весельчак и женолюб, денди и bon vivant (Бонвиван, кутила), жизнерадостный, как вальс Штрауса «Женщины, вино и розы». Если Гейзенберг являл собой стоика физической науки, то Шредингер представлял ее гедонистическое крыло. Их обучение и профессиональное развитие также протекали по-разному. Шредингер в молодости не испытывал ни малейшего интереса к квантовой теории, тогда как Гейзенберг практически рос вместе с ней. Венский ученый сделал свои первые важные открытия и начал публиковаться, будучи никому не известным профессором Цюрихского университета. Вернер же с юношества считался вундеркиндом, ему потакали и оказывали протекцию великие фигуры в физике. Поэтому Гейзенберг уже в двадцать пять лет стал знаменитым, а к Шредингеру слава пришла только в тридцать семь…
В 1934 году Шредингер приезжал в Принстон, но Бэкон смог присутствовать только на одной из прочитанных им лекций. Поведение ученого было несколько экстравагантным: во-первых, все знали, что он повсюду путешествует вместе с супругой Анни и любовницей Хильдой Марч, женой своего бывшего ученика. Кроме того, на протяжении всей поездки по Соединенным Штатам Шредингер неустанно поносил американцев за их образ жизни.
Но Бэкону прежде всего запомнилась лекция Шредингера, самая интересная, какую он когда-либо слышал. Он сожалел, что Шредингер не принял предложения, поступившие и от Принстонского университета та, и от Института перспективных исследований, и не остался в Америке. Потом Бэкон потерял австрийца из виду. Шредингер же продолжал работать в Оксфорде, но в 1936 году решил вернуться в Австрию и возглавить кафедру университета города Грац. И это была его большая ошибка. В 1938 году родину ученого аннексировал германский рейх, и тогда Шредингер вместе со своей необычной семьей отправился в трудную одиссею по Европе.
Он прибыл в ирландскую столицу у октября 1939 года и оказался в мирной обстановке, какой многие его коллеги лишились на долгие годы. В Ирландии хоть и ощущался страх и не хватало продуктов, все же это островное государство оставалось в стороне от войны, так что такой состоявшийся физик, как Шредингер, мог спокойно заниматься углублением своих познаний мудрости индийских Вед, расширять знакомство с опубликованными работами по физике и философии, предаваться радостям семейной жизни. Последняя стала еще более необычной, поскольку любовница Хильда родила дочь, за которой очень старательно ухаживала жена Анни. Однако их избранник не забывал и о новых победах на любовном фронте.
Скольких женщин удалось Эрвину уложить в свою постель? Маленький, тощий и некрасивый, в огромных круглых очках, закрывающих пол-лица, он стал настоящим Latin lover ученого мира! Эрвин, наверно, и сам точно не знал, к чему испытывал большую страсть — к женщинам или к физике. Во всех городах, где ему довелось побывать хотя бы проездом, он, как испанский конкистадор, оставлял за собой огненный след в покоренных женских сердцах. Его похождения могли бы лечь в основу не одного эротического романа. Пикаро в обличье интеллектуала, сатир с манерами благородного рыцаря, развратник под маской скромника… Глядя на него, нельзя было не задаться вопросом, как он вообще успевал переспать со столькими женщинами, как ему удавалось влюбить их в себя до беспамятства и какая психическая патология заставляла его самого влюбляться в каждую свою очередную подругу. Я употребляю здесь слово влюбляться в прямом смысле. Эрвин мог бы поклясться на Библии, что если не ко всем, то по крайней мере к большинству женщин, с которыми имел половые отношения, он испытал чувство самой искренней любви. Две любовницы за месяц? Нет проблем! А три? Запросто! Даже четыре? А шесть не хотите? Его сердце, почище фантастического вечного двигателя, казалось, так и расточало неиссякаемую любовную энергию, всегда готовое одарить ею новых избранниц.
Когда лейтенант Бэкон, Ирена и я предстали перед Эрвином в дублинском Институте высших исследований, он познакомил нас со своей новой избранницей — бледной девицей, работавшей в каком-то правительственном учреждении. Ей было двадцать восемь, ему— только шестьдесят.
