Джон Бэнвилл: «Затмение»
Джон Бэнвилл
Затмение
OCR Busya
«Бэнвилл Дж. «Затмение»»: ЭКСМО; Москва; 2004
ISBN 5-699-05642-4 Аннотация Классик современной ирландской литературы Джон Бэнвилл (р. 1945) хорошо знаком русскому читателю романами «Афина», «Улики», «Неприкасаемый».…Затмения жизни, осколки прошлого, воспоминания о будущем. Всего один шаг через порог старого дома – и уже неясно, где явь, а где сон. С каждым словом мир перестает быть обычным, хрупкие грани реальности, призраки и люди вплетены в паутину волшебных образов…Гипнотический роман Джона Бэнвилла «Затмение» – впервые на русском языке. Джон БэнвиллЗатмение Памяти Лоренса Роша I Вначале был неясный образ. Нет, даже не так. Тяжесть, лишний вес, балласт. Он возник еще в первый день, в поле. Словно кто-то бесшумно идет в ногу рядом со мной или во мне, кто-то иной, и все же я знаю его. Я привык надевать другие личины, но тут – тут все было иначе. Я остановился, ошеломленный столь знакомым леденящим дуновением ада; леденящим дуновением рая. Потом слегка сгустился воздух, на секунду потемнело, словно что-то заслонило на миг солнце – крылатый мальчик или павший ангел. Стоял апрель: птицы и кусты, серебристый проблеск близкого ливня, бесконечный простор, дрейфующие айсберги облаков громоздятся в небе. Там я и застыл, терзаемый видениями, на пятидесятом году жизни, застигнутый врасплох посреди бескрайнего мира. Я испугался, что, впрочем, неудивительно. Мне привиделось столько горестей, такие бездны чувств.Я оглянулся, посмотрел на дом, и мне показалось, что у окна комнаты, где когда-то жила мать, увидел жену. Она застыла, словно статуя, повернув ко мне голову, но взгляд ее скользил мимо. На что она смотрела? Что видела? Я мысленно съежился, ощутив себя случайной помехой под этим взглядом, словно меня небрежно задели или насмешливо чмокнули. День отражался в стекле, и силуэт дрожал, расплывался; она ли это или просто тень в форме женщины? Я направился обратно, ступая по неровной земле, и тот, другой, пришелец, шагал во мне, как рыцарь в доспехах. Дорога была непростой. Трава цеплялась за лодыжки, и в ней скрывались ямки – следы копыт, оставленные в глинистой почве с незапамятных времен, когда эта часть города еще не была застроена, – можно споткнуться и сломать одну из тысяч хрупких косточек, образующих ступню. На меня лавиной обрушилась паника. Как, спрашивал я себя, как могу я остаться здесь? Как мог решить, что сумею жить здесь совсем один? Но теперь уже поздно, ничего не поделаешь, придется выдержать. Так я и сказал себе, даже прошептал вслух: теперь придется выдержать. Потом вдохнул слабый солоноватый запах моря и поежился.Я спросил у Лидии, на что она так смотрела.– На что? Когда?Я указал на дом.– Ты стояла наверху, у окна, смотрела в мою сторону.Она уставилась на меня непонимающим взглядом, который недавно вошел у нее в привычку, – опустила подбородок, словно силилась что-то проглотить. Объявила, что вообще не поднималась в ту комнату. Мы постояли молча.– Ты не замерзла? – произнес я. – Мне холодно.– Тебе всегда холодно.– Прошлой ночью мне снилось, что я ребенок и снова живу здесь.– Ну да; по правде, ты всегда жил здесь.У моей Лидии редкий дар говорить пентаметром. * * * Это он, старый особняк, притянул меня к себе, выслал своих тайных глашатаев, чтобы убедить вернуться… вернуться домой, чуть было не сказал я. Как-то зимой, в сумерках, прямо перед машиной возник зверек, съежившийся, но все же вызывающе-бесстрашный, он скалил острые зубки, глаза сверкали в свете фар. Еще не заметив его, я рефлекторно нажал на тормоза, а потом, ошеломленный, молча сидел, вдыхал смрад дымящихся покрышек и слушал, как в ушах стучит кровь. Зверек дернулся, словно хотел убежать, потом снова застыл на месте. Столько свирепости было в его упорном взгляде; яркие глаза горели нереальным неоново-красным светом. Кто это? Хорек? Ласка? Нет, слишком крупный, а для лисы или собаки маленький. Просто безымянная дикая тварь. Затем он припал к земле, словно лишенный лапок, и беззвучно исчез из виду. Сердце все еще колотилось. Деревья по обе стороны шоссе нависали надо мной плотной темной стеной на фоне слабого свечения угасающего дня. Миля за милей я ехал словно в забытьи, а теперь почувствовал, что заблудился. Хотелось развернуться и поехать обратно тем же путем, но что-то не отпускало меня. Что-то непонятное. Я выключил фары, с трудом выбрался из машины и встал на дороге, сбитый с толку. Влажная полутьма окутала меня, вобрала в себя. Подо мной растворялся в тенях и тумане сумеречный склон невысокого холма. Где-то в ветвях над головой настороженно вскрикнула невидимая птица, со стеклянным хрустом треснула под ногой корочка льда у мокрой обочины. Я глубоко вздохнул, и пар пеленой эктоплазмы повис передо мной, как второе лицо. Я дошел до кромки холма и увидел тусклое свечение редких огней города, а за ними – еще более слабое мерцание моря. Теперь я понял, куда, сам того не ведая, добрался. Я вернулся, снова сел за руль, доехал до вершины холма, выключил фары, заглушил мотор, и машина сама, как во сне, тихо подрагивая, покатилась по склону, пока не замерла на площади у дома, черного, пустого, с темными окнами. Никто не зажег в них свет. Никто. Никто.
