девочка, очевидно, вообще не моется. Она покачивала ногами в такт воображаемой музыке. Окно – большой квадрат золотого света; мерцают далекие голубоватые холмы. Я спросил, не хочет ли она прогуляться.– Мы уже утром гуляли, – буркнула она, не отрывая глаз от страницы.– Что ж, – ответил я мягко, – можно сходить еще.Она курила, я чувствую запах. Представляю ее в возрасте моей жены: иссохшая грязнуха с желтыми крашеными волосами, а эти нежные пурпурные прожилки на ее тонких ногах станут варикозными венами.– Миссис Клив поднимется сюда с минуты на минуту и заставит тебя скрести пол.Она тихо фыркнула. Лили делает вид, что считает мою жену потешной теткой, но, думаю, на самом деле она ревнует меня к ней и, возможно, слегка побаивается. Лидия может быть очень грозной, если кто-нибудь спровоцирует ее, а я знаю, что девочка ее раздражает. Лили нехотя поднялась, проползла на коленях, как сквозь воду, на край постели, беззвучно ступила на пол; пружины кровати издали до боли знакомый скрежет. Возможно ли, что Лидия права и жертвой столь неудачного брака следует считать мать, а не отца? Лили опустилась на колено застегнуть сандалию, и на мгновение в комнате воссиял аттический дух. Когда мы добрались до лестницы, она остановилась и странно посмотрела на меня.– Вы разрешите нам и дальше здесь жить? – спросила она. – Папке и мне?Я пожал плечами и подавил улыбку – чему я хотел улыбнуться? – а она хихикнула себе под нос, тряхнула головой и побежала по ступенькам, оставив меня позади.
Странно, насколько чужим я чувствую себя в родном городе. Так было всегда, даже в детстве. Я едва ли находился в нем, лишь коротал время – а жил я в будущем. Не знаю названий половины улиц, никогда не знал. Я составил мысленную карту, на которой все отмечено по-моему. Обозначил ориентиры: школа, церковь, почта, кинотеатр. Нарек улицы по их основным приметам. Моя Аббатская улица появилась там, где стоит кинотеатр с тем же названием, площадь Копейщика обязана своим прозвищем статуе стилизованного патриота, чьи медно-красные кудри и решительный взгляд почему-то меня смешили. Некоторые районы я знаю хуже других, это места, где я бывал очень редко, и со временем они стали для меня почти экзотическими. Когда-то тут был холм с пустырем – наверное, сейчас его уже застроили, – его пересекала извилистая тропинка; на пустыре паслись лошади лудильщиков. Мне иногда снится один и тот же сон – туманное утро, я стою на холме и смотрю вниз на город, где должно случиться что-то невероятное, но ничего не происходит. На улице позади паба кисло воняло портером, и меня чуть не выворачивало наизнанку; запах почему-то напоминал о лягушке, которую один мальчишка на моих глазах надул, превратил в глазастый шар – он воткнул ей соломинку в зад и энергично выдохнул в нее. Здания тоже казались чуждыми: методистская церковь, старая лавка на Зерновом рынке и солодовый склад, похожий на крепость, с двойным рядом низких, наглухо закрытых окон. Склад в определенные дни извергал призрачные облака вонючего пара, я мог поклясться, что слышал, как за стенами по зерну шуршат крысы. В таких местах мое воображение замирало от страха, само себя пугало безымянными ужасами.Пока я рассказывал Лили о солоде и крысах, а она излюбленным жестом изображала, как ее тошнит, мы добрались до открытого местечка, на дальнем конце отгороженного остатками старой городской стены, которую пощадили пушки Кромвеля. Там мы уселись на скамейку рядом с заброшенным общественным туалетом в тени искривленного дерева, и Лили стала рассказывать о своей матери. Солнце пекло, вокруг ни души, только хромой пес настороженно потрусил вокруг нас, слабо виляя хвостом, и уковылял прочь. Наверное, эта безлюдность, полуденный покой, причудливое дерево, блеск известковой стены туалета и слабая вонь канализации заставили мысленно перенестись куда-то далеко на юг, где сухо и жарко, на раскаленный берег с платанами и звоном цикад под беспощадным небом. Какое море, берег и гранитный остров… Т.С. Элиот. Марина.
