* * * Дом. Высокий и узкий, стоит на углу небольшой площади напротив глухой белой стены монастыря Сестер Милосердия. На самом деле наша площадь вовсе не квадратная, Игра слов: square (англ.) – площадь, квадрат. – Здесь и далее прим. переводчика.
она постепенно вытягивается и в конце концов сужается в дорогу, что ведет вверх по холму, за город. По-моему, любовь к абстрактным размышлениям, явление, редкое у людей моей профессии (трагик-мыслитель – так еще с явной ехидцей отзывались обо мне критики), родилась, когда я впервые задумался, почему треугольное пространство назвали квадратом. В соседнем доме на чердаке водилась сумасшедшая. Самая настоящая. По утрам, когда я шел в школу, она высовывала из чердачного окна свою всклокоченную голову и пронзительно кричала мне какую-то тарабарщину. Волосы у нее были очень темными, а лицо очень белым. Ей было где-то двадцать или тридцать, и она играла в куклы. Чем она страдала, никто толком не знал или не желал говорить; ходили толки об инцесте. Ее отец – грубо сколоченный мужчина, с кирпично-красным лицом и большой круглой головой, торчащей прямо из плеч, словно каменный шар. Я вижу его в гетрах, но это наверняка игра воображения. Вообще-то, можно обрядить его и в пеньковые клетчатые штаны с кожаными сапогами, ибо те дни сейчас настолько далеки от меня, что кажутся мифической древностью.Видите, как я парирую и уворачиваюсь, словно превосходный боксер? Начал рассказывать о фамильном доме, а реплику-другую спустя уже рассуждаю о соседях. В этом весь я.Эпизод со зверьком на дороге в зимние сумерки решил все, хотя, что именно, не могу сказать. Я увидел, где оказался, вспомнил о доме и осознал, что должен вновь поселиться в нем, хотя бы ненадолго. Так и случилось, что в один апрельский день я вместе с Лидией приехал сюда по знакомой дороге и нашел ключи, которые чья-то рука оставила под камнем у ступеньки. И это подчеркнутое отсутствие людей тоже было правильным; так, будто…– Будто что? – спросила жена.Я пожал плечами и отвернулся.– Не знаю. * * * Я завершил все дела (беспричинно разорвал контракт, отменил летние гастроли) и на удивление быстро, за один воскресный вечер, перевез вещи, только самые необходимые для короткой, как мысленно уверял я себя, передышки, антракта. Я молча грузил пожитки и книги в багажник и на заднее сиденье, а Лидия, скрестив руки на груди, со злой улыбкой наблюдала за мной. Я брел от машины к дому и снова к машине, опасаясь, что если хоть раз остановлюсь, то больше не двинусь с места, растекусь инертной лужицей по асфальту. Это было уже в начале июня, в один из тех зыбких призрачных дней раннего лета, сплетенных из погоды и воспоминаний. Легкий ветерок теребил куст сирени возле порога. По ту сторону дороги два тополя, звеня листвой, взволнованно что-то обсуждали. Лидия обвинила меня в сентиментальности.– У тебя просто какая-то идиотская ностальгия, – произнесла она и нервно рассмеялась. Затем, решительно скрестив руки, преградила мне путь в коридоре и не дала выйти.Обремененный вещами, я тяжело дышал, с тупой злостью смотрел на пол у ее ног и молчал. Я представил, как замахиваюсь и бью ее. Вот какие мысли теперь меня посещают. Странно, я ведь никогда не дрался – слова служили мне оружием. Правда, когда мы с Лидией были молодыми и горячими, то иногда разрешали наши противоречия в кулачном бою, но не со злобой, скорее даже наоборот – ведь как эротична женщина, занесшая над тобой кулак! – хотя схватка и кончалась для одного из нас треснувшим зубом или звоном в ушах. Меня насторожило появление жестоких мыслей. Разве я не прав, что хочу уехать от греха подальше? Чтобы уберечь других; уберечь от себя.– Скажи честно, – произнесла Лидия. – Ты нас бросаешь?Нас.– Послушай, моя милая…– Не называй меня милой! – закричала она. – Не смей так со мной разговаривать.Мне стало тоскливо. Я убеждался в том, что тоска – родная сестра отчаяния. Отвернулся, вгляделся в бархатистый беспокойный воздух. Даже тут можно было поймать мгновение, когда, казалось, сам свет заполнен неясными образами. Жена молча ждала; я не говорил ни слова.– Ну иди тогда, иди, – раздраженно бросила она и отвернулась.