Мы стояли у одного из этих окон, и я попробовал пересказать сон жене. Я и попросил ее приехать сюда, осмотреть заброшенный дом, объяснил я, услышав нотку лести в своем голосе, и выяснить, пригоден ли он для жилья, можно ли жить в нем одному. Она рассмеялась.– Так ты надеешься вылечить свою воображаемую хворь – убежать сюда, как испуганный ребенок бежит к мамочке? – заявила она. – Твоя мать сейчас смеется в гробу.Это вряд ли. Мама и при жизни не очень-то умела веселиться. Смех кончается слезами, любила она повторять. Лидия нетерпеливо слушала мой рассказ, разглядывая беспокойное апрельское небо над полями; она обхватила себя руками, ежась от промозглой сырости старого дома, и подавила зевок, так, что побелели ноздри. Во сне я видел пасхальное утро. Я был ребенком, стоял на пороге и глядел, как сверкает на солнце омытый недавним дождем сад. Птицы щебетали и порхали, дул порывистый ветерок, а цветущие вишни трепетали в предвкушении весны. Лицо холодил свежий воздух, я вдыхал исходящие из дома запахи праздничного утра: незастеленных кроватей, дымящегося чая, прогоревших в камине углей – и еще некий аромат моей матери, то ли одеколон, то ли мыло, с примесью древесного запаха. Все это во сне, так отчетливо и ясно. А еще были подарки, и я с порога осязал их счастливый свет где-то в глубине дома: пасхальные яйца, которые мать во сне сначала осушила, затем как-то заполнила шоколадом (еще один запах, тягучий запах горячего шоколада), и желтая пластмассовая курица.– Пластмассовая – что? – фыркнула, едва удержав смешок, Лидия. – Курица?Да, ответил я не дрогнув, пластмассовая курица на тонких ножках, а если нажать на спинку, она снесет пластмассовое яичко. Во сне я четко видел все это, видел штампованную бородку и тупой клюв, слышал, как щелкнула внутри птицы пружинка, затем по желобку покатилось желтое яйцо, плюхнулось на стол и завертелось. При этом крылья тоже хлопали, с механическим постукиванием. Яйцо состояло из двух пустых половинок, склеенных неровно, мои пальцы во сне ощущали острые кромки. Лидия наблюдала за мной с иронической улыбкой, насмешливо, но снисходительно.– А как его потом обратно?– Что? – В последнее время я все чаще не мог понять простейших вопросов, с которыми обращались ко мне люди, словно они говорили на особом, неизвестном мне языке; когда разбираешь отдельные слова, но они никак не складываются в нечто осмысленное.– Как вставляют яйцо в курицу, чтобы она снесла его опять? В курицу из твоего сна.– Не знаю. Наверное, просто… всовывают внутрь – и все.Теперь она все-таки рассмеялась, коротко и жестко.– Представляю, что сказал бы профессор Фрейд.Я рассерженно вздохнул.– Но не все же можно… – Вздох. – Не все же…Тут я сдался. Но она по-прежнему не сводила с меня цепкого пренебрежительного взгляда.– Да, еще бы. Иногда курица – просто курица, конечно, если она не бескрылая клуша.Теперь мы рассердились оба. Лидия не могла понять, зачем мне понадобилось возвращаться сюда. Назвала все это патологией. Заявила, что следовало продать дом давным-давно, после смерти матери. Я угрюмо молчал, не проронив ни слова в защиту; мне нечем было защищаться. Как объяснить ей смысл знамений, явивших себя тем зимним вечером на шоссе, если я сам не в силах понять? Не отводя глаз, она ждала ответа; наконец пожала плечами и снова повернулась к окну. Эффектная женщина, с сильным телом. Спускаясь с левого виска, по черным волосам вьется широкая серебристая прядь, ошеломляющий серебристый язычок пламени. Ей нравится носить шали и шарфы, кольца, браслеты на руках и щиколотках, разные мелкие штучки, которые блестят и позвякивают; я представляю ее королевой пустыни, шагающей посреди песчаного моря. Она высокая, ростом с меня, хотя, кажется, когда-то была на добрую пядь ниже. Возможно, это я усох, во всяком случае, меня такое не удивит. Унижение духа умаляет плоть.