)…
Насколько честными были его слова? И насколько искренними были допрашивающие его следователи? А может, они чувствовали за собой еще большую вину, ведь их ученые не только создавали оружие — они его применили. Так кто же более виновен — подсудимые или судьи? Гейзенберг прибег к последнему и решающему аргументу в свою защиту: если бы он и его помощники отказались осуществлять проект, им занялись бы другие, которым наплевать на этические и гуманные соображения (намек на Штарка и компанию?), и тогда кто знает, чем бы все закончилось… Поэтому слава богу, что за всем стоял Гейзенберг, что именно он контролировал ход исследований и даже при необходимости тормозил их (а почему бы и нет?)…
Но должны ли мы принять эту версию? Можем ли мы верить такому человеку, как Гейзенберг? Конечно нет, лейтенант! Однозначно — нет!
— Ну, как все прошло?
— Должен признать, что вы опять оказались правы…
— В чем же, лейтенант? — заинтригованно спросил я.
— В том, как будет вести себя Гейзенберг. Я рассчитывал, что он забеспокоится, стоит мне затронуть тему создания бомбы, а на самом деле это произошло, когда мы заговорили о Боре. Мне вдруг стала очень близкой идея, что Гейзенберг и есть тот, кого мы разыскиваем, Густав, — он пристально смотрел на меня. — Я только по-прежнему не понимаю, в каких отношениях с ним были вы?
— Коллеги, только и всего, лейтенант, — не колеблясь заверил я. — Мы даже сидели в разных помещениях. Да я и видел-то его два или три раза за все время работы. Нас разделили на группы из контрразведывательных соображений, чтобы не допустить утечки секретных сведений…
— Ладно, — согласился он. — В любом случае нам необходимо разузнать, из-за чего повздорили Бор и Гейзенберг в Копенгагене.
— Вы правы, лейтенант. Бор и Гейзенберг были как отец и сын. Никто из тогдашних физиков не относился друг к другу с подобной теплотой… Так что для серьезной ссоры должна найтись достаточно важная причина!
— Что ж, другого выхода нет, — заключил он. — Придется встретиться с Бором…
— В Копенгагене?
— А вы как думали, Густав? Выезжаю через несколько дней.
— У нас мало времени на подготовку…
— Очень жаль, — прервал он меня, — но на этот раз, думаю, для дела будет лучше, если вы останетесь здесь, в Геттингене…
Может быть, я ослышался? Не могу поверить: я вывел его на след, без которого ему бы еще долго рыскать вслепую, и он же теперь не разрешает мне участвовать в расследовании только потому, что я пришелся не по вкусу его сожительнице!
— Я не понимаю, Фрэнк… — выдавил я.
— Сожалею, Густав, — сказал он уже мягче. — Откровенно говоря, я предпочел бы поговорить с Бором наедине. Кроме того, я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу, чтобы ради меня вы забросили свои дела…
— Вы мне не доверяете? — спросил я его напрямик.
— Не в этом дело, — поспешно возразил он. — Просто ситуация с каждым разом становится все деликатнее… В деле оказываются замешанными многие важные персоны… Мне приходится принимать меры предосторожности, Густав. Пожалуйста, отнеситесь с пониманием… Ничего личного… И вы, и я знаем, что без вашей помощи мне не удалось бы достичь нынешнего результата.
— Хорошо, как вам угодно, лейтенант…
На несколько секунд воцарилось тяжкое молчание, во время которого мы оба пытались угадать истинные намерения друг друга. Наконец я не вытерпел и задал вопрос, который больше всего меня мучил.
— Ирена едет с вами? — Я старался, чтобы мой голос звучал совершенно безразлично.
— Еще не знаю, — солгал Бэкон. — Возможно, хотя есть некоторые трудности…
— Понятно!
— Вы же не в обиде на меня, правда, Густав?
— Конечно нет, лейтенант.
— Я рад, — сказал он. — Надеюсь привезти вам хорошие новости. А вы тем временем еще раз продумайте все как следует. Ваша интуиция уже сослужила нашему делу хорошую службу.
Она мне с самого начала не понравилась. Во всем, что она делала и говорила, в том, как обхаживала и контролировала Бэкона, чувствовались злонамеренность и коварство.
