А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ребенок чувствует, что родители его обманщики; истинный отец где-то далеко и вот-вот явится за ним. А кой для кого реальный мир вообще не здесь, а здешний — подложный, скопированный. Но это ощущение отщепенства у Джозефа иногда до того доходит, что кажется, будто все против него сговорилось и это заговор не злых каких-то сил, а смещений, отблесков, волнений, закатов и даже будничных, безразличных вещей. Изо дня в день жить с этим подозреньем о заговоре трудновато. Интересно, конечно, но скорей неуютно и тянет приткнуться к случайным прохожим, братьям, родителям, друзьям и женам.
20 декабря
Подготовка к праздникам. Вчера выходил за покупками, Айва послала. На каждом углу кто-то звякает колокольцем: борода из грязной ваты, красный тулуп Сайта-Клауса. Ради бедных, ради Христа, ради добрых дел звяк-звяк-звяк в городской гул. Громадные угрожающие венки водружаются на дома. Тысячи покупателей перемалываются магазинами, улицами, среди дымчато-красных фасадов, под вой колядок. Ягоды остролиста мерцают темными каплями на осмоленных шестах. «Светлый Праздник» — по всем кабакам, из всех музыкальных ящиков. Все молятся о снеге, и панический ужас наводят мысли об измороси или дожде.
Ванейкер в последние дни мается. Туда-сюда двигает мебель. Мария жалуется больше обычного. Так кровать переставит, что не приберешься. В дверь не пройдешь. Да ей бы хоть вовсе туда не ходить. Чистоту совсем не соблюдает, жалуется Мария. Нет чтоб в прачечную сдать — проветривает на окне. С вечера вывесит исподнее, а наутро снять забудет. Миссис Бриге мне доложила, что он собрался жениться на шестидесятилетней даме, та требует, чтоб он перешел в католичество, и он каждый вечер наставляется в церкви Святого Апостола Фомы. В то же время, по моим наблюдениям, он получает обширную почту из Шотландского масонского центра. Не это ли борение принципов в два часа ночи сдирает его с постели и гонит переставлять мебель?
У нас два приглашения на рождественский ужин: к Алмстадам и к моему брату Эймосу. По мне, так никуда б не идти.
22 декабря
Жутко сорвался сегодня, при Майроне Эйдлере. Не пойму, что на меня нашло, сам удивляюсь, а уж Майрон совсем растерялся. Он позвонил мне насчет временной работы: у них там в конторе учет общественного мнения, я мог бы вести опрос. Я кинулся на улицу, встречаться с ним в «Стреле». Пришел раньше, занял столик в конце зала, и тут же на меня напала тоска. Я в эту «Стрелу» уже несколько лет не суюсь. Одно время там ужевалась тонкая публика, с утра до вечера шли дискуссии о социализме, психопатологии, судьбе европейца. Я, между прочим, сам и предложил там поесть; почему-то стукнуло в голову. И вот — напала тоска. Потом оглядел столики в пару и дыму, плакаты — тонущие суда, физиономии японцев — и вижу: Джимми Берне, сидите каким-то типом. С тех пор как мы были «товарищ Джо» и «товарищ Джим», мы виделись всего раза два, ну три от силы. Он изменился. Лоб выше, взор строже. Я киваю, но не получаю никакой награды своих трудов. Смотрит сквозь меня: очевидно, так предписано смотреть на «ренегатов».
Почти тут же приходит Майрон, с ходу заводит о работе, но я буркаю:
— Погоди минуточку. Помолчи.
— В чем дело?
— Так, есть кое-что. Объясняю. Видишь того типа в коричневом костюме? Джимми Берне. Десять лет назад я имел честь называть его «товарищ Джим».
— Ну и?
— Я поздоровался, а он сделал вид, что меня нет на свете.
— И плюнь.
— Но разве это естественно? Я же был его близким другом!
— Ну и?
— Хватит нукать! — Меня уже понесло.
— Просто мне интересно, неужели ты хочешь, чтоб он распростер тебе объятья?
— Ничего ты не понимаешь. Плевать я на него хотел.