– Это было как-то связано с будущим, – сказал я. – Во сне.Если бы я только мог передать ей живое, острое ощущение реальности, всю многомерность моего сна, где все так пронзительно знакомо, где я – это я и одновременно кто-то другой. Нахмурясь, я тупо кивнул:– Да. Я стою на пороге дома, солнце, утро, Пасха, и каким-то образом все происходит в будущем.– На пороге какого дома?– Какого? – Я пожал плечами. – Этого дома, конечно. – И удивляясь, уверенно кивнул: – Да, у входной двери, вон там.Лидия подняла брови, чуть отклонив назад свою широколобую голову и сунув руки в карманы просторного пальто.– По-моему, больше похоже на прошлое, – объявила она и потеряла даже тот небольшой интерес к беседе, что у нее возник.Прошлое ли, будущее, неважно, так я мог ответить, – но чье оно? * * * Меня зовут Клив, Александр Клив, просто Алекс. Да, тот самый Алекс Клив. Возможно, вам знакомо мое лицо, мои прославленные глаза, чей пламенный взор в свое время прожигал зрительный зал до последнего места в партере. Признаться, я и в пятьдесят еще импозантен, правда, несколько потрепан и помят. Представьте себе, как должен выглядеть Гамлет – и вы увидите меня: прямые золотистые волосы, теперь уже разбавленные сединой, светло-голубые глаза, высокие нордические скулы и наконец чуть выдвинутый изящный подбородок, признак чувствительности и одновременно утонченной жестокости. Я говорю об этом только потому, что хочу понять, до какой степени моя театральная внешность послужила причиной той терпимости, нежности, той неизменной и совершенно незаслуженной любви, которой меня удостоило множество женщин – нет, пожалуй, «множество» тут не подойдет, даже самый преданный Лепорелло сочтет такое преувеличением, – случавшихся в моей жизни. Они заботились обо мне, поддерживали меня; какие бы безрассудства я ни творил, неизменно помогали устоять на ногах. Что такого они во мне увидели? Что вообще во мне можно увидеть? Или их привлекала лишь внешность? В молодые годы обо мне часто пренебрежительно отзывались, как о дамском кумире. Это несправедливо. Действительно, я мог стать и белокурым героем, если требовалось, но лучше всего мне удавались мрачные, погруженные в себя типы, которых будто привели на сцену прямо с улицы, чтобы придать жизненность сюжету. Темная личность – мой конек, темные личности у меня всегда получались отменно. Если требовался отравитель или мстительный идальго, я играл их лучше всех. От самых жизнерадостных моих персонажей, скажем, повесы в шляпе или остряка, глотающего коктейли, исходило нечто зловещее, какая-то смутная угроза, и даже милые старушки в шляпках, сидящие в первом ряду, умолкали и крепче сжимали свои пакеты с тянучками. Удавались мне и здоровяки; зрители, заставшие меня у служебного входа, всегда бывали ошарашены тем, что в так называемой реальной жизни я вовсе не грубый неуклюжий тяжеловес, а подтянутый гибкий парень с осторожной походкой танцора. Видите ли, я просто надевал маску, я долго изучал здоровяков и понял, что их отличительная черта – вовсе не мускулы, не мощь, не сила, а необычайная ранимость. Щуплые ребята – это решительность и выдержка, а великаны, если они прилично выглядят, излучают трогательную растерянность, неловкость, даже смятение. В основном не они, а им ставят синяки. Никто так осмотрительно не идет по жизни, как великан, и все же именно его раз за разом сбрасывают с гигантского бобового побега или выкалывают глаз раскаленным железом. Все это я наблюдал и научился играть. Один из главных секретов моего успеха на сцене и в жизни – я умел изображать здоровяка. А кроме того – искусство оставаться абсолютно неподвижным даже в самый напряженный момент, еще один мой прием. Вот о чем пытались на свой лад сказать критики, когда обсуждали моего устрашающего Яго или коварного змея Ричарда Горбатого. Застывший в ожидании хищник завораживает сильнее, чем тот, что уже распластался в прыжке.