С самого начала их знакомства мое внимание привлекли два аспекта. Во-первых, откровенное любопытство, проявленное этой женщиной к профессиональной деятельности Бэкона. А во-вторых, тот факт, что встречались они всегда по ночам, а чем она занимается днем, никому было не известно. Может быть, мои подозрения напрасны, у страха, как говорится, глаза велики, но все же мне лучше проверить. До отъезда Ирены и Бэкона в Данию оставалось несколько дней, так что следовало поторопиться.
В один из этих дней утром, вместо того чтобы явиться в институт или встретиться с Бэконом в его кабинете, я поднялся с постели пораньше и занял наблюдательную позицию возле дома, где жили Фрэнк и Ирена. Стояла теплая, мягкая погода, хотя солнце пряталось за облаками, словно еще не решило, показываться ли ему на публике. Около восьми часов из дома вышел лейтенант и направился к месту службы своей быстрой, нервной походкой. Отлично. Теперь осталось только дождаться Ирены. Я был полон решимости следовать за ней, куда бы она ни пошла, и не упускать из виду ни на секунду.
Около десяти утра она появилась с ребенком на руках, чтобы отнести его к своей матери (так, по крайней мере, она говорила Бэкону). Меня не удивило то, что она была не особенно ласковой с ребенком, а просто несла его, как мешок, который нужно перетащить с места на место. Миновав несколько кварталов, Ирена, ни разу не поцеловав ребенка и не сказав ему ни слова, передала его в чьи-то руки, протянувшиеся из обшарпанного подъезда. Она не стала заходить внутрь и, не простившись с сыном (если это действительно был ее сын), пошла себе прочь.
Стараясь оставаться незамеченным, я продолжил преследование. В четверть одиннадцатого Ирена приблизилась к заводской проходной и прошла на территорию предприятия (где, по ее словам, она работала). Я все же решил не прекращать наблюдение и дождаться обеденного перерыва. Все равно мне сегодня не надо в институт, и Бэкон тоже не назначал встречи.
Мои часы показывали десять минут второго, когда Ирена вышла из заводских ворот. Она почти бежала, будто внутри ее сидела какая-то пружина и непрерывно толкала вперед. В час тридцать женщина вошла в маленькую церквушку на окраине города. Спрятавшись за колонной, я мог видеть, как она приблизилась к высокому нескладному мужчине, по одежде похожему на фермера, и передала ему конверт… Я не ошибся! Этот человек — связной!
Сила любви
Берлин, апрель 1941
Несколько недель минуло с того памятного Рождества 1940 год, когда Марианна, Наталия и я объединились в тайном союзе, прежде чем нам довелось увидеться снова. Остаток той ночи мы провели в разных углах, чувствуя себя достаточно неловко. Едва к нам вернулась способность трезво мыслить, нас охватило великое смущение, и мы не смогли произнести ни слова по поводу случившегося. Помню только, как Наталия оделась, чмокнула нас обоих на прощание в щеку и молча ушла.
Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда — мы уже дома! — и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала мы, по очереди, подолгу торчали у зеркала в ванной комнате, потом, вернувшись в спальню, надели пижамы и легли. Но заснуть не могли и просто лежали в полном безмолвии.
Я думал не столько о своих поступках и их последствиях, сколько о том, как поведут себя дальше Марианна и Наталия. Интересно, какие чувства их обуревали? Почему они не стали противиться мне, а с готовностью бросились в бездну страсти, к которой я их подталкивал? И останется ли рождественская оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна тоже; а вот Наталия, наверное, испытывала угрызения совести. В конечном счете, я с Марианной — муж и жена, мы вместе реализуем наши сексуальные фантазии и даже имеем общего партнера, что служит свидетельством взаимного доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую измену.
Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать пережитого потрясения — быть вместе с Наталией и Марианной, — этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения, боли, наслаждения, ревности, радости, вины… Будто магическое зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою плоть, мой член… А вдруг Наталия не захочет снова проделать это вместе с нами? А вдруг Марианна не позволит мне сближаться со своей подругой? Нет, я не мог допустить этого! Я уже жаждал их снова…
Утром Марианна встала первой. Она была в ванной, когда я вошел туда и застал ее раздетой, готовой принять душ.
— Чего тебе нужно? — довольно грубо спросила жена.
— Тебя, — только и сказал я в ответ.
Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами… Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее…
— Тебе не за что просить прощения!
— Когда ты узнал про нас?