— Благодарю вас за любезное согласие принять нас, — начал Бэкон, не сумев придумать ничего оригинальнее.
Моему пониманию было совершенно недоступно, почему лейтенант не отправил Ирену ходить по магазинам, а потащил с собой к Шредингеру. Как ему не хватило такта?
Спасибо, что пришли, — ответил Эрвин. — Давно не виделись, Линкс. Вы по-прежнему одержимы Кантором и бесконечностью?
— Да, пожалуй…
На этом всякий интерес его ко мне пропал, и свое внимание он сосредоточил на ножках нашей спутницы.
— А как ваше имя, мисс?
— Ирена, — ничуть не смутившись, представилась та.
— А у вас хороший вкус, дорогой юноша! Мир стал бы нестерпимо скучен, не будь рядом женщины, которой можно было бы подарить часть его, не правда ли?
Фрэнк улыбнулся, однако наибольший эффект замечание нашего донжуана произвело на Ирену; ее так и распирало от самодовольства.
— Я писал вам, профессор, — запинаясь, продолжил Бэкон, — что работаю над книгой о немецкой науке в период Третьего рейха… Вы принадлежите к самым заметным личностям того времени…
— Эрвин, почему бы тебе не поделиться с нами своими воспоминаниями о рождении волновой механики? — добавил я, стараясь придать разговору менее формальный характер. — Начать, скажем, с того, каким annus mirabli стал 1925-м?
— Да, год действительно чудесный! — ностальгически подхватил Эрвин. — До того момента мир науки (и мир в целом, должен добавить) был погружен в нескончаемый хаос. Все знали, что принципы классической физики безнадежно устарели, но никому не удавалось открыть новые, хотя попытки предпринимались десятки раз, тут и там. Ничто не могло заменить ясные и действенные ньютоновские законы. — Эрвин обращался в основном к Ирене. — Кванты Планка, релятивизм Эйнштейна, модель атома Бора, эффект Зеемана и проблема спектральных линий… Все вперемешку… Эту головоломку мог решить только тот, кто окончательно определил бы принципы квантовой теории, всесторонне объясняющие поведение атома!
— Профессор, расскажите об этом поподробнее! Я действительно слышал голос Ирены или мне почудилось? Пришлось вмешаться:
— Технические термины слишком сложны для понимания неспециалиста…
— Ну почему же, Густав, думаю, мисс имеет право знать, о чем идет речь, — заметил Эрвин.
Почему мы должны терять время только из-за того, что Эрвину хочется выглядеть галантным? Бэкону следует не молчать, а остановить эту бесполезную болтовню!
— Как вы, друзья мои, наверно, помните, — привычно начал Эрвин, словно делая вступление к длинной лекции, — первым, кто увидел свет в туннеле, был принц Луи де Бройль. Именно ему пришла в голову гениальная идея взять луч света в качестве образца для изучения материи с помощью оптического волнового устройства. Этой простой идеи оказалось достаточно, чтобы революционизировать науку на двадцать лет вперед! Почему? — спросит мисс, а я отвечу: потому, что, сам того не предполагая, де Бройль дал ученым в руки инструмент, которого им так не хватало в деле изучения атомов! Представьте на минуту, милая Ирена, такую картину: по всему миру физики ломают голову в поисках метода, применимого в рамках новой науки, как вдруг возникает де Бройль, этот французский аристократ, и открывает всем глаза на то, что всегда маячило прямо перед нами, да только никто этого не замечал, поскольку смотрели куда-то мимо из-за неверно выбранного угла зрения!
— И тогда появляются, почти в одно и то же время, теория Гейзенберга и ваша, профессор, — вставил Бэкон.
— Совершенно верно.
— В чем суть открытия Гейзенберга?
— Самая большая проблема механики Гейзенберга в том, что она построена на математических выкладках, непонятных даже большинству ученых-физиков. Открытие Гейзенберга гениально: его метод позволяет рассчитывать вероятные траектории электронов (с учетом принципа неопределенности) вместо того, чтобы отслеживать каждую из них. Выдающаяся идея, надо признать! Вот только применить ее на практике оказалось не просто.