Должен упомянуть, что не случайно говорю об этом в прошедшем времени.Ах, театр, театр; конечно, я буду тосковать по нему. Надо сказать, бородатые присказки об актерском товариществе совершенно правдивы. Мы дети ночи, играем во взрослых, держимся друг за друга, чтобы тьма не поглотила нас. Я не считаю своих коллег самыми приятными людьми на свете, но хочу выходить на сцену вместе с ними. Мы, актеры, любим жаловаться на тяжелые времена, убогий репертуар провинциального театра, ветхие костюмы и отмененные из-за дождей гастроли на побережье, но, сказать по правде, мне втайне нравилась именно неприкаянность того балаганного мира. Оглядываясь на свою карьеру, которая, видимо, уже завершилась, я с особым теплом вспоминаю уютную тесноту затерянного где-то в невероятной глуши обшарпанного зала, надежное укрытие от вязкой темноты осеннего вечера, пропахшее сигаретным дымом и мокрыми пальто; мы, актеры, смеясь и рыдая, декламируем и шествуем по нашему освещенному мирку, а перед нами в мохнатом полумраке расплывчатая стоглазая амеба впитывает каждый пафосный возглас, охает после каждого напыщенного жеста. В наших краях, в детстве мы говорили о тех, кто рисовался перед приятелями на школьном дворе, – они только фасонят; вот от чего я так и не смог отучиться; фасонить – моя работа; да что там, фасонить – моя жизнь. Я знаю, это не настоящая жизнь, но для меня она была второй, а иногда и единственной подлинной жизнью, реальнее настоящей. Когда я сбежал из этого обжитого мира, рядом не осталось никого, кто помог бы мне удержаться. И я не удержался.Я просто не мог не играть. С самых ранних лет каждый миг моей жизни проходил перед зрителями. Даже оставаясь один, я держался настороже, не снимал маски, исполнял роль. Вот актерское тщеславие: он воображает, что мир обладает единственным оком, и жадный взгляд этого ока устремлен на него, и только на него. Когда актер играет, он, конечно, считает реальным лишь себя, объемной тенью среди плоских теней. У меня есть одно воспоминание – нет, это не совсем верное слово, для воспоминания образ слишком яркий, – я, еще мальчик, поздней весной стою на тропинке за домом. Утро влажное и свежее, словно ветка, с которой сняли кожицу. Повсюду разливается удивительно чистый свет, даже на самых высоких деревьях четко виден каждый листочек. Паутина в кустах усеяна сверкающими каплями росы. На тропинке появляется согбенная старуха, она еле ковыляет, при каждом шаге тяжко припадая на больную ногу. Я смотрю, как она приближается. Безобидная бедняжка Пег, я часто видел ее в городе. То и дело она бросает на меня острый любопытный взгляд. На ней шаль, старая соломенная шляпа, резиновые сапоги, неровно обрезанные на лодыжках. На согнутой руке висит корзинка. Поравнявшись со мной, старуха останавливается, искоса сверлит меня хитрыми глазами, язык наружу, бормочет что-то неразборчивое. Потом показывает корзинку с грибами, которые собрала на лугу, возможно, предлагает их купить. У нее выцветшие, почти прозрачные голубые глаза, такие же, как стали теперь у меня. С трудом переводя дух, она ждет ответа, но я ничего не говорю, ничего не предлагаю, и старуха, вздохнув, качает своей древней головой и опять с натугой ковыляет прочь, ступая по траве с краю тропинки. Что в этом эпизоде так сильно тронуло мою душу? Искрящийся воздух, безграничный свет, торжество весны повсюду? Или старая нищенка, ее непостижимая уместность? Что-то нахлынуло на меня тогда, какое-то неизъяснимое ликование. Бессчетные голоса внутри наперебой стремились выразиться. Я был множеством. Я стану их устами, такова будет моя цель – превратиться в них, безъязыких! Так родился актер. Спустя четыре десятка лет он умер в середине последнего действия и, взмокший от позора, удрал с подмостков перед самой кульминацией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22