Рассказывая, Лили теребила нитку на подоле и щурилась от солнца. Листья над головой зашумели и вновь успокоились, как зрители в креслах после антракта.– Где вы жили, когда твоя мать умерла? – спросил я.Лили не ответила, притворилась, что не расслышала.Я еще не сказал, что обнаружил логово Квирка? Наткнулся на него, когда в очередной раз рыскал по дому. Надо отдать ему должное, он выбрал весьма скромную комнату. Трудно вообще назвать эту каморку наверху, возле чердака, комнатой; мать не предлагала ее даже самым нищим жильцам, она хранила там ненужные вещи, а после смерти отца – его старую одежду и обувь, выбросить которую ей не позволяла бережливость. Потолок низкий, комната слегка клинообразная, в самой узкой стене прорезано кривое окошко, рама давно наглухо закрашена, о чем свидетельствует спертый воздух. Имеется раскладушка с тощим матрасом из конского волоса, одеяло, но постельного белья нет. Квирк пользуется ночным горшком, ручка которого высовывается из-под кровати, словно любопытное ухо. Квирк не страдает излишней брезгливостью. Повсюду пыль, подозрительные пятна на стенах, грязные тарелки, чашка, которую не мыли, кажется, целую вечность, и три далеко не чистые рубашки, небрежно перекинутые через дверцу шкафа, словно трио поношенных эстрадных певцов. Надеюсь, он не пригласит в гости Лидию, как бы они ни сдружились. Иначе она наверняка надает ему по рукам, снова поставит на колени и заставит скрести пол щеткой. Несмотря на запущенность и пронзительную убогость каморки: эти рубашки, ночной горшок, стоптанные ботинки, один лежит на боку, оба высунули язычки, такое впечатление, что они свалились с трупа, пока его тащили отсюда, – я испытывал ребяческий восторг. Всегда любил всюду совать нос; дневники, письма, сумочки, ничто не укроется от меня, а порой даже – так нельзя, конечно, – но порой я способен заглянуть в чужую корзину для грязного белья, точнее, раньше мог, когда мы с Лидией еще ходили к друзьям в гости, на обеды, вечеринки, летние пикники… Сейчас это невообразимо. Но в комнате Квирка я трепетал не просто от удовольствия порыться в чужих пожитках. Я вспомнил, как в детстве обнаружил на побережье у подножия дюны заячью нору, аккуратную глубокую пещерку среди жесткой травы, где лежали три крохотных дрожащих зайчонка, они так тесно прижимались друг к другу, что казались одним существом о трех головах. Я поднял их, завернул в жакет и отнес в двухкомнатный деревянный коттедж, где мы с матерью отбывали отдых в обществе друг друга. Когда я показал находку, мама в ужасе вскрикнула и отскочила: вдовой она стала совсем недавно, и нервы давали о себе знать. Она заявила, что зверьки наверняка больны или у них вши, и не буду ли я так любезен вынести вон грязных тварей, сию же секунду. Я побрел снова к дюне, под мелкий косой дождь, который шел с моря, но, конечно, не нашел норы и оставил бедняжек, теперь неприятно скользких из-за намокшей шерстки – сейчас они казались еще меньше, – в песчаной выемке под камнем, а на следующий день вернулся и уже не застал там никого. Но я на всю жизнь запомнил их, беспомощных, мягкое теплое прикосновение к груди, как неуверенно они двигали слепыми головами в разные стороны, совсем как игрушечные собачки, которых сейчас модно ставить в машину у заднего стекла. В Квирке, несмотря на грузный вид и язвительные ухмылки, есть нечто похожее, какая-то сиротская беспризорность. Я, конечно, обыскал его вещи, но обнаружил лишь полное отсутствие секретов, вообще чего-либо интересного, что удручало сильнее, чем самое позорное открытие. Пока я рылся в мелком мусоре его нескладной жизни, меня охватило тягостное уныние и невольный стыд, то ли за свои извращенные наклонности, то ли за его ничтожество. В потертом кожаном бумажнике, принявшем за много лет форму задницы своего хозяина, я нашел фотографию (тоже соответствующим образом выгнутую), всю в трещинках, выцветшую до жемчужно-серых тонов. Стройная моложавая женщина с неудачным перманентом стоит в цветущем летнем саду и