— Не помню… Это уже не имеет значения.
— Клянусь тебе…
— Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза…
Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении.
— Что с тобой, любовь моя? — озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль…
Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг.
Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
— Проходи, Густав, — сказала она дружелюбно.
— Спасибо, — поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
— Как себя чувствует Марианна?
— Вообще-то не очень хорошо… А если честно, совсем плохо!
— Что с ней такое?
— Сама знаешь… То же, что и с тобой. И со мной…
— Густав!..
— Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах — значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви.
— Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, — голос Наталии дрогнул.
— Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же… Ты не одинока, Наталия…
Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
— Тебе лучше уйти сейчас, Густав, — сказала она после некоторого молчания с нежностью и видимым сожалением, почти пересиливая себя.
— Помни, мы ждем тебя, Наталия…
Прошло еще две недели, прежде чем она решилась прийти к нам в дом. Однажды ветреным апрельским вечером раздался стук в дверь. И Марианна, и я сразу поняли, кто был наш поздний гость. Наталия так и светилась красотой, одетая в платье красного цвета, подчеркивающее форму груди и прекрасно сочетающееся с ее пышными рыжими кудрями, которые чуть открывали уши и серьги с изумрудами. В руке она держала желтый зонтик. От нее было невозможно отвести взгляд…
Марианна заключила подругу в объятия, и обе застыли, готовые простоять так целую вечность. Я заметил, как тонкие пальцы Наталии, не в силах сдержаться, гладят спину моей жены в качестве прелюдии к более нежным ласкам. Дальше ждать было нечего. Приблизившись к двум слившимся воедино прекрасным существам, я принялся поочередно целовать их в губы, упиваясь ароматом нашего общего дыхания…
Взаимное влечение, или даже, как я осмелюсь теперь сказать с уверенностью и гордостью, наша любовь была настолько сильной, что мы не могли больше существовать друг без друга. Никто из нас и предположить не мог, что способен на подобную страсть, ставшую неотъемлемой частью нашего существования. В то время как немецкая армия решала судьбу человечества (а Генрих оказывался все в большем забвении и одиночестве), мы скрывались от всего света в нашем собственном мире, в нашем собственном благоухающем раю, в нашей собственной закрытой от остальных утопии… Здесь все было общим, мы принадлежали друг другу душой и телом, без остатка. В урагане страсти никто ни о чем не задумывался; задуматься — значило бы все погубить.
Нильс Бор, или О волеизъявлении
Копенгаген, май 1947
Больше двадцати лет — до захвата нацистскими оккупантами Дании в 1943-м — Бор играл роль творца квантовой физики, духовного наставника своих последователей и, самое главное, третейского судьи, который заглаживал шероховатости в их отношениях. Как истинный полководец, он рассылал сотни депеш в разных направлениях, организовывал лекции и семинары, вел переговоры с великими учеными всего света, заключал перемирия, объединял силы и предавал анафеме своих врагов, каковых, впрочем, набиралось не много. Человеколюбец? — Да. Бескорыстная душа, миротворец, совесть цивилизации?.. — Да, да, да, но не только это, а еще многое и многое другое…
— Профессор Бор, не могли бы вы поделиться со мной воспоминаниями о периоде вашей совместной работы с профессором Гейзенбергом? — попросил Бэкон.
Всего несколько часов минуло с тех пор, как он в сопровождении вездесущей Ирены прибыл в Копенгаген, а оказавшись на территории Института теоретической физики, настоял на немедленном свидании с Бором. Великий физик с готовностью пошел навстречу его просьбе, воодушевленный возможностью вновь мысленно окунуться в атмосферу славных лет расцвета квантовой физики, золотого века, предшествовавшего триумфу нацизма и войне.
Своими тяжелыми чертами лицо Бора напоминало морду бульдога. Нос прятался между складками больших мягких щек, почти скрывающих застенчивую улыбку. Прищуренные глазки светились детской живостью и неугомонностью.
— Что ж, вернемся в 1927 год, — начал Бор, поглаживая внушительный второй подбородок. — Хотя уже сделан компромиссный вывод о том, что обе механики — волновая и матричная — верны, противостояние между сторонниками той и другой не прекращается. Атмосфера напряжена: вот-вот будет сделан решительный шаг в области моделирования атома, и каждый надеется стать первым…
— Друзья-соперники… — вставил Бэкон.