— И тогда появились вы…
— Не хочу показаться тщеславным, однако да, мне удалось немного прояснить ситуацию.
— Возникла простая идея: соединить квантовую теорию с волновой механикой в том виде, как ее сформулировал французский ученый. Вы спросите, мисс, что мною двигало, и я повторю то, что уже говорил не раз: всего лишь стремление поставить на место недостающие кирпичики в решении головоломки.
— А в результате потрясли весь мир, — поддакнула Ирена.
— Да, то была настоящая бомба! Но, конечно, пришлось потрудиться. На протяжении 1926 года я опубликовал одну за другой шесть статей на эту тему, пока наконец не привлек внимание Планка, Эйнштейна и компании…
— Признание нашло вас гораздо быстрее, чем Гейзенберга, — заметил я.
— Причина все та же: его математические выкладки чрезмерно трудны для понимания.
— Профессор, а что именно думал по этому поводу Гейзенберг?
— Наши отношения были довольно прохладными. Я получил от него письмо, в котором он заявил, что волновая механика «невероятно интересна», но, по сути, не добавляет ничего нового к тому, что уже сделано им…
— Это действительно так или слова Гейзенберга свидетельствуют о… чувстве, похожем на зависть? — полюбопытствовал я.
— Не люблю говорить о других плохо, но все же мне кажется, что дух соперничества оказывал большое влияние на его позицию. Не забывайте, что Гейзенберг доныне почитает себя основоположником современной физики.
— Неужели ваши точки зрения были в самом деле настолько несовместимы?
— В то время — да. Гейзенберг и Борн смотрели на проблему под углом оптического позитивизма, настаивая, что движения атомов невозможно наблюдать визуально. Я же придерживался прямо противоположного мнения: моя теория допускала возможность буквально видеть то, что происходит внутри атома.
— Прямо парадокс какой-то, — воскликнул Бэкон. — Долгие годы физики жаловались на отсутствие теории, способной объяснить внутриатомную механику; и вот пожалуйста — не одна, а сразу две теории, причем каждая описывает процесс по-своему…
— По-своему, но не по-разному! — взволнованно подхватил Эрвин, который явно вошел во вкус своего затянувшегося выступления. — Да, это была настоящая война: по одну сторону фронта Гейзенберг, Бор и Иордан с их матричной механикой, по другую — я со своей механикой волновой… Хотя по сути обе теории совпадали, никто не хотел уступать, поскольку под угрозу ставилось ни много ни мало достоинство ученого. Все научное сообщество ожидало, кто одолеет в этой схватке, потому что победителю предстояло играть доминирующую роль в квантовой физике на годы вперед…
— То есть речь шла о борьбе за власть? — спросила Ирена.
— Что ж, можно сказать и так, мисс, не стану отрицать…
— Существует мнение, что проблема заключалась в одном только Гейзенберге, точнее, в таких его чертах, как завистливость, чрезмерная амбициозность и высокомерие, — добавил я.
— Да, есть такое мнение.
— Что же было дальше? — вновь задала вопрос Ирена. — Кто одержал верх?
— События постепенно стали развиваться естественным путем. Вскоре все физики начали применять в исследованиях мой метод, хотя за пределами кабинетов продолжали выражать согласие с Гейзенбергом, — Эрвин изобразил некое подобие улыбки.
— Судя по вашим словам, между вами и Гейзенбергом всегда сохранялись натянутые отношения…
— Мы соревновались в гонке за один и тот же приз, профессор Бэкон, — пояснил Эрвин. — Поэтому поведение Гейзенберга в определенной степени закономерно. Вам, по-видимому, известно, что ученый-физик может посвятить годы — причем наиболее продуктивные — решению единственной задачи, ведомый только верой в успех, но без всякой гарантии благополучного исхода. Именно это произошло с Гейзенбергом: после многолетних трудов ему улыбнулась столь редкая удача, как вдруг кто-то осмеливается заявлять, что он ошибся, или, еще хуже, что существует другой, лучший метод! Мне кажется, его поступки обусловлены естественным чувством досады и не направлены против меня лично…
— Вы оба одновременно стали лауреатами Нобелевской премии…
— Не совсем так. В 1932-м премию не дали никому, поэтому в 1933-м состоялось присуждение как за текущий, так и за предшествующий годы. По каким-то соображениям Шведская академия решила, что Гейзенберг должен получить Нобелевскую премию за 1932 год, а мне вместе с Полем Дираком вручили премию за 1933-й… На мой взгляд, это было соломоново решение…
— Нельзя ли узнать, что вы теперь думаете о профессоре Гейзенберге?