отважно улыбается в объектив. Я понес фотографию к свету и стал жадно рассматривать, досадуя, что нет увеличительного стекла. Оказавшись перед выпуклым глазом камеры, женщина застыла в неловкой позе. Она приставила руку ко лбу, защищаясь от солнца, так что верхнюю часть лица закрывает тень. Я долго вглядывался в ее черты – тонкий заостренный подбородок, немного вялая улыбка, за ней бесцветной точкой угадывается зуб, и эта изящная, но болезненно худая рука, маленькая и слабая, поднятая для защиты, – и старался найти что-то знакомое, хотя бы малейшее сходство. В нижнем левом углу видна тень фотографа – вот опущенное плечо, часть; большой круглой головы – скорее всего, сам Квирк. А сад? Женщина стоит на заросшей лужайке, за ее спиной какое-то дерево (береза?), одетое листвой. Ничего примечательного. Разочарованный, я сунул фотографию в карман, в последний раз мрачно оглядел помещение и тихонько вышел, прикрыв за собой дверь. На ступеньках я остановился: был какой-то изъян в этой тишине, словно кто-то только что стоял на пороге и подслушивал либо подглядывал за мной в замочную скважину. Наверное, Лили; впрочем, какая разница?Интересно другое: как долго Квирки здесь жили и, главное, сколько их было? Лили упрямо ссылается на плохую память. Но отказываясь назвать место, где умерла мать, она хорошо помнит обстоятельства ее смерти – по-моему, слишком хорошо, ведь это случилось много лет назад, и мне трудно представить Лили вундеркиндом, аккуратно ведущим семейную летопись, сидя в люльке. Однажды ночью мать проснулась от боли, говорит она. Послали за доктором, но он перепутал, поехал по неправильному адресу и не понял, что произошла ошибка, ведь в том доме женщине тоже требовался врач, она рожала и, в конце концов, благополучно произвела на свет ребенка, а в это время несчастная мама Лили двигалась в противоположном направлении. Потом из другого конца города прибыла сама тетя Дора, в плаще поверх ночной рубашки, но даже тетя, явный титан духа в семье незадачливых Квирков, не сумела спасти сестру. Она накричала на отца Лили, дескать, кругом виноват он, и, если это называется примерный муж, она очень рада, что замуж не вышла, а Квирк хотел ее ударить, а она пошла на него с кулаками, и быть бы настоящей драке, ведь Квирк от злости себя не помнил, и тетя Дора не собиралась ему уступать, да только там оказался кто-то еще, сосед или друг семьи, Лили точно не помнит, и встал между ними; постыдились бы, сказал он, Китти еще не остыла, а вы что затеяли. Все это я услышал на скамейке под солнцем, пока Лили, не умолкая ни на минуту, теребила нитку на платье и поглядывала искоса. Да, вот это была ночка, представляю себе, ночь, когда Китти умерла. В кармане лежала похищенная фотография. Я показал ее Лили, та безучастно взглянула. Я спросил, не ее ли это мать? Она вгляделась пристальней и надолго замолчала.– Нет, вряд ли, – наконец неуверенно произнесла девочка. – Вряд ли это она.– Кто же тогда? – с некоторой досадой спросил я. Рассказал, где взял снимок, полагая, что она сейчас возмутится моим вторжением в личную жизнь отца, но Лили только хихикнула.– А, ну тогда, наверное, какая-нибудь девица. У папки постоянно были девицы.Квирк в роли Казановы; трудно представить себе такое.– У тебя не было брата или сестры, которые потом умерли?Она притихла, почти не дыша, несколько мгновений колебалась, потом быстро кивнула, словно хотела клюнуть лакомство у меня с ладони.Правда ли это? Раскрыл ли я секрет призрачной женщины с ребенком? Хотелось бы верить, но не могу. Думаю, Лили врет; скорее всего, мертвые братья и сестры существуют только в ее воображении.