Но когда я залез в машину и уже собрался тронуться с места, она вышла из дома с пальто и ключами и молча села рядом. Вскоре мы быстро катили посреди беспечной и неряшливой красоты сельской местности. Мимо нас проехал бродячий цирк, караван пестро раскрашенных повозок, цыганистые типы с серьгами и в шейных платках понукали лошадей, совсем как в стародавние времена, сейчас такое – большая редкость. Встретить цирк – хорошая примета, подумал я и заметно повеселел. На деревьях клубится зелень, небо голубое. Мне вспомнился листок из тетрадки дочери, память о ее детстве, он спрятан в укромном уголке ящика моего стола вместе с пожелтевшими программками премьер и парой тайных любовных посланий. У цветка есть бутон, большими восторженными буквами писала она, пятилетний ребенок. Земля коричневая. Я прыгаю, как блоха. В жизни бывает плохо. Сердце сжала сладковатая грусть, и я расстроился; возможно, Лидия права, возможно, я действительно сентиментален. Я поразмыслил о словах. Сентиментальность: необоснованные эмоции. Ностальгия: тоска по тому, чего никогда не было. Я вслух похвалил удобную дорогу.– Во времена моей молодости такая поездка занимала три часа или около того.Лидия закатила глаза и вздохнула. Да, да, он опять копается в прошлом. Я думал о том пасхальном утре, которое явилось во сне. До сих пор не покидало чувство, будто в меня кто-то вселился, как в тот день на лугу: вселился, заполнил, тяготит своим безымянным присутствием. Он все еще во мне; я словно беременный – очень своеобразное ощущение. Прежде внутри хранился мой бластомер, сжатая жаркая суть всего, чем я был или могу стать. Теперь мое естество безжалостно, с варварским равнодушием, оттолкнули в сторону, а я уподобился дому, где по-хозяйски расхаживает нахальный чужак. Я погрузился в себя, с растущей беспомощностью оглядывая неуютный мир, где ничему нельзя верить. А что же сам виновник, мой маленький гость, что ты чувствуешь? Каково это – не иметь ни прошлого, ни обозримого будущего, только мерная пульсация неизменного настоящего? Вот что для тебя бытие. Я воображаю, как он заполняет меня целиком, предугадывает и подхватывает каждое движение, усердно копирует мельчайшие детали всего, чем являюсь я. Почему же меня не корчит от омерзения? Почему вместо отвращения – сладкая ноющая печаль несбывшейся надежды? * * * Дом тоже пережил вторжение, кто-то забрался внутрь и жил здесь, бродяга или беглец. Крошки хлеба на кухонном столе, в раковине – использованные чайные пакетики, отвратительные давленые коричневые трупики. В гостиной разводили огонь – камин полон обугленных останков книг, которые таскали с полки и жгли вместо дров. У некоторых еще видны названия, хотя бы частично. Я нагнулся, попытался разобрать их, вгляделся, словно гадалка в кристалл. «Возвращение домой», «Материнский дом» – в точку; потом нечто, окрещенное «Сердечной иглой», и последняя книга, пострадавшая сильнее всех, «Хранящий…», второе слово скрыто горелым пятном, больше всего похоже на «ангел». Да, здесь орудовал не простой книгоубийца. Я присел на корточки, вздохнул, потом поднялся и принялся бродить по комнатам, хмурясь при виде грязи, выцветшей обивки мебели, выгоревших штор… Как я сумею жить здесь? Меня позвала Лидия. Я отправился искать ее и обнаружил в провонявшей известкой уборной под лестницей – она стояла в позе Давида Донателло, подбоченясь, и с отвращением указывала на унитаз, забитый гигантским куском дерьма.– Очень любезно, правда?Мы, как могли, навели порядок, собрали мусор, открыли окна, залили в унитаз несколько ведер воды. Я пока не решался сделать вылазку на второй этаж.– Касс мне звонила, – сказала Лидия в сторону, скручивая верх набитого мусорного мешка.Как всегда, у меня защемило в груди. Касс – моя дочь. Она живет за границей.– И как? – осторожно спросил я.– Говорит, что скоро вернется домой.– Значит, гарпии слетаются? – Я сказал это в шутку, но Лидия побагровела.– Гарпазейн, – поспешил я добавить, – по-гречески означает «схватить».Играем старого чудаковатого профессора, не от мира сего, но доброго; если попал впросак – лицедействуй.– Она, конечно, станет на твою сторону, – произнесла Лидия.