— Скорее игроки, друг мой, — фыркнул Бор.
— И в том же году Гейзенберг публикует известную статью об открытом им принципе неопределенности, где утверждает, что невозможно одновременно знать скорость и местоположение электрона, — проговорил Бэкон, словно ученик на уроке, неожиданно вызванный преподавателем к доске.
Бор глубоко вздохнул, переводя дыхание от нахлынувших воспоминаний. Бэкон, в свою очередь, боролся с охватившим его волнением. Десятки физиков и ученых других областей побывали до него в этом кабинете Бора. У Бэкона имелась заветная мечта самому оказаться когда-нибудь на их месте, и вот он здесь, в святилище, но, как ни парадоксально, не в качестве ученика или коллеги, а в роли историка, в обличье репортера от науки, простого наблюдателя великих событий. В глубине души лейтенант не мог не чувствовать некоторого разочарования — судьба подарила ему драгоценную возможность личного общения с первосвященником науки, но вынудила притвориться тем, кем он не был на самом деле.
— Выводы Гейзенберга казались неслыханными! — воскликнул Бор. — По его словам, «квантовая механика полностью отменяла действие закона причинности», то есть он не колеблясь перечеркивал историю науки на протяжении трех веков… Должен признать, что поначалу я почувствовал восхищение, однако потом заметил кое-какие ошибки и засомневался… Мы неделями спорили, причем иногда очень горячились. Нам было нелегко, поверьте. И все же мы достигли согласия, по крайней мере на том этапе. Чуть позже Гейзенберг просил прощения за свою несдержанность. Но, сами понимаете, его поведение мне совершенно безразлично. Наука рождается из хаоса и противостояния, друг мой, но никак не из мира и благодати…
— Однако ваши дальнейшие отношения перестали быть такими же близкими, — предположил Бэкон.
— Гейзенберг переехал в Лейпциг, чтобы возглавить кафедру в университете; в Копенгагене он больше не появлялся. Естественно, это отразилось на наших отношениях…
— Он не сделал ничего для их улучшения…
— К моему глубокому сожалению, — с искренней болью в голосе сказал Бор, словно речь шла о нераскаявшемся блудном сыне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Насколько честными были его слова? И насколько искренними были допрашивающие его следователи? А может, они чувствовали за собой еще большую вину, ведь их ученые не только создавали оружие — они его применили. Так кто же более виновен — подсудимые или судьи? Гейзенберг прибег к последнему и решающему аргументу в свою защиту: если бы он и его помощники отказались осуществлять проект, им занялись бы другие, которым наплевать на этические и гуманные соображения (намек на Штарка и компанию?), и тогда кто знает, чем бы все закончилось… Поэтому слава богу, что за всем стоял Гейзенберг, что именно он контролировал ход исследований и даже при необходимости тормозил их (а почему бы и нет?)…
Но должны ли мы принять эту версию? Можем ли мы верить такому человеку, как Гейзенберг? Конечно нет, лейтенант! Однозначно — нет!
— Ну, как все прошло?
— Должен признать, что вы опять оказались правы…
— В чем же, лейтенант? — заинтригованно спросил я.
— В том, как будет вести себя Гейзенберг. Я рассчитывал, что он забеспокоится, стоит мне затронуть тему создания бомбы, а на самом деле это произошло, когда мы заговорили о Боре. Мне вдруг стала очень близкой идея, что Гейзенберг и есть тот, кого мы разыскиваем, Густав, — он пристально смотрел на меня. — Я только по-прежнему не понимаю, в каких отношениях с ним были вы?
— Коллеги, только и всего, лейтенант, — не колеблясь заверил я. — Мы даже сидели в разных помещениях. Да я и видел-то его два или три раза за все время работы. Нас разделили на группы из контрразведывательных соображений, чтобы не допустить утечки секретных сведений…
— Ладно, — согласился он. — В любом случае нам необходимо разузнать, из-за чего повздорили Бор и Гейзенберг в Копенгагене.
— Вы правы, лейтенант. Бор и Гейзенберг были как отец и сын. Никто из тогдашних физиков не относился друг к другу с подобной теплотой… Так что для серьезной ссоры должна найтись достаточно важная причина!
— Что ж, другого выхода нет, — заключил он. — Придется встретиться с Бором…
— В Копенгагене?
— А вы как думали, Густав? Выезжаю через несколько дней.