Вокруг все замерло в ожидании. Воздух приобрел свинцовую тяжесть, листья дерева неподвижно висели над нами. На небе появилось плотное облако, потом раздалось негромкое шипение, и хлынул дождь; его хлесткие мстительные струи разбивались о мостовую, брызги летели, словно рассыпавшиеся монетки. Мы с Лили в три шага доскочили до туалета, но успели промокнуть. На двери уборной висели замок и цепь, пришлось укрыться на бетонном крыльце с заплесневелой стеной и аммиачной вонью. Но и здесь крупные капли барабанили по притолоке, и ледяная изморось сыпалась нам на лица, так что Лили в своем легком платьице стала дрожать. Она с несчастным видом втянула голову в плечи, плотно сжала губы, обхватив себя тонкими руками. Становилось все темнее. Я вслух отметил, что свет странный, безжизненный и тусклый, как во сне.– Затмение началось, – угрюмо отозвалась Лили. – А мы не видим.Затмение! Ну конечно. Я представил, как тысячи людей сейчас молча стоят под дождем и тщетно всматриваются в небо, но вместо смеха меня пронзила необъяснимая грусть: о чем или о ком – не знаю. Ливень наконец, прекратился, бледное солнце, освободившись, растолкало облака, и мы решились покинуть наше убежище. Мы шли по умытым улицам, серая вода с мелкими оловянными пузырьками струилась по канавам, мостовые блестели, от них поднимались клубы пара. Машины, словно моторные лодки, вспенивали воду, оставляя позади маленькие радуги, а в небе раскинулась настоящая, взрослая, похожая на великолепный гигантский розыгрыш.Когда мы снова пришли на площадь, представление еще не кончилось. Под тентом скрежетал и трубил оркестр, громоподобный безумный голос с отвратной веселостью ревел что-то неразборчивое в громкоговоритель. Брезент пятнами высыхал на солнце и походил на камуфляж, а водруженное над входом знамя прилипло к древку. Это был не настоящий цирковой шатер, так называемый шапито (интересно, почему его так назвали?), а большой длинный прямоугольный тент на четырех опорных шестах, пятый по центру; в нем можно себе представить и состязания по борьбе, и сельскохозяйственную выставку. Как только мы подошли, представление вроде бы прервалось, музыка смолкла, уступив место монотонному гулу толпы зрителей. Некоторые выбрались наружу, неловко шагнув под откидной брезентовый лоскут, и стояли, слегка ошалев, моргая на сверкающем воздухе. Вышел толстяк с маленьким мальчиком за руку, остановился, потянулся, зевнул и закурил, а ребенок тем временем отвернулся к вишне и помочился на ствол. Я думал, что представление закончилось, но Лили развеяла мои надежды.– Это только перерыв, – сказала она горько, вспомнив обиду.И тут из-за тента вышел тот самый рыжий парень, который ухмылялся мне со ступенек повозки. Теперь поверх красной рубахи и широких клоунских штанов на нем красовался порыжевший черный фрак, а помятый цилиндр он умудрился пристроить почти на затылке. Только теперь до меня дошло, на кого он похож: вылитый Джордж Добряк, вкрадчивый лис, злодей из давней серии газетных комиксов, который щеголял изящным портсигаром и точно такой же шляпой, его пушистый хвост нахально торчал между фалд изъеденного молью пальто. Увидев нас, парень на секунду замешкался, и на его лице снова показалась та же знающая усмешка. И не успел я остановить Лили, – да и к чему останавливать? – как она подскочила к нему и заговорила. Парень собирался залезть под тент и теперь застыл вполоборота, отогнув брезент у входа и глядя на девочку через плечо с притворным страхом. Он выслушал ее, засмеялся, окинул меня взглядом, что-то коротко сказал, снова глянул на меня и скользнул в темноту шатра.– Можно войти, – задыхаясь, произнесла Лили. – Нас пустят на вторую часть.Она стояла передо мной, дрожа от нетерпения, словно жеребенок, который ждет, когда его отвяжут, сцепила руки за спиной, не отводя взгляда от носка сандалии.– Кто он такой? – спросил я. – Что ты ему сказала?Лили нетерпеливо тряхнула головой.– Да просто один из них. – Она махнула рукой в сторону цирковых повозок и распряженных лошадей. – Сказал, что можно войти.