа»? Откуда вы это взяли? Толя, вот вам рубль и не делайте вид, что вам совсем не хочется пива.
— Толя, — полез в карман Веня. — Если вам так хочется немножко пива, я всегда рад занять.
— Яша, — ехидно протянул Горох, проводя рукой по могучей бороде. — Я бывший физик-ядерщик, откуда мне знать, на какие башли вы откатывались в недалеком прошлом, сколько вы даете мне на лапу, чтобы я отказывался верить своим ушам?
— Толя? И вы мне такое говорите? Вы предлагаете сделку с моей совестью? — трагично воскликнул Яков Давыдович. — Если б вы только могли меня видеть…
Школьник вдруг при воспоминании о молодости ожил, замахал руками, заблестел мраморным черепом и, потрясывая белым пушком на висках, закричал, обращаясь к своим друзьям:
— Нет! Рано нас еще списывать! Рано!
— Яша! Мы еще послужим искусству! — сверкнул перстнем Гудок. — Нас черта с два выбьешь! Горох, — обратился он к Анатолию Юрьевичу, показывая рукой на ресторан «Славянский», черный вход которого прилегал почти вплотную к служебному входу филармонии, — вот тебе «катя», прямым путем к директору: скажешь, от нас. Шампанского, он знает какого, икорки, балычка, впрочем, пусть сам думает, на «чай» получишь от него, он не обидит.
— Толя, — тихо проговорил Яков Давыдович, — только икорки, икорки черненькой, скажите ему.
— Толя, — умоляюще сложил ручки Веня, — и, если сможет, пусть лично для меня…
Названия такого блюда Горох не смог бы выговорить даже под пулеметом. Он стоял с купюрой под мышкой и не мог понять: не разыгрывают ли его эти слуги искусства, от которых всего можно ожидать. Не дадут ли ему вместо «чая» в кабаке по голове за то, что он вперся к директору, да еще в десять часов утра, и принялся указывать: шампанского, которое он сам знает, икорка только черная, балык, чтобы сам пошел выбрал, и еще это чертово блюдо… может, он и его знает? Какая икра, какие балыки в городе Куралесинске, где на ливерную колбасу собираются вводить подоходный налог?
Горох ущипнул сам себя.
— Яша, — смахнул он капельки пота с величественной залысины. — Если мне все это не снится, я вам отдам те тринадцать копеек, которые занял два дня назад.

* * *
Стол стоял в центре зала, пыхтел и прогибался от вкуснятины; метрдотель подобострастно жрал глазами вошедших, официанты (когда успели?), наутюженные, стояли под ружье, не моргая, директор…
— Какие люди, бог мой, пожаловали, — только и смог сказать от распиравшего счастья. — Как быстро время летит.
— Сидор, — покачивали головами вошедшие. — А какими мы были совсем недавно…
Юность — когда краснели. Молодость — когда еще не надоедали поцелуи. Ах, жизнь, жизнь — когда же все это пронеслось.
В бокалах пенилось шампанское, но пили минеральную, соленое черное и вкусное жирное — печень тоже не фильтровала.
Старость, грустно, неизбежно… Какого Сусика? Какого Школьника? Веня, Гудок? Кто это?…
— Сидор, — очень тихо спросил Яков Давыдович. — Ведь синие киты еще не все перебиты?
— Яша, они давно в Красной книге и охраняются законом, — вздохнул Сидор. — Все проходит… все… Время из всех нас лепит стариков и уродов, что в сущности одно и то же, и не умнеем мы к старости, как бы себя ни убеждали в этом. Яша, посмотрите на меня и вспомните, каким я был десять лет назад. Горох выглядывал из-за буфетной стойки с высоко поднятой складкой лба и открытым ртом. Он безмолвно созерцал, пока его не заметил Школьник.
— Сидор! — замахал руками внезапно оживший Яков Давыдович. — Вы видите того человека, жертву термоядерной реакции? Все это, — показал он рукой на нетронутый стол, — должно уместиться в его чреве. После этого спросите его, не снится ли ему? Если нет и если он не хочет до конца меня разорить, то пусть вернет сумму, которую занимал два дня назад!
Ровно через час завернутое в скатерть тело грузчика-философа Гороха Анатолия Юрьевича было вынесено из черного входа ресторана «Славянский» и через потайную дверь Куралесинской филармонии конспиративно передано на временное хранение его друзьям-гардеробщикам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26