Я последовал за ней в гостиную. Черные глыбы мебели, почти как живые, угрюмо вытянулись по стойке в полумраке запущенной комнаты. Лидия подошла к окну, зажгла сигарету. Ее бледные изящные ноги облачены в малиновые бархатные туфли, напоминающие арабские. Подумать только, в свое время я бы упал перед ней ниц, лицом в песок, и покрыл бы эти арабские ноги поцелуями, ласками, омыл бы беспомощными слезами обожания.– Я и не знал, что в нашей семье появились разные стороны, – произнес я нарочито невинно.Она рассмеялась, холодно и громко.– Ну конечно. Ты у нас вообще ничего не знаешь.Лидия отвернулась. Ее голову окутывали клубы пепельно-голубого сигаретного дыма, в окне за ее спиной угрожающе теснилась буйная зелень сада, и среди этой зелени проглядывал кусочек нежной лазури летнего неба. При таком освещении серебряная прядь в ее волосах застыла сияющим всплеском. Как-то во время нашей стычки она меня назвала бессердечной сволочью, и я ощутил приятную дрожь, будто мне сделали комплимент, – такая вот я бессердечная сволочь. Сейчас Лидия смотрела на меня молча, медленно покачивая головой.– Нет, – повторила она наконец с усталым горьким вздохом. – Ты ничего не знаешь.Наступила минута, которой я так ждал и боялся одновременно, когда ей больше нечего было здесь делать, оставалось только уехать. Мы растерянно постояли на тротуаре у парадной двери, в мягком свете раннего вечера, еще рядом, но уже порознь. За день я не услышал ни единого звука из мира людей, словно на свете не осталось ни одного человека (как я сумею жить здесь?). Потом вдруг через площадь протарахтел автомобиль, его водитель успел окинуть нас взглядом, полным, как мне показалось, гневного изумления. И снова тишина. Я протянул руку и коснулся воздуха у плеча Лидии.– Да, хорошо, – сказала она. – Хорошо, я уеду.Глаза ее заблестели, Лидия села за руль и хлопнула дверцей. Когда машина тронулась, колеса слегка забуксовали. Последнее, что я увидел, – жена склонилась над рулем и ткнулась лицом в руку. Я повернулся к дому. Касс, подумал я. Теперь еще Касс. * * * Столько дел, столько дел. Разложить припасы на кухне, найти подходящее место для книг, фотографий в рамочках, моего талисмана – заячьей лапки. Дела закончились слишком быстро. Теперь визита на второй этаж не избежать. Я угрюмо поднимался по ступенькам, словно шаг за шагом углублялся в прошлое; годы давили на плечи, будто плотный воздух. Эта комната с видом на площадь когда-то была моей. Комната Алекса. Пыль, запах сырости, подоконник весь в пятнах – помете птиц, пробравшихся сюда сквозь разбитое стекло. Странно, как места, столь сокровенные когда-то, блекнут, припорошенные временем. Сначала легкая вспышка узнавания, объект вздрагивает, внезапно осознав свою уникальность, – тот самый стул, та самая ужасная картина, – а затем гаснет, становится серой деталью привычного мира. Казалось, вся комната неприветливо отвернулась от меня, с мрачным упорством отказываясь признать возвращение непрошеного хозяина. Я постоял мгновение, чувствуя лишь давящую пустоту внутри, словно задержал дыхание, – возможно, так и было, – потом повернулся, спустился на второй этаж в просторную спальню. Еще не стемнело. Я подошел к высокому окну, туда, где совсем недавно не-стояла моя не-жена, окинул взглядом то, что она тогда не-созерцала: зелень сада выплескивается в однообразный простор полей, затем купы деревьев, а за ними, там, где начинается горизонт, на холме раскинулся луг с миниатюрными неподвижными коровами, и уже совсем далеко – гряда высоких холмов, матово-голубых и плоских на фоне багряного буйства, устроенного солнцем из-за груды облаков. Насмотревшись в окно, я повернулся лицом к комнате: высокий потолок, просевшая кровать с медными набалдашниками, при ней тумбочка, источенная жучками, одинокий, словно обиженный на жизнь стул с гнутыми ножками. Линолеум с цветочным узором – три оттенка высохшей крови, – с вытертой дорожкой вдоль кровати, где долгими ночами ходила взад и вперед мать, пытаясь умереть. Я не чувствовал ничего. Да здесь ли я вообще? Казалось, что я исчезаю перед этими отметинами, промятым матрасом, протертым линолеумом; наблюдатель за окном вместо меня увидел бы лишь тень.