— У нас мало времени на подготовку…
— Очень жаль, — прервал он меня, — но на этот раз, думаю, для дела будет лучше, если вы останетесь здесь, в Геттингене…
Может быть, я ослышался? Не могу поверить: я вывел его на след, без которого ему бы еще долго рыскать вслепую, и он же теперь не разрешает мне участвовать в расследовании только потому, что я пришелся не по вкусу его сожительнице!
— Я не понимаю, Фрэнк… — выдавил я.
— Сожалею, Густав, — сказал он уже мягче. — Откровенно говоря, я предпочел бы поговорить с Бором наедине. Кроме того, я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу, чтобы ради меня вы забросили свои дела…
— Вы мне не доверяете? — спросил я его напрямик.
— Не в этом дело, — поспешно возразил он. — Просто ситуация с каждым разом становится все деликатнее… В деле оказываются замешанными многие важные персоны… Мне приходится принимать меры предосторожности, Густав. Пожалуйста, отнеситесь с пониманием… Ничего личного… И вы, и я знаем, что без вашей помощи мне не удалось бы достичь нынешнего результата.
— Хорошо, как вам угодно, лейтенант…
На несколько секунд воцарилось тяжкое молчание, во время которого мы оба пытались угадать истинные намерения друг друга. Наконец я не вытерпел и задал вопрос, который больше всего меня мучил.
— Ирена едет с вами? — Я старался, чтобы мой голос звучал совершенно безразлично.
— Еще не знаю, — солгал Бэкон. — Возможно, хотя есть некоторые трудности…
— Понятно!
— Вы же не в обиде на меня, правда, Густав?
— Конечно нет, лейтенант.
— Я рад, — сказал он. — Надеюсь привезти вам хорошие новости. А вы тем временем еще раз продумайте все как следует. Ваша интуиция уже сослужила нашему делу хорошую службу.
Она мне с самого начала не понравилась. Во всем, что она делала и говорила, в том, как обхаживала и контролировала Бэкона, чувствовались злонамеренность и коварство.
С самого начала их знакомства мое внимание привлекли два аспекта. Во-первых, откровенное любопытство, проявленное этой женщиной к профессиональной деятельности Бэкона. А во-вторых, тот факт, что встречались они всегда по ночам, а чем она занимается днем, никому было не известно. Может быть, мои подозрения напрасны, у страха, как говорится, глаза велики, но все же мне лучше проверить. До отъезда Ирены и Бэкона в Данию оставалось несколько дней, так что следовало поторопиться.
В один из этих дней утром, вместо того чтобы явиться в институт или встретиться с Бэконом в его кабинете, я поднялся с постели пораньше и занял наблюдательную позицию возле дома, где жили Фрэнк и Ирена. Стояла теплая, мягкая погода, хотя солнце пряталось за облаками, словно еще не решило, показываться ли ему на публике. Около восьми часов из дома вышел лейтенант и направился к месту службы своей быстрой, нервной походкой. Отлично. Теперь осталось только дождаться Ирены. Я был полон решимости следовать за ней, куда бы она ни пошла, и не упускать из виду ни на секунду.
Около десяти утра она появилась с ребенком на руках, чтобы отнести его к своей матери (так, по крайней мере, она говорила Бэкону). Меня не удивило то, что она была не особенно ласковой с ребенком, а просто несла его, как мешок, который нужно перетащить с места на место. Миновав несколько кварталов, Ирена, ни разу не поцеловав ребенка и не сказав ему ни слова, передала его в чьи-то руки, протянувшиеся из обшарпанного подъезда. Она не стала заходить внутрь и, не простившись с сыном (если это действительно был ее сын), пошла себе прочь.
Стараясь оставаться незамеченным, я продолжил преследование. В четверть одиннадцатого Ирена приблизилась к заводской проходной и прошла на территорию предприятия (где, по ее словам, она работала). Я все же решил не прекращать наблюдение и дождаться обеденного перерыва. Все равно мне сегодня не надо в институт, и Бэкон тоже не назначал встречи.
Мои часы показывали десять минут второго, когда Ирена вышла из заводских ворот. Она почти бежала, будто внутри ее сидела какая-то пружина и непрерывно толкала вперед. В час тридцать женщина вошла в маленькую церквушку на окраине города. Спрятавшись за колонной, я мог видеть, как она приблизилась к высокому нескладному мужчине, по одежде похожему на фермера, и передала ему конверт… Я не ошибся! Этот человек — связной!