— Вот так вопрос!.. Ну, несомненно, речь идет об одном из величайших ученых-физиков нынешнего столетия… Блестящий, проницательный ум, незаурядная личность…
— Преисполненная далеко идущих амбиций… — добавил я.
— У кого из нас их нет, Линкс?
— И все же, — вступил Бэкон, — на что он мог бы пойти ради достижения собственных целей?
Эрвин замолчал на несколько секунд с застывшей на лице улыбкой.
— Я бы сказал, он, как Фауст, готов продать душу, чтобы заполучить…
— Славу, бессмертие?
— Нет. Знания! Для меня Гейзенберг никогда не был человеком жадным или преследующим нечистоплотные цели. Наоборот, его тщеславие обусловлено тем, что с самого начала сознательной жизни, с раннего детства он знал о своей принадлежности к избранным, к тем немногим смертным, кого Господь коснулся перстом своим и одарил способностью проникать в свои тайны… Да, полагаю, он пошел бы на что угодно, лишь бы приблизиться к истине!
— На что угодно? — многозначительно переспросил я. Но Шредингер не стал уточнять, что он имел в виду.
— Вы полагаете, профессор, что для Гейзенберга соотношение неопределенностей, действующее в квантовой механике, стало своего рода свидетельством решающего значения свободного волеизъявления личности? — Бэкону явно хотелось пофилософствовать.
— Именно такого убеждения придерживался один из его коллег, Паскуаль Иордан, который, естественно, на протяжении многих лет являлся ревностным почитателем нацистов. Иордан считал, что, поскольку в природе царит неопределенность, долг человека — заполнить образовавшиеся пустоты. Каким образом? Да по своему собственному усмотрению! Идея не нова и, к сожалению, попахивает произволом: так как не все в мире понятно, правда за тем, кто сильнее… У кого в руках рычаги власти (а это должна быть личность с железной волей), тот и определяет — что хорошо, а что плохо, что правильно, а что — ошибка…
— Так ли я вас понял, профессор? — задержав дыхание, проговорил Бэкон. — Из этого следует, что наш мир квантовой материи и относительности сам по себе подразумевает вероятность возникновения диктатуры?
— Именно так они рассуждали. Вселенная только тогда будет иметь завершенный вид, когда человек выполнит свою функцию волеизъявления.
— Вижу, вы с этим не согласны…
— Конечно нет! — убежденно воскликнул Эрвин. — Я считаю подобную точку зрения морально безответственной и неприемлемой! На мой взгляд, свободное волеизъявление личности не отвергает материальный детерминизм. После многочисленных шагов в неверном направлении человечество наконец осознало, что вероятность случайных событий не может служить основой для этики современной цивилизации. — Эрвин был похож на Папу Римского, выступающего с проповедью неодетерминистского учения. — А если еще короче, то квантовая физика не имеет ничего общего со свободным волеизъявлением.
— Соответственно, физическая наука также ни имеет никакого отношения к моральному аспекту человеческих поступков.
— Научное мировоззрение никоим образом не рассматривает наше конечное предназначение и не обсуждает (этого еще не хватало!) вопросы, связанные с именем Господа. Наука не способна ответить на подобные вопросы! А такие ученые, как Иордан и, возможно, Гейзенберг, напротив, видели в квантовой физике свидетельство нашей неспособности познать действительность… Следовательно, волеизъявление личности — единственная возможность установить все необходимые параметры поведения человека. Я считаю, что эта точка зрения ошибочна и служит причиной для неверных деяний…
— В мире неопределенностей, где нет ни добра, ни зла, за нормальные деяния могут сойти даже концентрационные лагеря и атомная бомба… — осмелилась вставить Ирена.