Здесь тоже побывал чужак: кто-то спал в постели матери. Во мне вспыхнула ярость, но тут же погасла: почему бы какой-нибудь беспризорной Златовласке не уронить усталую голову там, где бедная мама уже никогда не преклонит свою?В детстве я любил вот так бродить по дому. Больше всего мне нравился ранний вечер; вечер дома – это особенное настроение. Задумчивость, ощущение призрачного пространства, безграничности, одновременно безмятежное и беспокойное. Повсюду таились чудеса. Как только что-то привлекало мое внимание, любой пустяк – паутина, влажное пятно на стене, обрывок старой газеты на дне ящика комода, оставленная кем-то книга в мягкой обложке, – я замирал и долго стоял так, не отрывая глаз, не шевелясь, не думая, забыв, где нахожусь. Мама сдавала комнаты жильцам, секретаршам и клеркам, школьным учителям, коммивояжерам. Их жизнь зачаровывала меня, скрытая, иногда тяжелая жизнь внаем. Обитая в чужом доме, они походили на актеров, обреченных играть самих себя. Когда кто-то из них съезжал, я пробирался в пустую комнату, вдыхал застывший, настороженный воздух, перебирал вещи, рыскал по углам, копался в ящиках и загадочно безвоздушном нутре сервантов, настойчивый, словно сыщик в поиске улик. А какой обличающий мусор я находил: изогнутую в жутковатой усмешке вставную челюсть, кальсоны, пропитанные спекшейся кровью, загадочную штуковину из красной резины, похожую на волынку, ощетинившуюся трубками и наконечниками, и главную добычу – спрятанную на верхней полке шкафа запечатанную банку с желтой жидкостью, в которой плавала законсервированная лягушка с разверстым черным провалом рта и растопыренными полупрозрачными лапками, мягко упиравшимися в мутные стеклянные стенки своей гробницы…Анаглипта! Именно так назывались древние обои, задубевшие под слоями пожелтевшей белой краски, которой покрыты до самого цоколя стены дома. Интересно, их производят до сих пор или нет? Анаглипта. Целый вечер я вспоминал слово, и вот оно. Почему «глип», а не «глиф»? Вот так, сказал я себе, предначертано мне коротать здесь дни – перебирать слова, отдельные фразы, фрагменты воспоминаний, высматривать, что таят они под собой, словно плоские камни, – и постепенно блекнуть.Восемь вечера. Вот-вот поднимется занавес, а я не на сцене. Еще одна утрата. Без меня им придется несладко. Когда актер бросает спектакль, ни один дублер не в состоянии заполнить эту брешь. Актер оставляет после себя некую тень, персонажа, которого способен призвать к жизни только он, его детище, вышедшее за рамки текста пьесы. Все актеры труппы чувствуют это, и публика тоже. Дублер навсегда останется дублером: его никогда не покинет другой, предыдущий образ, поселившийся внутри. Но тот Амфитрион – ведь я, никто другой! Ж.-Б.Мольер. Амфитрион, пер. Валерия Брюсова.
Внизу раздался какой-то шум, и меня пронизал страх, плечи дернулись, и бросило в жар. Несмотря на бессердечность, я довольно робок. Поскрипывая половицами, я прокрался к лестничной площадке, остановился среди длинных теней и прислушался, сжимая перила, ладони ощутили клейкость старого лака и странно податливое крепкое дерево. До меня снова донеслись приглушенные звуки, прерывистое поскрипывание. Я вспомнил безымянного зверька на ночном шоссе. Потом нахлынули негодование и нетерпение, я нахмурился и тряхнул головой. «Господи, да ведь это все полная…» – Тут я замолчал, тишина услышала меня и насмешливо хихикнула. Незнакомец внизу выругался низким хрипловатым голосом, и я снова замер. Подождал немного – скрип-скрип, – потом осторожно отступил в спальню, расправил плечи, сделал глубокий вдох и снова прошествовал к лестнице, но на сей раз иначе – интересно, для кого я сейчас разыгрываю это нелепое шоу? – громко захлопнул дверь, деловитый хозяин дома, владыка мира в пределах этих стен.– Кто здесь? – бросил я по-актерски величественно, правда, чуть срывающимся голосом. – Кто вы?Ошарашенное молчание и что-то похожее на смешок. Потом донесся чей-то голос:– Да это я.Квирк.Он сидел на корточках в гостиной у камина с почерневшей палкой в руке. Ворошил обугленные останки книг. Повернул голову, добродушно приподнял бровь, глядя, как я захожу.– Должно быть, забрался какой-то пачкун, – произнес он беззлобно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