Запах под тентом поразил меня: знакомо пахло гримом, потом, пылью и свежими опилками, и за всем этим – тяжелый влажный мускусный дух чего-то, столь же древнего, как Рим времен Нерона. Скамьи стояли рядами, как в церкви, лицом к самодельному помосту. Здесь царила атмосфера дневных спектаклей: пресыщенная, беспокойная и слегка напряженная. Люди прогуливались в проходах, заложив руки в карманы, раскланивались со знакомыми, обменивались шутливыми колкостями. Компания подростков на галерке свистела, улюлюкала, осыпала оскорблениями и яблочными огрызками вражескую компанию неподалеку. Один из циркачей, в майке, трико и эспадрильях – тот самый ловелас с проколотой ноздрей и сальными кудрями, с которым утром беседовала Лили, – бездельничал у края помоста, рассеянно ковыряя в носу. Я поискал глазами Добряка, и он выскочил с левой стороны сцены, с аккордеоном в одной руке и стулом в другой. Раздались жидкие ироничные аплодисменты, он замер, дернулся и огляделся с преувеличенным изумлением, будто зрителей-то увидеть и не ожидал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Странно, насколько чужим я чувствую себя в родном городе. Так было всегда, даже в детстве. Я едва ли находился в нем, лишь коротал время – а жил я в будущем. Не знаю названий половины улиц, никогда не знал. Я составил мысленную карту, на которой все отмечено по-моему. Обозначил ориентиры: школа, церковь, почта, кинотеатр. Нарек улицы по их основным приметам. Моя Аббатская улица появилась там, где стоит кинотеатр с тем же названием, площадь Копейщика обязана своим прозвищем статуе стилизованного патриота, чьи медно-красные кудри и решительный взгляд почему-то меня смешили. Некоторые районы я знаю хуже других, это места, где я бывал очень редко, и со временем они стали для меня почти экзотическими. Когда-то тут был холм с пустырем – наверное, сейчас его уже застроили, – его пересекала извилистая тропинка; на пустыре паслись лошади лудильщиков. Мне иногда снится один и тот же сон – туманное утро, я стою на холме и смотрю вниз на город, где должно случиться что-то невероятное, но ничего не происходит. На улице позади паба кисло воняло портером, и меня чуть не выворачивало наизнанку; запах почему-то напоминал о лягушке, которую один мальчишка на моих глазах надул, превратил в глазастый шар – он воткнул ей соломинку в зад и энергично выдохнул в нее. Здания тоже казались чуждыми: методистская церковь, старая лавка на Зерновом рынке и солодовый склад, похожий на крепость, с двойным рядом низких, наглухо закрытых окон. Склад в определенные дни извергал призрачные облака вонючего пара, я мог поклясться, что слышал, как за стенами по зерну шуршат крысы. В таких местах мое воображение замирало от страха, само себя пугало безымянными ужасами.Пока я рассказывал Лили о солоде и крысах, а она излюбленным жестом изображала, как ее тошнит, мы добрались до открытого местечка, на дальнем конце отгороженного остатками старой городской стены, которую пощадили пушки Кромвеля. Там мы уселись на скамейку рядом с заброшенным общественным туалетом в тени искривленного дерева, и Лили стала рассказывать о своей матери. Солнце пекло, вокруг ни души, только хромой пес настороженно потрусил вокруг нас, слабо виляя хвостом, и уковылял прочь. Наверное, эта безлюдность, полуденный покой, причудливое дерево, блеск известковой стены туалета и слабая вонь канализации заставили мысленно перенестись куда-то далеко на юг, где сухо и жарко, на раскаленный берег с платанами и звоном цикад под беспощадным небом. Какое море, берег и гранитный остров… Т.С. Элиот. Марина.
Рассказывая, Лили теребила нитку на подоле и щурилась от солнца. Листья над головой зашумели и вновь успокоились, как зрители в креслах после антракта.– Где вы жили, когда твоя мать умерла? – спросил я.Лили не ответила, притворилась, что не расслышала.