— Если до конца следовать данной точке зрения — да, так оно и есть, моя милая,..
— Вы — один из немногих крупных физиков, которые не принимали участия, даже косвенно, в проектах по созданию атомной бомбы ни на чьей стороне, — отметил Бэкон.
— Ко мне не обращались с подобными предложениями, но если бы обратились, я бы отказался.
— Почему же многие ученые в Соединенных Штатах и в Германии добровольно включились в эту работу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
В 1934 году Шредингер приезжал в Принстон, но Бэкон смог присутствовать только на одной из прочитанных им лекций. Поведение ученого было несколько экстравагантным: во-первых, все знали, что он повсюду путешествует вместе с супругой Анни и любовницей Хильдой Марч, женой своего бывшего ученика. Кроме того, на протяжении всей поездки по Соединенным Штатам Шредингер неустанно поносил американцев за их образ жизни.
Но Бэкону прежде всего запомнилась лекция Шредингера, самая интересная, какую он когда-либо слышал. Он сожалел, что Шредингер не принял предложения, поступившие и от Принстонского университета та, и от Института перспективных исследований, и не остался в Америке. Потом Бэкон потерял австрийца из виду. Шредингер же продолжал работать в Оксфорде, но в 1936 году решил вернуться в Австрию и возглавить кафедру университета города Грац. И это была его большая ошибка. В 1938 году родину ученого аннексировал германский рейх, и тогда Шредингер вместе со своей необычной семьей отправился в трудную одиссею по Европе.
Он прибыл в ирландскую столицу у октября 1939 года и оказался в мирной обстановке, какой многие его коллеги лишились на долгие годы. В Ирландии хоть и ощущался страх и не хватало продуктов, все же это островное государство оставалось в стороне от войны, так что такой состоявшийся физик, как Шредингер, мог спокойно заниматься углублением своих познаний мудрости индийских Вед, расширять знакомство с опубликованными работами по физике и философии, предаваться радостям семейной жизни. Последняя стала еще более необычной, поскольку любовница Хильда родила дочь, за которой очень старательно ухаживала жена Анни. Однако их избранник не забывал и о новых победах на любовном фронте.
Скольких женщин удалось Эрвину уложить в свою постель? Маленький, тощий и некрасивый, в огромных круглых очках, закрывающих пол-лица, он стал настоящим Latin lover ученого мира! Эрвин, наверно, и сам точно не знал, к чему испытывал большую страсть — к женщинам или к физике. Во всех городах, где ему довелось побывать хотя бы проездом, он, как испанский конкистадор, оставлял за собой огненный след в покоренных женских сердцах. Его похождения могли бы лечь в основу не одного эротического романа. Пикаро в обличье интеллектуала, сатир с манерами благородного рыцаря, развратник под маской скромника… Глядя на него, нельзя было не задаться вопросом, как он вообще успевал переспать со столькими женщинами, как ему удавалось влюбить их в себя до беспамятства и какая психическая патология заставляла его самого влюбляться в каждую свою очередную подругу. Я употребляю здесь слово влюбляться в прямом смысле. Эрвин мог бы поклясться на Библии, что если не ко всем, то по крайней мере к большинству женщин, с которыми имел половые отношения, он испытал чувство самой искренней любви. Две любовницы за месяц? Нет проблем! А три? Запросто! Даже четыре? А шесть не хотите? Его сердце, почище фантастического вечного двигателя, казалось, так и расточало неиссякаемую любовную энергию, всегда готовое одарить ею новых избранниц.
Когда лейтенант Бэкон, Ирена и я предстали перед Эрвином в дублинском Институте высших исследований, он познакомил нас со своей новой избранницей — бледной девицей, работавшей в каком-то правительственном учреждении. Ей было двадцать восемь, ему— только шестьдесят.
— Благодарю вас за любезное согласие принять нас, — начал Бэкон, не сумев придумать ничего оригинальнее.
Моему пониманию было совершенно недоступно, почему лейтенант не отправил Ирену ходить по магазинам, а потащил с собой к Шредингеру. Как ему не хватило такта?
Спасибо, что пришли, — ответил Эрвин. — Давно не виделись, Линкс. Вы по-прежнему одержимы Кантором и бесконечностью?