она постепенно вытягивается и в конце концов сужается в дорогу, что ведет вверх по холму, за город. По-моему, любовь к абстрактным размышлениям, явление, редкое у людей моей профессии (трагик-мыслитель – так еще с явной ехидцей отзывались обо мне критики), родилась, когда я впервые задумался, почему треугольное пространство назвали квадратом. В соседнем доме на чердаке водилась сумасшедшая. Самая настоящая. По утрам, когда я шел в школу, она высовывала из чердачного окна свою всклокоченную голову и пронзительно кричала мне какую-то тарабарщину. Волосы у нее были очень темными, а лицо очень белым. Ей было где-то двадцать или тридцать, и она играла в куклы. Чем она страдала, никто толком не знал или не желал говорить; ходили толки об инцесте. Ее отец – грубо сколоченный мужчина, с кирпично-красным лицом и большой круглой головой, торчащей прямо из плеч, словно каменный шар. Я вижу его в гетрах, но это наверняка игра воображения. Вообще-то, можно обрядить его и в пеньковые клетчатые штаны с кожаными сапогами, ибо те дни сейчас настолько далеки от меня, что кажутся мифической древностью.Видите, как я парирую и уворачиваюсь, словно превосходный боксер? Начал рассказывать о фамильном доме, а реплику-другую спустя уже рассуждаю о соседях. В этом весь я.Эпизод со зверьком на дороге в зимние сумерки решил все, хотя, что именно, не могу сказать. Я увидел, где оказался, вспомнил о доме и осознал, что должен вновь поселиться в нем, хотя бы ненадолго. Так и случилось, что в один апрельский день я вместе с Лидией приехал сюда по знакомой дороге и нашел ключи, которые чья-то рука оставила под камнем у ступеньки. И это подчеркнутое отсутствие людей тоже было правильным; так, будто…– Будто что? – спросила жена.Я пожал плечами и отвернулся.– Не знаю. * * * Я завершил все дела (беспричинно разорвал контракт, отменил летние гастроли) и на удивление быстро, за один воскресный вечер, перевез вещи, только самые необходимые для короткой, как мысленно уверял я себя, передышки, антракта. Я молча грузил пожитки и книги в багажник и на заднее сиденье, а Лидия, скрестив руки на груди, со злой улыбкой наблюдала за мной. Я брел от машины к дому и снова к машине, опасаясь, что если хоть раз остановлюсь, то больше не двинусь с места, растекусь инертной лужицей по асфальту. Это было уже в начале июня, в один из тех зыбких призрачных дней раннего лета, сплетенных из погоды и воспоминаний. Легкий ветерок теребил куст сирени возле порога. По ту сторону дороги два тополя, звеня листвой, взволнованно что-то обсуждали. Лидия обвинила меня в сентиментальности.– У тебя просто какая-то идиотская ностальгия, – произнесла она и нервно рассмеялась. Затем, решительно скрестив руки, преградила мне путь в коридоре и не дала выйти.Обремененный вещами, я тяжело дышал, с тупой злостью смотрел на пол у ее ног и молчал. Я представил, как замахиваюсь и бью ее. Вот какие мысли теперь меня посещают. Странно, я ведь никогда не дрался – слова служили мне оружием. Правда, когда мы с Лидией были молодыми и горячими, то иногда разрешали наши противоречия в кулачном бою, но не со злобой, скорее даже наоборот – ведь как эротична женщина, занесшая над тобой кулак! – хотя схватка и кончалась для одного из нас треснувшим зубом или звоном в ушах. Меня насторожило появление жестоких мыслей. Разве я не прав, что хочу уехать от греха подальше? Чтобы уберечь других; уберечь от себя.– Скажи честно, – произнесла Лидия. – Ты нас бросаешь?Нас.– Послушай, моя милая…– Не называй меня милой! – закричала она. – Не смей так со мной разговаривать.Мне стало тоскливо. Я убеждался в том, что тоска – родная сестра отчаяния. Отвернулся, вгляделся в бархатистый беспокойный воздух. Даже тут можно было поймать мгновение, когда, казалось, сам свет заполнен неясными образами. Жена молча ждала; я не говорил ни слова.– Ну иди тогда, иди, – раздраженно бросила она и отвернулась.