— Тогда я ничего не понимаю. Должен признаться — ровно ничего.
— Нет. Ты послушай. Он не имеет права смотреть сквозь меня. Вечно со мной такое. Тебе не понять, ты всегда держался в стороне от политики. Но я-то знаю, что почем, и я сейчас встану, подойду и поздороваюсь, а уж он — как хочет.
— Не идиотничай. Зачем нарываться на неприятности? — говорит Майрон.
— Хочу и буду нарываться. Знает он меня или нет? Прекрасно знает. — Злость моя растет с каждой секундой. — Удивляюсь, как до тебя-то не доходит.
— Я пришел поговорить с тобой насчет работы, а не смотреть на твои припадки.
— А-а, припадки! Думаешь, мне очень нужен этот Джим? Тут принцип. Ты, кажется, не улавливаешь. Только потому, что я уже не являюсь членом их этой партии, ему и подобным кретинам велено меня не замечать. Ты понимаешь, чем это пахнет?
— Нет, — сказал Майрон беспечно.
— Хорошо, объясняю. Я имею право на то, чтоб со мной разговаривали. Это элементарно. Вот и все. Я настаиваю.
— Ох, Джозеф, — сказал Майрон.
— Нет, ты послушай. Запрети человеку разговаривать с другим человеком, запрети ему с кем-то общаться, и ты запретишь ему думать, потому что, как тебе подтвердит не один писатель, мысль — это средство общения. Но его партия хочет, чтобы он не думал, а подчинялся дисциплине. Ясно? Потому что, видите ли, это революционная партия. Вот что меня бесит. Когда кто-то подчиняется такому приказу, он сам уничтожает свободу и прокладывает путь тирании.
— Ладно тебе. Нашел из-за чего кипятиться.
— Тут еще в сто раз больше надо кипятиться, — говорю я. — Это очень важно. Майрон на это:
— Но ты ведь давным-давно с ними порвал, верно? Неужели же только сейчас до тебя дошло?
— Я ничего не забыл, вот в чем дело. Пойми, я их совсем не за тех принимал. Я ведь прекрасно помню, я думал — они искренне верят в эту свою лабуду, святое служение человечеству и тэ пэ. Святое служение! Ко времени разрыва я уже допер, что любая больничная нянечка, когда утку выносит, больше делает для человечества, чем все члены их организации, вместе взятые. Странно, ведь в свое время я бы ужаснулся, услышав такое. Ах! Реформизм?
— Да, я что-то такое слыхал, — поддакнул Майрон.
— Естественно. Реформизм! Это жупел! Через месяц примерно после того, как наши пути разошлись, я сел и написал покаянное письмо Джейн Аддамс (Джейн Аддамс (1860-1935) — известная благотворительница, деятель американского рабочего движения.). Она еще была жива.
— Н-да? — смотрит с сомнением.
— Только не отправил. Может, зря. Ты, кажется, мне не веришь?
— С чего ты взял?
— Я разочаровался в возможности переделать мир до основанья а-ля Карл Маркс и решил, что до поры до времени не помешает залечить кой-какие раны. Потом и это, конечно, прошло…
— Прошло? — спрашивает Майрон.
— Господи! А то ты не знаешь, Майк, — рявкаю я во весь голос. Тип, который с Бернсом, поворачивается, но тот продолжает делать вид, что меня не узнает.
— Ладно, — говорю я. — Не смотри в ту сторону. Так. Этот малый сумасшедший, Майрон. Он давно не в себе. Все изменилось, он безнадежно отстал, а думает, что ничего не произошло. Продолжает носить эту пролетарскую челку на благородном челе и мечтает стать американским Робеспьером. Все они по уши в дерьме, а он, видишь ли, верит в революцию. Пусть хлещет кровь, власть рвут из рук в руки, зато государство тогда отомрет согласно не-у-мо-ли-мой логике истории. Спорю на что угодно. Знаю я его как облупленного. Сейчас я тебе кое-что про него расскажу! Знаешь, что он держит у себя в комнате? Как-то захожу к нему, а у него на стене огромная карта города, вся в булавках. Спрашиваю: «Это что, Джим?» И тут он мне — ей-богу, не вру — начинает объяснять, что готовит план уличных стычек на первый день восстания. Все ключевые пункты обозначены кодами, все размечено — где какие мосты, где какие крыши, какие стенды на каком углу, — чтоб сразу, значит, все пустить на возведение баррикад. Даже недействующие канализационные трубы и те учтены: для храненья оружия. Из официальных данных все повыудил. Я тогда еще не понимал, какой это бред. Что только мы тогда не принимали как должное! Просто фантастика. А он — все тот же. Карта, уверен, еще висит. Это какая-то наркомания, Майк. — И тут я громко кричу: — Эй, Берне!