— Да, пожалуй…
На этом всякий интерес его ко мне пропал, и свое внимание он сосредоточил на ножках нашей спутницы.
— А как ваше имя, мисс?
— Ирена, — ничуть не смутившись, представилась та.
— А у вас хороший вкус, дорогой юноша! Мир стал бы нестерпимо скучен, не будь рядом женщины, которой можно было бы подарить часть его, не правда ли?
Фрэнк улыбнулся, однако наибольший эффект замечание нашего донжуана произвело на Ирену; ее так и распирало от самодовольства.
— Я писал вам, профессор, — запинаясь, продолжил Бэкон, — что работаю над книгой о немецкой науке в период Третьего рейха… Вы принадлежите к самым заметным личностям того времени…
— Эрвин, почему бы тебе не поделиться с нами своими воспоминаниями о рождении волновой механики? — добавил я, стараясь придать разговору менее формальный характер. — Начать, скажем, с того, каким annus mirabli стал 1925-м?
— Да, год действительно чудесный! — ностальгически подхватил Эрвин. — До того момента мир науки (и мир в целом, должен добавить) был погружен в нескончаемый хаос. Все знали, что принципы классической физики безнадежно устарели, но никому не удавалось открыть новые, хотя попытки предпринимались десятки раз, тут и там. Ничто не могло заменить ясные и действенные ньютоновские законы. — Эрвин обращался в основном к Ирене. — Кванты Планка, релятивизм Эйнштейна, модель атома Бора, эффект Зеемана и проблема спектральных линий… Все вперемешку… Эту головоломку мог решить только тот, кто окончательно определил бы принципы квантовой теории, всесторонне объясняющие поведение атома!
— Профессор, расскажите об этом поподробнее! Я действительно слышал голос Ирены или мне почудилось? Пришлось вмешаться:
— Технические термины слишком сложны для понимания неспециалиста…
— Ну почему же, Густав, думаю, мисс имеет право знать, о чем идет речь, — заметил Эрвин.
Почему мы должны терять время только из-за того, что Эрвину хочется выглядеть галантным? Бэкону следует не молчать, а остановить эту бесполезную болтовню!
— Как вы, друзья мои, наверно, помните, — привычно начал Эрвин, словно делая вступление к длинной лекции, — первым, кто увидел свет в туннеле, был принц Луи де Бройль. Именно ему пришла в голову гениальная идея взять луч света в качестве образца для изучения материи с помощью оптического волнового устройства. Этой простой идеи оказалось достаточно, чтобы революционизировать науку на двадцать лет вперед! Почему? — спросит мисс, а я отвечу: потому, что, сам того не предполагая, де Бройль дал ученым в руки инструмент, которого им так не хватало в деле изучения атомов! Представьте на минуту, милая Ирена, такую картину: по всему миру физики ломают голову в поисках метода, применимого в рамках новой науки, как вдруг возникает де Бройль, этот французский аристократ, и открывает всем глаза на то, что всегда маячило прямо перед нами, да только никто этого не замечал, поскольку смотрели куда-то мимо из-за неверно выбранного угла зрения!
— И тогда появляются, почти в одно и то же время, теория Гейзенберга и ваша, профессор, — вставил Бэкон.
— Совершенно верно.
— В чем суть открытия Гейзенберга?
— Самая большая проблема механики Гейзенберга в том, что она построена на математических выкладках, непонятных даже большинству ученых-физиков. Открытие Гейзенберга гениально: его метод позволяет рассчитывать вероятные траектории электронов (с учетом принципа неопределенности) вместо того, чтобы отслеживать каждую из них. Выдающаяся идея, надо признать! Вот только применить ее на практике оказалось не просто.
— И тогда появились вы…
— Не хочу показаться тщеславным, однако да, мне удалось немного прояснить ситуацию.
— Возникла простая идея: соединить квантовую теорию с волновой механикой в том виде, как ее сформулировал французский ученый. Вы спросите, мисс, что мною двигало, и я повторю то, что уже говорил не раз: всего лишь стремление поставить на место недостающие кирпичики в решении головоломки.