Но когда я залез в машину и уже собрался тронуться с места, она вышла из дома с пальто и ключами и молча села рядом. Вскоре мы быстро катили посреди беспечной и неряшливой красоты сельской местности. Мимо нас проехал бродячий цирк, караван пестро раскрашенных повозок, цыганистые типы с серьгами и в шейных платках понукали лошадей, совсем как в стародавние времена, сейчас такое – большая редкость. Встретить цирк – хорошая примета, подумал я и заметно повеселел. На деревьях клубится зелень, небо голубое. Мне вспомнился листок из тетрадки дочери, память о ее детстве, он спрятан в укромном уголке ящика моего стола вместе с пожелтевшими программками премьер и парой тайных любовных посланий. У цветка есть бутон, большими восторженными буквами писала она, пятилетний ребенок. Земля коричневая. Я прыгаю, как блоха. В жизни бывает плохо. Сердце сжала сладковатая грусть, и я расстроился; возможно, Лидия права, возможно, я действительно сентиментален. Я поразмыслил о словах. Сентиментальность: необоснованные эмоции. Ностальгия: тоска по тому, чего никогда не было. Я вслух похвалил удобную дорогу.– Во времена моей молодости такая поездка занимала три часа или около того.Лидия закатила глаза и вздохнула. Да, да, он опять копается в прошлом. Я думал о том пасхальном утре, которое явилось во сне. До сих пор не покидало чувство, будто в меня кто-то вселился, как в тот день на лугу: вселился, заполнил, тяготит своим безымянным присутствием. Он все еще во мне; я словно беременный – очень своеобразное ощущение. Прежде внутри хранился мой бластомер, сжатая жаркая суть всего, чем я был или могу стать. Теперь мое естество безжалостно, с варварским равнодушием, оттолкнули в сторону, а я уподобился дому, где по-хозяйски расхаживает нахальный чужак. Я погрузился в себя, с растущей беспомощностью оглядывая неуютный мир, где ничему нельзя верить. А что же сам виновник, мой маленький гость, что ты чувствуешь? Каково это – не иметь ни прошлого, ни обозримого будущего, только мерная пульсация неизменного настоящего? Вот что для тебя бытие. Я воображаю, как он заполняет меня целиком, предугадывает и подхватывает каждое движение, усердно копирует мельчайшие детали всего, чем являюсь я. Почему же меня не корчит от омерзения? Почему вместо отвращения – сладкая ноющая печаль несбывшейся надежды? * * * Дом тоже пережил вторжение, кто-то забрался внутрь и жил здесь, бродяга или беглец. Крошки хлеба на кухонном столе, в раковине – использованные чайные пакетики, отвратительные давленые коричневые трупики. В гостиной разводили огонь – камин полон обугленных останков книг, которые таскали с полки и жгли вместо дров. У некоторых еще видны названия, хотя бы частично. Я нагнулся, попытался разобрать их, вгляделся, словно гадалка в кристалл. «Возвращение домой», «Материнский дом» – в точку; потом нечто, окрещенное «Сердечной иглой», и последняя книга, пострадавшая сильнее всех, «Хранящий…», второе слово скрыто горелым пятном, больше всего похоже на «ангел». Да, здесь орудовал не простой книгоубийца. Я присел на корточки, вздохнул, потом поднялся и принялся бродить по комнатам, хмурясь при виде грязи, выцветшей обивки мебели, выгоревших штор… Как я сумею жить здесь? Меня позвала Лидия. Я отправился искать ее и обнаружил в провонявшей известкой уборной под лестницей – она стояла в позе Давида Донателло, подбоченясь, и с отвращением указывала на унитаз, забитый гигантским куском дерьма.– Очень любезно, правда?Мы, как могли, навели порядок, собрали мусор, открыли окна, залили в унитаз несколько ведер воды. Я пока не решался сделать вылазку на второй этаж.– Касс мне звонила, – сказала Лидия в сторону, скручивая верх набитого мусорного мешка.Как всегда, у меня защемило в груди. Касс – моя дочь. Она живет за границей.– И как? – осторожно спросил я.– Говорит, что скоро вернется домой.– Значит, гарпии слетаются? – Я сказал это в шутку, но Лидия побагровела.– Гарпазейн, – поспешил я добавить, – по-гречески означает «схватить».Играем старого чудаковатого профессора, не от мира сего, но доброго; если попал впросак – лицедействуй.– Она, конечно, станет на твою сторону, – произнесла Лидия.