Я еще не сказал, что обнаружил логово Квирка? Наткнулся на него, когда в очередной раз рыскал по дому. Надо отдать ему должное, он выбрал весьма скромную комнату. Трудно вообще назвать эту каморку наверху, возле чердака, комнатой; мать не предлагала ее даже самым нищим жильцам, она хранила там ненужные вещи, а после смерти отца – его старую одежду и обувь, выбросить которую ей не позволяла бережливость. Потолок низкий, комната слегка клинообразная, в самой узкой стене прорезано кривое окошко, рама давно наглухо закрашена, о чем свидетельствует спертый воздух. Имеется раскладушка с тощим матрасом из конского волоса, одеяло, но постельного белья нет. Квирк пользуется ночным горшком, ручка которого высовывается из-под кровати, словно любопытное ухо. Квирк не страдает излишней брезгливостью. Повсюду пыль, подозрительные пятна на стенах, грязные тарелки, чашка, которую не мыли, кажется, целую вечность, и три далеко не чистые рубашки, небрежно перекинутые через дверцу шкафа, словно трио поношенных эстрадных певцов. Надеюсь, он не пригласит в гости Лидию, как бы они ни сдружились. Иначе она наверняка надает ему по рукам, снова поставит на колени и заставит скрести пол щеткой. Несмотря на запущенность и пронзительную убогость каморки: эти рубашки, ночной горшок, стоптанные ботинки, один лежит на боку, оба высунули язычки, такое впечатление, что они свалились с трупа, пока его тащили отсюда, – я испытывал ребяческий восторг. Всегда любил всюду совать нос; дневники, письма, сумочки, ничто не укроется от меня, а порой даже – так нельзя, конечно, – но порой я способен заглянуть в чужую корзину для грязного белья, точнее, раньше мог, когда мы с Лидией еще ходили к друзьям в гости, на обеды, вечеринки, летние пикники… Сейчас это невообразимо. Но в комнате Квирка я трепетал не просто от удовольствия порыться в чужих пожитках. Я вспомнил, как в детстве обнаружил на побережье у подножия дюны заячью нору, аккуратную глубокую пещерку среди жесткой травы, где лежали три крохотных дрожащих зайчонка, они так тесно прижимались друг к другу, что казались одним существом о трех головах. Я поднял их, завернул в жакет и отнес в двухкомнатный деревянный коттедж, где мы с матерью отбывали отдых в обществе друг друга. Когда я показал находку, мама в ужасе вскрикнула и отскочила: вдовой она стала совсем недавно, и нервы давали о себе знать. Она заявила, что зверьки наверняка больны или у них вши, и не буду ли я так любезен вынести вон грязных тварей, сию же секунду. Я побрел снова к дюне, под мелкий косой дождь, который шел с моря, но, конечно, не нашел норы и оставил бедняжек, теперь неприятно скользких из-за намокшей шерстки – сейчас они казались еще меньше, – в песчаной выемке под камнем, а на следующий день вернулся и уже не застал там никого. Но я на всю жизнь запомнил их, беспомощных, мягкое теплое прикосновение к груди, как неуверенно они двигали слепыми головами в разные стороны, совсем как игрушечные собачки, которых сейчас модно ставить в машину у заднего стекла. В Квирке, несмотря на грузный вид и язвительные ухмылки, есть нечто похожее, какая-то сиротская беспризорность. Я, конечно, обыскал его вещи, но обнаружил лишь полное отсутствие секретов, вообще чего-либо интересного, что удручало сильнее, чем самое позорное открытие. Пока я рылся в мелком мусоре его нескладной жизни, меня охватило тягостное уныние и невольный стыд, то ли за свои извращенные наклонности, то ли за его ничтожество. В потертом кожаном бумажнике, принявшем за много лет форму задницы своего хозяина, я нашел фотографию (тоже соответствующим образом выгнутую), всю в трещинках, выцветшую до жемчужно-серых тонов. Стройная моложавая женщина с неудачным перманентом стоит в цветущем летнем саду и отважно улыбается в объектив. Я понес фотографию к свету и стал жадно рассматривать, досадуя, что нет увеличительного стекла. Оказавшись перед выпуклым глазом камеры, женщина застыла в неловкой позе. Она приставила руку ко лбу, защищаясь от солнца, так что верхнюю часть лица закрывает тень. Я долго вглядывался в ее черты – тонкий заостренный подбородок, немного вялая улыбка, за ней бесцветной точкой угадывается зуб, и эта изящная, но болезненно худая рука, маленькая и слабая, поднятая для защиты, – и старался найти что-то знакомое, хотя бы малейшее сходство. В нижнем левом углу видна тень фотографа – вот опущенное плечо, часть; большой круглой головы – скорее всего, сам Квирк. А сад? Женщина стоит на заросшей лужайке, за ее спиной какое-то дерево (береза?), одетое листвой. Ничего примечательного. Разочарованный, я сунул фотографию в карман, в последний раз мрачно оглядел помещение и тихонько вышел, прикрыв за собой дверь. На ступеньках я остановился: был какой-то изъян в этой тишине, словно кто-то только что стоял на пороге и подслушивал либо подглядывал за мной в замочную скважину. Наверное, Лили; впрочем, какая разница?