— А в результате потрясли весь мир, — поддакнула Ирена.
— Да, то была настоящая бомба! Но, конечно, пришлось потрудиться. На протяжении 1926 года я опубликовал одну за другой шесть статей на эту тему, пока наконец не привлек внимание Планка, Эйнштейна и компании…
— Признание нашло вас гораздо быстрее, чем Гейзенберга, — заметил я.
— Причина все та же: его математические выкладки чрезмерно трудны для понимания.
— Профессор, а что именно думал по этому поводу Гейзенберг?
— Наши отношения были довольно прохладными. Я получил от него письмо, в котором он заявил, что волновая механика «невероятно интересна», но, по сути, не добавляет ничего нового к тому, что уже сделано им…
— Это действительно так или слова Гейзенберга свидетельствуют о… чувстве, похожем на зависть? — полюбопытствовал я.
— Не люблю говорить о других плохо, но все же мне кажется, что дух соперничества оказывал большое влияние на его позицию. Не забывайте, что Гейзенберг доныне почитает себя основоположником современной физики.
— Неужели ваши точки зрения были в самом деле настолько несовместимы?
— В то время — да. Гейзенберг и Борн смотрели на проблему под углом оптического позитивизма, настаивая, что движения атомов невозможно наблюдать визуально. Я же придерживался прямо противоположного мнения: моя теория допускала возможность буквально видеть то, что происходит внутри атома.
— Прямо парадокс какой-то, — воскликнул Бэкон. — Долгие годы физики жаловались на отсутствие теории, способной объяснить внутриатомную механику; и вот пожалуйста — не одна, а сразу две теории, причем каждая описывает процесс по-своему…
— По-своему, но не по-разному! — взволнованно подхватил Эрвин, который явно вошел во вкус своего затянувшегося выступления. — Да, это была настоящая война: по одну сторону фронта Гейзенберг, Бор и Иордан с их матричной механикой, по другую — я со своей механикой волновой… Хотя по сути обе теории совпадали, никто не хотел уступать, поскольку под угрозу ставилось ни много ни мало достоинство ученого. Все научное сообщество ожидало, кто одолеет в этой схватке, потому что победителю предстояло играть доминирующую роль в квантовой физике на годы вперед…
— То есть речь шла о борьбе за власть? — спросила Ирена.
— Что ж, можно сказать и так, мисс, не стану отрицать…
— Существует мнение, что проблема заключалась в одном только Гейзенберге, точнее, в таких его чертах, как завистливость, чрезмерная амбициозность и высокомерие, — добавил я.
— Да, есть такое мнение.
— Что же было дальше? — вновь задала вопрос Ирена. — Кто одержал верх?
— События постепенно стали развиваться естественным путем. Вскоре все физики начали применять в исследованиях мой метод, хотя за пределами кабинетов продолжали выражать согласие с Гейзенбергом, — Эрвин изобразил некое подобие улыбки.
— Судя по вашим словам, между вами и Гейзенбергом всегда сохранялись натянутые отношения…
— Мы соревновались в гонке за один и тот же приз, профессор Бэкон, — пояснил Эрвин. — Поэтому поведение Гейзенберга в определенной степени закономерно. Вам, по-видимому, известно, что ученый-физик может посвятить годы — причем наиболее продуктивные — решению единственной задачи, ведомый только верой в успех, но без всякой гарантии благополучного исхода. Именно это произошло с Гейзенбергом: после многолетних трудов ему улыбнулась столь редкая удача, как вдруг кто-то осмеливается заявлять, что он ошибся, или, еще хуже, что существует другой, лучший метод! Мне кажется, его поступки обусловлены естественным чувством досады и не направлены против меня лично…
— Вы оба одновременно стали лауреатами Нобелевской премии…
— Не совсем так. В 1932-м премию не дали никому, поэтому в 1933-м состоялось присуждение как за текущий, так и за предшествующий годы. По каким-то соображениям Шведская академия решила, что Гейзенберг должен получить Нобелевскую премию за 1932 год, а мне вместе с Полем Дираком вручили премию за 1933-й… На мой взгляд, это было соломоново решение…
— Нельзя ли узнать, что вы теперь думаете о профессоре Гейзенберге?