Сила любви
Берлин, апрель 1941
Несколько недель минуло с того памятного Рождества 1940 год, когда Марианна, Наталия и я объединились в тайном союзе, прежде чем нам довелось увидеться снова. Остаток той ночи мы провели в разных углах, чувствуя себя достаточно неловко. Едва к нам вернулась способность трезво мыслить, нас охватило великое смущение, и мы не смогли произнести ни слова по поводу случившегося. Помню только, как Наталия оделась, чмокнула нас обоих на прощание в щеку и молча ушла.
Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда — мы уже дома! — и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала мы, по очереди, подолгу торчали у зеркала в ванной комнате, потом, вернувшись в спальню, надели пижамы и легли. Но заснуть не могли и просто лежали в полном безмолвии.
Я думал не столько о своих поступках и их последствиях, сколько о том, как поведут себя дальше Марианна и Наталия. Интересно, какие чувства их обуревали? Почему они не стали противиться мне, а с готовностью бросились в бездну страсти, к которой я их подталкивал? И останется ли рождественская оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна тоже; а вот Наталия, наверное, испытывала угрызения совести. В конечном счете, я с Марианной — муж и жена, мы вместе реализуем наши сексуальные фантазии и даже имеем общего партнера, что служит свидетельством взаимного доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую измену.
Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать пережитого потрясения — быть вместе с Наталией и Марианной, — этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения, боли, наслаждения, ревности, радости, вины… Будто магическое зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою плоть, мой член… А вдруг Наталия не захочет снова проделать это вместе с нами? А вдруг Марианна не позволит мне сближаться со своей подругой? Нет, я не мог допустить этого! Я уже жаждал их снова…
Утром Марианна встала первой. Она была в ванной, когда я вошел туда и застал ее раздетой, готовой принять душ.
— Чего тебе нужно? — довольно грубо спросила жена.
— Тебя, — только и сказал я в ответ.
Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами… Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее…
— Тебе не за что просить прощения!
— Когда ты узнал про нас?
— Не помню… Это уже не имеет значения.
— Клянусь тебе…
— Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза…
Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении.
— Что с тобой, любовь моя? — озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль…
Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг.
Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
— Проходи, Густав, — сказала она дружелюбно.
— Спасибо, — поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
— Как себя чувствует Марианна?
— Вообще-то не очень хорошо… А если честно, совсем плохо!
— Что с ней такое?
— Сама знаешь… То же, что и с тобой. И со мной…
— Густав!..
— Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах — значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви.
— Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, — голос Наталии дрогнул.
— Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же… Ты не одинока, Наталия…
Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
— Тебе лучше уйти сейчас, Густав, — сказала она после некоторого молчания с нежностью и видимым сожалением, почти пересиливая себя.
— Помни, мы ждем тебя, Наталия…
Прошло еще две недели, прежде чем она решилась прийти к нам в дом. Однажды ветреным апрельским вечером раздался стук в дверь. И Марианна, и я сразу поняли, кто был наш поздний гость. Наталия так и светилась красотой, одетая в платье красного цвета, подчеркивающее форму груди и прекрасно сочетающееся с ее пышными рыжими кудрями, которые чуть открывали уши и серьги с изумрудами. В руке она держала желтый зонтик. От нее было невозможно отвести взгляд…
Марианна заключила подругу в объятия, и обе застыли, готовые простоять так целую вечность. Я заметил, как тонкие пальцы Наталии, не в силах сдержаться, гладят спину моей жены в качестве прелюдии к более нежным ласкам. Дальше ждать было нечего. Приблизившись к двум слившимся воедино прекрасным существам, я принялся поочередно целовать их в губы, упиваясь ароматом нашего общего дыхания…
Взаимное влечение, или даже, как я осмелюсь теперь сказать с уверенностью и гордостью, наша любовь была настолько сильной, что мы не могли больше существовать друг без друга. Никто из нас и предположить не мог, что способен на подобную страсть, ставшую неотъемлемой частью нашего существования. В то время как немецкая армия решала судьбу человечества (а Генрих оказывался все в большем забвении и одиночестве), мы скрывались от всего света в нашем собственном мире, в нашем собственном благоухающем раю, в нашей собственной закрытой от остальных утопии… Здесь все было общим, мы принадлежали друг другу душой и телом, без остатка. В урагане страсти никто ни о чем не задумывался; задуматься — значило бы все погубить.