Я последовал за ней в гостиную. Черные глыбы мебели, почти как живые, угрюмо вытянулись по стойке в полумраке запущенной комнаты. Лидия подошла к окну, зажгла сигарету. Ее бледные изящные ноги облачены в малиновые бархатные туфли, напоминающие арабские. Подумать только, в свое время я бы упал перед ней ниц, лицом в песок, и покрыл бы эти арабские ноги поцелуями, ласками, омыл бы беспомощными слезами обожания.– Я и не знал, что в нашей семье появились разные стороны, – произнес я нарочито невинно.Она рассмеялась, холодно и громко.– Ну конечно. Ты у нас вообще ничего не знаешь.Лидия отвернулась. Ее голову окутывали клубы пепельно-голубого сигаретного дыма, в окне за ее спиной угрожающе теснилась буйная зелень сада, и среди этой зелени проглядывал кусочек нежной лазури летнего неба. При таком освещении серебряная прядь в ее волосах застыла сияющим всплеском. Как-то во время нашей стычки она меня назвала бессердечной сволочью, и я ощутил приятную дрожь, будто мне сделали комплимент, – такая вот я бессердечная сволочь. Сейчас Лидия смотрела на меня молча, медленно покачивая головой.– Нет, – повторила она наконец с усталым горьким вздохом. – Ты ничего не знаешь.Наступила минута, которой я так ждал и боялся одновременно, когда ей больше нечего было здесь делать, оставалось только уехать. Мы растерянно постояли на тротуаре у парадной двери, в мягком свете раннего вечера, еще рядом, но уже порознь. За день я не услышал ни единого звука из мира людей, словно на свете не осталось ни одного человека (как я сумею жить здесь?). Потом вдруг через площадь протарахтел автомобиль, его водитель успел окинуть нас взглядом, полным, как мне показалось, гневного изумления. И снова тишина. Я протянул руку и коснулся воздуха у плеча Лидии.– Да, хорошо, – сказала она. – Хорошо, я уеду.Глаза ее заблестели, Лидия села за руль и хлопнула дверцей. Когда машина тронулась, колеса слегка забуксовали. Последнее, что я увидел, – жена склонилась над рулем и ткнулась лицом в руку. Я повернулся к дому. Касс, подумал я. Теперь еще Касс. * * * Столько дел, столько дел. Разложить припасы на кухне, найти подходящее место для книг, фотографий в рамочках, моего талисмана – заячьей лапки. Дела закончились слишком быстро. Теперь визита на второй этаж не избежать. Я угрюмо поднимался по ступенькам, словно шаг за шагом углублялся в прошлое; годы давили на плечи, будто плотный воздух. Эта комната с видом на площадь когда-то была моей. Комната Алекса. Пыль, запах сырости, подоконник весь в пятнах – помете птиц, пробравшихся сюда сквозь разбитое стекло. Странно, как места, столь сокровенные когда-то, блекнут, припорошенные временем. Сначала легкая вспышка узнавания, объект вздрагивает, внезапно осознав свою уникальность, – тот самый стул, та самая ужасная картина, – а затем гаснет, становится серой деталью привычного мира. Казалось, вся комната неприветливо отвернулась от меня, с мрачным упорством отказываясь признать возвращение непрошеного хозяина. Я постоял мгновение, чувствуя лишь давящую пустоту внутри, словно задержал дыхание, – возможно, так и было, – потом повернулся, спустился на второй этаж в просторную спальню. Еще не стемнело. Я подошел к высокому окну, туда, где совсем недавно не-стояла моя не-жена, окинул взглядом то, что она тогда не-созерцала: зелень сада выплескивается в однообразный простор полей, затем купы деревьев, а за ними, там, где начинается горизонт, на холме раскинулся луг с миниатюрными неподвижными коровами, и уже совсем далеко – гряда высоких холмов, матово-голубых и плоских на фоне багряного буйства, устроенного солнцем из-за груды облаков. Насмотревшись в окно, я повернулся лицом к комнате: высокий потолок, просевшая кровать с медными набалдашниками, при ней тумбочка, источенная жучками, одинокий, словно обиженный на жизнь стул с гнутыми ножками. Линолеум с цветочным узором – три оттенка высохшей крови, – с вытертой дорожкой вдоль кровати, где долгими ночами ходила взад и вперед мать, пытаясь умереть. Я не чувствовал ничего. Да здесь ли я вообще? Казалось, что я исчезаю перед этими отметинами, промятым матрасом, протертым линолеумом; наблюдатель за окном вместо меня увидел бы лишь тень.