Интересно другое: как долго Квирки здесь жили и, главное, сколько их было? Лили упрямо ссылается на плохую память. Но отказываясь назвать место, где умерла мать, она хорошо помнит обстоятельства ее смерти – по-моему, слишком хорошо, ведь это случилось много лет назад, и мне трудно представить Лили вундеркиндом, аккуратно ведущим семейную летопись, сидя в люльке. Однажды ночью мать проснулась от боли, говорит она. Послали за доктором, но он перепутал, поехал по неправильному адресу и не понял, что произошла ошибка, ведь в том доме женщине тоже требовался врач, она рожала и, в конце концов, благополучно произвела на свет ребенка, а в это время несчастная мама Лили двигалась в противоположном направлении. Потом из другого конца города прибыла сама тетя Дора, в плаще поверх ночной рубашки, но даже тетя, явный титан духа в семье незадачливых Квирков, не сумела спасти сестру. Она накричала на отца Лили, дескать, кругом виноват он, и, если это называется примерный муж, она очень рада, что замуж не вышла, а Квирк хотел ее ударить, а она пошла на него с кулаками, и быть бы настоящей драке, ведь Квирк от злости себя не помнил, и тетя Дора не собиралась ему уступать, да только там оказался кто-то еще, сосед или друг семьи, Лили точно не помнит, и встал между ними; постыдились бы, сказал он, Китти еще не остыла, а вы что затеяли. Все это я услышал на скамейке под солнцем, пока Лили, не умолкая ни на минуту, теребила нитку на платье и поглядывала искоса. Да, вот это была ночка, представляю себе, ночь, когда Китти умерла. В кармане лежала похищенная фотография. Я показал ее Лили, та безучастно взглянула. Я спросил, не ее ли это мать? Она вгляделась пристальней и надолго замолчала.– Нет, вряд ли, – наконец неуверенно произнесла девочка. – Вряд ли это она.– Кто же тогда? – с некоторой досадой спросил я. Рассказал, где взял снимок, полагая, что она сейчас возмутится моим вторжением в личную жизнь отца, но Лили только хихикнула.– А, ну тогда, наверное, какая-нибудь девица. У папки постоянно были девицы.Квирк в роли Казановы; трудно представить себе такое.– У тебя не было брата или сестры, которые потом умерли?Она притихла, почти не дыша, несколько мгновений колебалась, потом быстро кивнула, словно хотела клюнуть лакомство у меня с ладони.Правда ли это? Раскрыл ли я секрет призрачной женщины с ребенком? Хотелось бы верить, но не могу. Думаю, Лили врет; скорее всего, мертвые братья и сестры существуют только в ее воображении.Вокруг все замерло в ожидании. Воздух приобрел свинцовую тяжесть, листья дерева неподвижно висели над нами. На небе появилось плотное облако, потом раздалось негромкое шипение, и хлынул дождь; его хлесткие мстительные струи разбивались о мостовую, брызги летели, словно рассыпавшиеся монетки. Мы с Лили в три шага доскочили до туалета, но успели промокнуть. На двери уборной висели замок и цепь, пришлось укрыться на бетонном крыльце с заплесневелой стеной и аммиачной вонью. Но и здесь крупные капли барабанили по притолоке, и ледяная изморось сыпалась нам на лица, так что Лили в своем легком платьице стала дрожать. Она с несчастным видом втянула голову в плечи, плотно сжала губы, обхватив себя тонкими руками. Становилось все темнее. Я вслух отметил, что свет странный, безжизненный и тусклый, как во сне.– Затмение началось, – угрюмо отозвалась Лили. – А мы не видим.