— Вот так вопрос!.. Ну, несомненно, речь идет об одном из величайших ученых-физиков нынешнего столетия… Блестящий, проницательный ум, незаурядная личность…
— Преисполненная далеко идущих амбиций… — добавил я.
— У кого из нас их нет, Линкс?
— И все же, — вступил Бэкон, — на что он мог бы пойти ради достижения собственных целей?
Эрвин замолчал на несколько секунд с застывшей на лице улыбкой.
— Я бы сказал, он, как Фауст, готов продать душу, чтобы заполучить…
— Славу, бессмертие?
— Нет. Знания! Для меня Гейзенберг никогда не был человеком жадным или преследующим нечистоплотные цели. Наоборот, его тщеславие обусловлено тем, что с самого начала сознательной жизни, с раннего детства он знал о своей принадлежности к избранным, к тем немногим смертным, кого Господь коснулся перстом своим и одарил способностью проникать в свои тайны… Да, полагаю, он пошел бы на что угодно, лишь бы приблизиться к истине!
— На что угодно? — многозначительно переспросил я. Но Шредингер не стал уточнять, что он имел в виду.
— Вы полагаете, профессор, что для Гейзенберга соотношение неопределенностей, действующее в квантовой механике, стало своего рода свидетельством решающего значения свободного волеизъявления личности? — Бэкону явно хотелось пофилософствовать.
— Именно такого убеждения придерживался один из его коллег, Паскуаль Иордан, который, естественно, на протяжении многих лет являлся ревностным почитателем нацистов. Иордан считал, что, поскольку в природе царит неопределенность, долг человека — заполнить образовавшиеся пустоты. Каким образом? Да по своему собственному усмотрению! Идея не нова и, к сожалению, попахивает произволом: так как не все в мире понятно, правда за тем, кто сильнее… У кого в руках рычаги власти (а это должна быть личность с железной волей), тот и определяет — что хорошо, а что плохо, что правильно, а что — ошибка…
— Так ли я вас понял, профессор? — задержав дыхание, проговорил Бэкон. — Из этого следует, что наш мир квантовой материи и относительности сам по себе подразумевает вероятность возникновения диктатуры?
— Именно так они рассуждали. Вселенная только тогда будет иметь завершенный вид, когда человек выполнит свою функцию волеизъявления.
— Вижу, вы с этим не согласны…
— Конечно нет! — убежденно воскликнул Эрвин. — Я считаю подобную точку зрения морально безответственной и неприемлемой! На мой взгляд, свободное волеизъявление личности не отвергает материальный детерминизм. После многочисленных шагов в неверном направлении человечество наконец осознало, что вероятность случайных событий не может служить основой для этики современной цивилизации. — Эрвин был похож на Папу Римского, выступающего с проповедью неодетерминистского учения. — А если еще короче, то квантовая физика не имеет ничего общего со свободным волеизъявлением.
— Соответственно, физическая наука также ни имеет никакого отношения к моральному аспекту человеческих поступков.
— Научное мировоззрение никоим образом не рассматривает наше конечное предназначение и не обсуждает (этого еще не хватало!) вопросы, связанные с именем Господа. Наука не способна ответить на подобные вопросы! А такие ученые, как Иордан и, возможно, Гейзенберг, напротив, видели в квантовой физике свидетельство нашей неспособности познать действительность… Следовательно, волеизъявление личности — единственная возможность установить все необходимые параметры поведения человека. Я считаю, что эта точка зрения ошибочна и служит причиной для неверных деяний…
— В мире неопределенностей, где нет ни добра, ни зла, за нормальные деяния могут сойти даже концентрационные лагеря и атомная бомба… — осмелилась вставить Ирена.
— Если до конца следовать данной точке зрения — да, так оно и есть, моя милая,..
— Вы — один из немногих крупных физиков, которые не принимали участия, даже косвенно, в проектах по созданию атомной бомбы ни на чьей стороне, — отметил Бэкон.
— Ко мне не обращались с подобными предложениями, но если бы обратились, я бы отказался.
— Почему же многие ученые в Соединенных Штатах и в Германии добровольно включились в эту работу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38