боялась, что на улице ее оглушит и ограбит неизвестный головорез. Когда отец умер, она приняла вдовство с такой легкостью, словно пришла к своему естественному состоянию, а вся ее супружеская жизнь служила лишь долгой и печальной прелюдией. Они не были счастливы вместе; счастье явно не значилось в списке обещаний, данных судьбой. Нет, они не ссорились. Думаю, для этого им не хватало взаимной близости. Мать отличалась болтливостью, иногда переходящей в истерику, а отец оборонялся молчанием, таким образом установилось принужденное равновесие. После того, как он умер, или закончил угасать, – его физическая кончина стала лишь формальным завершением медленного распада, как точка, которой доктор пригвоздил его свидетельство о смерти, оставив блестящую кляксу, – мать, в свою очередь, стала все больше и больше затихать. Даже голос ее сделался тонким и ломким, с жалобной ноткой, как у человека, которого оставили на дороге в пыли смотреть вслед удаляющейся повозке, оборвав на полуслове, и некому выслушать его до конца. Все ее общение со мной свелось к непрестанным мольбам, то жалостным, то сердитым. Мама хотела, чтобы я объяснил ей себя, почему я такой и почему так от нее отличаюсь. Кажется, она думала, что через меня сумеет раскрыть загадку собственной жизни, того, что с ней происходило, и того – гораздо большего, – чего так и не произошло. Но я не мог ей помочь, не мне суждено было провести ее за руку по тайной тропинке до закрытых врат, хранящих нерастраченные богатства непрожитых мгновений. Конец пути она встретила с недоумением и яростным сопротивлением, вцепилась в столбы последних врат, уже открывшихся, чтобы принять ее, пока не явился привратник, не разжал ей пальцы и не заставил, наконец, шагнуть за порог, во тьму. Нет, я не мог ей помочь. Я даже не плакал у могилы; кажется, думал тогда о чем-то своем. Глубоко внутри у меня, как, наверное, у каждого, – по крайней мере, надеюсь, потому что не хочу оказаться в этом одинок, – имеется часть, которую не волнует никто и ничто, только она сама. Можно потерять все и всех, но этот маяк продолжит гореть в центре меня, ровное пламя, которое угаснет лишь с последним вздохом.Хорошо помню день, когда впервые осознал себя, то есть, что я – это я, и другого такого нет. В детстве я любил мертвые межсезонья, когда одно время года уже прошло, а другое еще не наступило. Вокруг все тихое, серое, неподвижное, и оттуда, из тишины и покоя, что-то приближается ко мне, маленькое, мягкое, нерешительное, и пробует обратить на себя внимание. В день, о котором идет речь, я шел по центральному кварталу городка. Был ноябрь, а может март, не жарко и не холодно. С низкого неба моросил дождь, такой мелкий, что почти не чувствовался. Утро, на улицу вышли домохозяйки с авоськами и в головных платках. Деловитый пес, не глядя по сторонам, протрусил мимо, держась невидимой прямой линии на мостовой. Запах дыма, мяса из лавки мясника, солоноватый дух моря и непременная в те времена слабая сладкая вонь помоев. На меня дохнуло из темного проема открытой двери, когда я шел мимо скобяной лавки. Я вобрал это все, и меня охватило чувство, которое я назвал счастьем; хотя это не было счастьем, это больше или меньше, чем счастье. Что произошло? Что именно в банальной сцене с обычными событиями, звуками и запахами небольшого города заставило нечто во мне – неважно, как оно называется, – внезапно расцвести, словно пообещав дать ответ на все невыразимые чаяния моей жизни? Все вокруг стало прежним – и домохозяйки, и та деловитая псина, все, как раньше, но при этом что-то неуловимо преобразилось. Вместе со счастьем пришло и беспокойство. Казалось, я ношу хрупкий сосуд, который обязался беречь, словно тот мальчик из истории, рассказанной на уроке Закона Божьего, – он нес Гостию по улицам порочного Древнего Рима, спрятав ее под туникой; правда, в моем случае драгоценным сосудом оказался я. Да, так все и было, в тот день случился я сам. Не очень ясно, что это значит, но наверняка, сказал я себе, наверняка тут кроется какой-то смысл. И пошел дальше под моросящим дождем, в счастливом замешательстве, храня в сердце тайну самого себя.