Затмение! Ну конечно. Я представил, как тысячи людей сейчас молча стоят под дождем и тщетно всматриваются в небо, но вместо смеха меня пронзила необъяснимая грусть: о чем или о ком – не знаю. Ливень наконец, прекратился, бледное солнце, освободившись, растолкало облака, и мы решились покинуть наше убежище. Мы шли по умытым улицам, серая вода с мелкими оловянными пузырьками струилась по канавам, мостовые блестели, от них поднимались клубы пара. Машины, словно моторные лодки, вспенивали воду, оставляя позади маленькие радуги, а в небе раскинулась настоящая, взрослая, похожая на великолепный гигантский розыгрыш.Когда мы снова пришли на площадь, представление еще не кончилось. Под тентом скрежетал и трубил оркестр, громоподобный безумный голос с отвратной веселостью ревел что-то неразборчивое в громкоговоритель. Брезент пятнами высыхал на солнце и походил на камуфляж, а водруженное над входом знамя прилипло к древку. Это был не настоящий цирковой шатер, так называемый шапито (интересно, почему его так назвали?), а большой длинный прямоугольный тент на четырех опорных шестах, пятый по центру; в нем можно себе представить и состязания по борьбе, и сельскохозяйственную выставку. Как только мы подошли, представление вроде бы прервалось, музыка смолкла, уступив место монотонному гулу толпы зрителей. Некоторые выбрались наружу, неловко шагнув под откидной брезентовый лоскут, и стояли, слегка ошалев, моргая на сверкающем воздухе. Вышел толстяк с маленьким мальчиком за руку, остановился, потянулся, зевнул и закурил, а ребенок тем временем отвернулся к вишне и помочился на ствол. Я думал, что представление закончилось, но Лили развеяла мои надежды.– Это только перерыв, – сказала она горько, вспомнив обиду.И тут из-за тента вышел тот самый рыжий парень, который ухмылялся мне со ступенек повозки. Теперь поверх красной рубахи и широких клоунских штанов на нем красовался порыжевший черный фрак, а помятый цилиндр он умудрился пристроить почти на затылке. Только теперь до меня дошло, на кого он похож: вылитый Джордж Добряк, вкрадчивый лис, злодей из давней серии газетных комиксов, который щеголял изящным портсигаром и точно такой же шляпой, его пушистый хвост нахально торчал между фалд изъеденного молью пальто. Увидев нас, парень на секунду замешкался, и на его лице снова показалась та же знающая усмешка. И не успел я остановить Лили, – да и к чему останавливать? – как она подскочила к нему и заговорила. Парень собирался залезть под тент и теперь застыл вполоборота, отогнув брезент у входа и глядя на девочку через плечо с притворным страхом. Он выслушал ее, засмеялся, окинул меня взглядом, что-то коротко сказал, снова глянул на меня и скользнул в темноту шатра.– Можно войти, – задыхаясь, произнесла Лили. – Нас пустят на вторую часть.Она стояла передо мной, дрожа от нетерпения, словно жеребенок, который ждет, когда его отвяжут, сцепила руки за спиной, не отводя взгляда от носка сандалии.– Кто он такой? – спросил я. – Что ты ему сказала?Лили нетерпеливо тряхнула головой.– Да просто один из них. – Она махнула рукой в сторону цирковых повозок и распряженных лошадей. – Сказал, что можно войти.Запах под тентом поразил меня: знакомо пахло гримом, потом, пылью и свежими опилками, и за всем этим – тяжелый влажный мускусный дух чего-то, столь же древнего, как Рим времен Нерона. Скамьи стояли рядами, как в церкви, лицом к самодельному помосту. Здесь царила атмосфера дневных спектаклей: пресыщенная, беспокойная и слегка напряженная. Люди прогуливались в проходах, заложив руки в карманы, раскланивались со знакомыми, обменивались шутливыми колкостями. Компания подростков на галерке свистела, улюлюкала, осыпала оскорблениями и яблочными огрызками вражескую компанию неподалеку. Один из циркачей, в майке, трико и эспадрильях – тот самый ловелас с проколотой ноздрей и сальными кудрями, с которым утром беседовала Лили, – бездельничал у края помоста, рассеянно ковыряя в носу. Я поискал глазами Добряка, и он выскочил с левой стороны сцены, с аккордеоном в одной руке и стулом в другой. Раздались жидкие ироничные аплодисменты, он замер, дернулся и огляделся с преувеличенным изумлением, будто зрителей-то увидеть и не ожидал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22