Здесь тоже побывал чужак: кто-то спал в постели матери. Во мне вспыхнула ярость, но тут же погасла: почему бы какой-нибудь беспризорной Златовласке не уронить усталую голову там, где бедная мама уже никогда не преклонит свою?В детстве я любил вот так бродить по дому. Больше всего мне нравился ранний вечер; вечер дома – это особенное настроение. Задумчивость, ощущение призрачного пространства, безграничности, одновременно безмятежное и беспокойное. Повсюду таились чудеса. Как только что-то привлекало мое внимание, любой пустяк – паутина, влажное пятно на стене, обрывок старой газеты на дне ящика комода, оставленная кем-то книга в мягкой обложке, – я замирал и долго стоял так, не отрывая глаз, не шевелясь, не думая, забыв, где нахожусь. Мама сдавала комнаты жильцам, секретаршам и клеркам, школьным учителям, коммивояжерам. Их жизнь зачаровывала меня, скрытая, иногда тяжелая жизнь внаем. Обитая в чужом доме, они походили на актеров, обреченных играть самих себя. Когда кто-то из них съезжал, я пробирался в пустую комнату, вдыхал застывший, настороженный воздух, перебирал вещи, рыскал по углам, копался в ящиках и загадочно безвоздушном нутре сервантов, настойчивый, словно сыщик в поиске улик. А какой обличающий мусор я находил: изогнутую в жутковатой усмешке вставную челюсть, кальсоны, пропитанные спекшейся кровью, загадочную штуковину из красной резины, похожую на волынку, ощетинившуюся трубками и наконечниками, и главную добычу – спрятанную на верхней полке шкафа запечатанную банку с желтой жидкостью, в которой плавала законсервированная лягушка с разверстым черным провалом рта и растопыренными полупрозрачными лапками, мягко упиравшимися в мутные стеклянные стенки своей гробницы…Анаглипта! Именно так назывались древние обои, задубевшие под слоями пожелтевшей белой краски, которой покрыты до самого цоколя стены дома. Интересно, их производят до сих пор или нет? Анаглипта. Целый вечер я вспоминал слово, и вот оно. Почему «глип», а не «глиф»? Вот так, сказал я себе, предначертано мне коротать здесь дни – перебирать слова, отдельные фразы, фрагменты воспоминаний, высматривать, что таят они под собой, словно плоские камни, – и постепенно блекнуть.Восемь вечера. Вот-вот поднимется занавес, а я не на сцене. Еще одна утрата. Без меня им придется несладко. Когда актер бросает спектакль, ни один дублер не в состоянии заполнить эту брешь. Актер оставляет после себя некую тень, персонажа, которого способен призвать к жизни только он, его детище, вышедшее за рамки текста пьесы. Все актеры труппы чувствуют это, и публика тоже. Дублер навсегда останется дублером: его никогда не покинет другой, предыдущий образ, поселившийся внутри. Но тот Амфитрион – ведь я, никто другой! Ж.-Б.Мольер. Амфитрион, пер. Валерия Брюсова.
Внизу раздался какой-то шум, и меня пронизал страх, плечи дернулись, и бросило в жар. Несмотря на бессердечность, я довольно робок. Поскрипывая половицами, я прокрался к лестничной площадке, остановился среди длинных теней и прислушался, сжимая перила, ладони ощутили клейкость старого лака и странно податливое крепкое дерево. До меня снова донеслись приглушенные звуки, прерывистое поскрипывание. Я вспомнил безымянного зверька на ночном шоссе. Потом нахлынули негодование и нетерпение, я нахмурился и тряхнул головой. «Господи, да ведь это все полная…» – Тут я замолчал, тишина услышала меня и насмешливо хихикнула. Незнакомец внизу выругался низким хрипловатым голосом, и я снова замер. Подождал немного – скрип-скрип, – потом осторожно отступил в спальню, расправил плечи, сделал глубокий вдох и снова прошествовал к лестнице, но на сей раз иначе – интересно, для кого я сейчас разыгрываю это нелепое шоу? – громко захлопнул дверь, деловитый хозяин дома, владыка мира в пределах этих стен.– Кто здесь? – бросил я по-актерски величественно, правда, чуть срывающимся голосом. – Кто вы?Ошарашенное молчание и что-то похожее на смешок. Потом донесся чей-то голос:– Да это я.Квирк.Он сидел на корточках в гостиной у камина с почерневшей палкой в руке. Ворошил обугленные останки книг. Повернул голову, добродушно приподнял бровь, глядя, как я захожу.– Должно быть, забрался какой-то пачкун, – произнес он беззлобно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22