Возможно ли, что тот самый фиал драгоценного ихора, крови богов, оставшийся во мне, тем же вечером выплеснулся слезами в кинотеатре, и я до сих пор ношу его, и он вновь готов пролиться через край при малейшем толчке, малейшем сбое сердца?Всю юность я репетировал будущие выступления на сцене. Рыскал по закоулкам города, всегда в одиночку, разыгрывая монодрамы борьбы и триумфа, в которых говорил за всех персонажей, даже побежденных и убитых. Я был кем угодно, кроме самого себя. Так год за годом продолжалась напряженная нескончаемая репетиция. Но для чего я репетировал? Я поискал внутри себя и не нашел ничего завершенного, лишь силу, которая ждет воплощения. На том месте, где должно находиться мое «я», зияла дыра, экстатическая пустота. И в этот вакуум затягивало все подряд. Например, женщин. Они бросались в меня с головой, надеясь заполнить всем, что могли дать. Дело не просто в том, что коли я актер, то во мне предположительно не хватает какой-то важной части личности. Нет, я провоцировал их жажду созидать, давать жизнь. Боюсь, со мной их постигла неудача.Только Лидия смогла сосредоточить на мне столько внимания, чтобы заставить сиять на весь мир, и так ярко, что даже я сам поверил в свое существование. Когда я впервые встретил ее, она жила в гостинице. Гостиницей был их семейный дом. Тем летом, полжизни с лишним назад, я мог почти каждый день наблюдать, как она появляется и исчезает за вращающимися стеклянными дверьми «Счастливого приюта», облаченная в иноземные воздушные наряды из прозрачного газа, вельвета и бисера. По тогдашней моде на простоту свои черные волосы она носила прямыми, яркая серебряная прядь не так бросалась в глаза, как несколько лет спустя, но все равно смотрелась эффектно. Я без устали строил догадки о Лидии. Тогда я снимал комнату в многоквартирном доме, развалюхе в каменистом овраге у реки; на рассвете из ворот пивоваренного завода выезжали груженые подводы, и я просыпался под апокалиптический грохот копыт, а ночи были пропитаны тошнотворно сладкой вонью поджаренного солода. Я слонялся по набережной и в песчаной духоте летнего города часами наблюдал за Лидией. Она казалась воплощенной экзотикой, дочерью пустыни. Ходила, медленно покачиваясь, слегка сутулясь, всегда склонив голову, словно сосредоточенно шла по собственному следу к чему-то или кому-то исключительно важному. Когда Лидия заходила в гостиницу, вращающиеся стеклянные двери дробили ее отражение, пока она не исчезала в тусклой полутьме людного холла. Я придумывал ей разные биографии. Иностранка, разумеется, беглый отпрыск знаменитого аристократического рода; бывшая любовница богача, скрывающаяся здесь, в забытых богом и людьми краях, от его подручных; ее прошлое должно таить что-то роковое – я ни минуты не сомневался в этом, – некую утрату, тайный грех, возможно, даже злодейство. Когда совершенно случайно нас познакомили в вечер премьеры – в то время она обожала театр, с неистребимым энтузиазмом ходила, кажется, на все постановки, – я испытал неизбежное разочарование, словно что-то с хрустом осело под ложечкой. Обычная девушка, одна из многих.– Я вас видела, – сказала она. – Вы часто бродите по набережной.Лидия всегда отличалась обезоруживающей прямотой.И все же левантийский флер, тепличная бледность лица в сочетании с иссиня-черными бровями, пушок, оттеняющий верхнюю губу, по-прежнему влекли меня к ней. Гостиница «Счастливый приют» преобразилась в оазис; прежде чем пересечь порог, я вообразил таинственный мир зелени, плеска воды, страстного шепота; я уже чувствовал вкус шербета, запах сандала. Лидия была великолепна, сама того не замечая, и от этого казалась еще соблазнительнее. Я восхищался ее полнотой, тем, как она заполняла собой любую одежду, даже самую широкую и свободную. Даже имя ее казалось символом физического совершенства. Моя большая, холеная, слегка неуклюжая принцесса. Я любил смотреть, как она идет навстречу своей тяжеловатой поступью, рассеянно и чуть недовольно улыбаясь. Я купался в ее лучах; для меня она казалась воплощением понятия «семейный очаг»; не задумываясь, я сразу решил, что женюсь на ней.