Нильс Бор, или О волеизъявлении
Копенгаген, май 1947
Больше двадцати лет — до захвата нацистскими оккупантами Дании в 1943-м — Бор играл роль творца квантовой физики, духовного наставника своих последователей и, самое главное, третейского судьи, который заглаживал шероховатости в их отношениях. Как истинный полководец, он рассылал сотни депеш в разных направлениях, организовывал лекции и семинары, вел переговоры с великими учеными всего света, заключал перемирия, объединял силы и предавал анафеме своих врагов, каковых, впрочем, набиралось не много. Человеколюбец? — Да. Бескорыстная душа, миротворец, совесть цивилизации?.. — Да, да, да, но не только это, а еще многое и многое другое…
— Профессор Бор, не могли бы вы поделиться со мной воспоминаниями о периоде вашей совместной работы с профессором Гейзенбергом? — попросил Бэкон.
Всего несколько часов минуло с тех пор, как он в сопровождении вездесущей Ирены прибыл в Копенгаген, а оказавшись на территории Института теоретической физики, настоял на немедленном свидании с Бором. Великий физик с готовностью пошел навстречу его просьбе, воодушевленный возможностью вновь мысленно окунуться в атмосферу славных лет расцвета квантовой физики, золотого века, предшествовавшего триумфу нацизма и войне.
Своими тяжелыми чертами лицо Бора напоминало морду бульдога. Нос прятался между складками больших мягких щек, почти скрывающих застенчивую улыбку. Прищуренные глазки светились детской живостью и неугомонностью.
— Что ж, вернемся в 1927 год, — начал Бор, поглаживая внушительный второй подбородок. — Хотя уже сделан компромиссный вывод о том, что обе механики — волновая и матричная — верны, противостояние между сторонниками той и другой не прекращается. Атмосфера напряжена: вот-вот будет сделан решительный шаг в области моделирования атома, и каждый надеется стать первым…
— Друзья-соперники… — вставил Бэкон.
— Скорее игроки, друг мой, — фыркнул Бор.
— И в том же году Гейзенберг публикует известную статью об открытом им принципе неопределенности, где утверждает, что невозможно одновременно знать скорость и местоположение электрона, — проговорил Бэкон, словно ученик на уроке, неожиданно вызванный преподавателем к доске.
Бор глубоко вздохнул, переводя дыхание от нахлынувших воспоминаний. Бэкон, в свою очередь, боролся с охватившим его волнением. Десятки физиков и ученых других областей побывали до него в этом кабинете Бора. У Бэкона имелась заветная мечта самому оказаться когда-нибудь на их месте, и вот он здесь, в святилище, но, как ни парадоксально, не в качестве ученика или коллеги, а в роли историка, в обличье репортера от науки, простого наблюдателя великих событий. В глубине души лейтенант не мог не чувствовать некоторого разочарования — судьба подарила ему драгоценную возможность личного общения с первосвященником науки, но вынудила притвориться тем, кем он не был на самом деле.
— Выводы Гейзенберга казались неслыханными! — воскликнул Бор. — По его словам, «квантовая механика полностью отменяла действие закона причинности», то есть он не колеблясь перечеркивал историю науки на протяжении трех веков… Должен признать, что поначалу я почувствовал восхищение, однако потом заметил кое-какие ошибки и засомневался… Мы неделями спорили, причем иногда очень горячились. Нам было нелегко, поверьте. И все же мы достигли согласия, по крайней мере на том этапе. Чуть позже Гейзенберг просил прощения за свою несдержанность. Но, сами понимаете, его поведение мне совершенно безразлично. Наука рождается из хаоса и противостояния, друг мой, но никак не из мира и благодати…
— Однако ваши дальнейшие отношения перестали быть такими же близкими, — предположил Бэкон.
— Гейзенберг переехал в Лейпциг, чтобы возглавить кафедру в университете; в Копенгагене он больше не появлялся. Естественно, это отразилось на наших отношениях…
— Он не сделал ничего для их улучшения…
— К моему глубокому сожалению, — с искренней болью в голосе сказал Бор, словно речь шла о нераскаявшемся блудном сыне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38