Следует отметить, что настоящее, данное при рождении имя моей нежноокой жены – Лия; тем вечером, когда нас познакомили, в шуме голосов театрального буфета мне послышалось «Лидия», а когда я позже повторил свою ошибку, ей понравилось, это имя осталось ее любовным прозвищем, а в итоге прижилось у всех, даже среди самых беззаботных членов ее семейства. Только теперь я задаюсь вопросом: не привела ли смена имени к более глубоким изменениям в ней? Она рассталась с частью себя, а стало быть, приобрела что-то взамен. Путь от Лии до Лидии не так прост. Когда я только начинал работать на сцене, то подумывал взять псевдоним, но я и без того был почти ненастоящим, так что не решился пожертвовать императорским ярлыком, пришпиленным матерью, – уверен, отец не имел права голоса по этому вопросу, – чтобы мое имя осталось по крайней мере звучным, хотя все, включая матушку, сразу же обкорнали его до «Алекса». Сначала на афишах значилось «Александр», но имя не прижилось. Интересно, бывают ли средства борьбы с сокращениями?Я посмотрел ее имя в словаре и выяснил, что на иврите оно означает «корова». Боже. Неудивительно, что она так охотно заменила его.Все воспоминания об этом периоде жизни покрывает легкий румянец стыда. Я не был тем, кем притворялся. Во всем виновато мое актерство. Нет, я не лгал, однако позволял себе подчеркивать некоторые моменты своего осмотрительно туманного происхождения и, честно говоря, преувеличивал. На самом деле я с радостью обменял бы свой выдуманный образ на малую толику наследованной благодати, на то, что придумал не я, чего никак не постарался заслужить, – на социальное положение, воспитание, деньги, даже на жалкую прибрежную гостиницу и каплю крови Авраама. Я был неизвестным, как принято в нашем ремесле называть новичков; воистину неизвестным, даже самому себе.Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе вереницу персонажей, в которых можно вжиться, стать больше, грандиозней, весомее и важнее, чем сам я мог надеяться быть. Я учил – усердно учил эту роль, роль лицедея, одновременно стремясь добраться до себя настоящего. Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие мои наставники. Сцена – прекрасная школа; я овладел массой бесполезных навыков: умел танцевать, фехтовать, а если потребуют обстоятельства, мог спуститься по веревке со стропил с абордажной саблей в зубах. В молодости я умел падать навзничь, как подкошенный, – бабах! – словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки дикции, пять шиллингов занятие, у благовоспитанной старушки, одетой в черный вельвет и ветхие кружева – «Ваше пока вру, очевидно, должно означать по ковру, мистер Клив, не так ли?» – которая во время наших еженедельных получасовых свиданий периодически извинялась, со скромным достоинством отворачивалась и украдкой делала глоток из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом у станка под пристальными взглядами угловатых школьниц и волооких отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие книги. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения заумных стариканов наподобие Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится «Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso» Перуччи, – я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, – книга о венецианской комедии семнадцатого века, я извлекал ее с апломбом знатока, даже сумел прочесть несколько страниц, строчка за строчкой, с помощью учебника для начинающих. Я жаждал полностью перевоплотиться, не меньше – превратить себя в новое, чудесное и сияющее создание. Но такое невозможно. Такое доступно лишь Богу – Богу или марионетке. Я научился играть, больше ничего, что на самом деле означает научился убедительно играть роль актера так, словно не играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к великой метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Тот, кто сам сделал себе имя, не имеет опоры под ногами. Тот, кто вытягивает себя за волосы, совершает бесконечный кульбит и слышит, как мир смеется на ним – смотрите! Вот он снова кувырнулся! Я пришел из ниоткуда и вот теперь, с помощью Лидии, кажется, нащупал почву под ногами. Конечно, приходилось сочинять, оттачивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я есть, в экзотическом новом пристанище, которое она предлагала?Мы оформили брак в бюро записи актов гражданского состояния, скандальный поступок по тогдашним меркам; я чувствовал себя настоящим иконоборцем. Моя мать предпочла остаться в стороне, не столько потому, что не одобряла наш межрасовый союз, – хотя, разумеется, была против, – сколько из-за страха перед экзотическим для нее миром, которому я теперь принадлежал. Свадебное пиршество состоялось в «Счастливом приюте». Стояла жара, и вонь от реки придавала празднеству дешевый базарный дух. Многочисленные братья Лидии, черноволосые и толстозадые, удивительно непосредственные и дружелюбные молодые люди, хлопали меня по спине и непристойно, но безобидно шутили. Затем проходили мимо; именно такими я их запомнил в тот день – они проходили мимо тяжеловатой фамильной походкой вразвалку, оглядывались и добродушно-скептически посмеивались. Мой новоприобретенный тесть, бдительный вдовец с несообразно благородным челом философа, обходил дозором торжественное мероприятие, он скорее был похож на гостиничного детектива, чем на владельца. Я ему сразу не понравился.Я еще не описал «Счастливый приют»? Я любил эту старую гостиницу. Ее, конечно, уже нет. Как только умер отец, сыновья избавились от нее, потом случился пожар, дом сгорел дотла, а землю продали. Кажется невероятным, что такое основательное здание можно так просто стереть с лица земли. Внутри оно было коричневых тонов, но не насыщенного деревянного оттенка, а цвета многослойного старого лака, чуть клейкого на ощупь. В коридорах днем и ночью стоял слабый запах подгоревшей еды. В туалетах – огромные, как трон, унитазы с деревянными сиденьями, а ванны будто бы созданы для того, чтобы загружать в них убитых невест; стоило открыть краны, как снизу по трубам проносился громоподобный стук до самого чердака, даже стены дрожали. Кстати, именно там, в пустующем номере под крышей, одним душным летним вечером в субботу, день священного отдохновения, на высокой и широкой кровати, неприятно напоминавшей алтарь, мы с Лидией впервые отдались друг другу во грехе. Я словно сжимал в руках большую великолепную беспокойную птицу, что воркует, каркает, неистово бьет крыльями, а в конце содрогается и бессильно оседает подо мной со слабыми жалобными стонами.Эта будуарная покорность обманчива. Несмотря на видимую рассеянность, преклонение перед отцом и восторженное почитание театра, несмотря на все браслеты, бисерные ожерелья и струящиеся шелка – иногда Лидия походила на целый караван, что величественно плывет сквозь марево по мерцающим дюнам, – я сознавал, что она сильнее меня. Именно сильнее, а не жестче; я довольно жесткий человек, но сильным никогда не был: в этом моя сила. Она заботилась обо мне, защищала от всего мира и от себя самого. Под панцирем ее опеки я мог притворяться мягким и бесхарактерным, будто персонаж комедий эпохи Реставрации, которые в середине моей карьеры переживали очередной взлет популярности. А когда одним щедрым воскресным утром отец Лидии неожиданно взял и умер, у нее даже появились деньги. Да, мы были созданы друг для друга, мы были идеальной парой. А теперь я стоял в одних подштанниках у окна своей детской спальни, за которым видна по-утреннему пустынная площадь; стоял с красными похмельными глазами, сбитый с толку, полный необъяснимой горечи, и никак не мог понять, когда именно случился секундный приступ катастрофической невнимательности, заставил выронить позолоченную чашу моей жизни и разбить ее вдребезги. * * * Я босиком направился вниз по лестнице, пошатываясь, добрался до кухни и оперся о стол дрожащими руками – резь в глазах, голову немилосердно сдавило. Бутылка виски, пустая на три четверти, стояла в одиночестве, будто бы с упреком опустив плечи. Комната, залитая солнцем, стала ярким шатром, натянутым на колышки света, что отражался по углам – от горлышка бутылки, от края захватанного стекла, от невыносимо слепящего глаза лезвия кухонного ножа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22