— Хватит тебе, Джозеф. Ради бога. Что с тобой? Все смотрят. Берне щурится на меня и продолжает разговор с типом, который тем не менее снова зыркает в мою сторону.
— Э, тебе не понять! Берне не желает замечать мою особу. Я не в силах привлечь его внимание. Меня нет. Был и сплыл. Вот так. — Я щелкнул пальцами. — Я — презренный мелкобуржуазный ренегат. Что может быть ужасней? Идиот! Эй, наркоман! — ору я.
— Ты что, спятил? Пошли. — Майрон оттолкнул столик. — Я тебя уведу отсюда, а то в драку полезешь. Ты же сейчас полезешь в драку. Где твой плащ? Этот? Нет, ты рехнулся! Вернись!
Но я уже вне его сферы досягаемости. Стою прямо против Бернса.
— Я с тобой поздоровался, ты что, не заметил? Он не отвечает.
— Ты что, меня не знаешь? А я, кажется, тебя знаю очень даже хорошо. Отвечай: ты знаешь, кто я?
— Знаю, — говорит Берне тихо.
— Именно это я и хотел услышать, — говорю я. — Просто надо было выяснить. Иду-иду, Майрон. — Я высвободил от его руки свое плечо, и мы вышагнули наружу.
Я понимал, что произвел на Майрона скверное впечатление, но не собирался изворачиваться и оправдываться и ограничился краткой фразой, что, мол, последнее время я в жутком состоянии. Да и то когда мы, уже в другом ресторане, приступили к жаркому. Я вдруг успокоился. Не понимал и сейчас, между прочим, не понимаю, что на меня нашло. Сказалось, наверно, жуткое напряжение. Но как объяснить это Майрону, не вдаваясь в долгий и нудный анализ своего состояния и его истоков? Ему бы стало противно, а я бы не удержался и распустил нюни.
Поговорили о работе. Он пообещал порекомендовать меня начальству. Он надеялся (по телефону это как-то определенней звучало), что дело выгорит. Майрон любит меня, любит, я же знаю. Но ему тяжелым трудом досталась эта должность, а он реалист и, естественно, скоренько сделал вывод, что не может взять на себя такую ответственность. Мало ли что я выкину, вой подниму из-за «принципов» или еще каким-то вывертом его подведу. Нет, после того, что сейчас было, я не могу его осуждать.
Ладно, сколько можно казниться? Сцену закатывать явно не стоило, кто спорит, хотя не возмущаться Бернсом тоже нельзя. Приплетать письмо Джейн Аддамс явно не стоило. И что меня дернуло? Чем-то хотелось козырнуть, но неужели нельзя играть потоньше? Из элементарной честности я хотел было признаться. Но если бы я сказал Майрону это и больше ничего (а больше я говорить не собирался), он бы совсем запутался и вообще на меня плюнул. Лучше промолчать. Так что я на прощанье сказал:
— Майк, если у тебя есть на примете другая кандидатура, ты не смущайся. Я же не знаю, сколько я тут еще проторчу. В любой момент могут прислать повестку, и все лопнет. Неудобно. Но спасибо, что вспомнил.
— Ну что ты, Джозеф…
— Ладно, Майк. Я ведь серьезно.
— Нет, я тебя предложу. И вообще, Джозеф, как-нибудь надо бы встретиться. Пообщаться. Давай на днях.
— Хорошо. Договорились. Только из меня сейчас какая компания? Я ж не знаю, на каком я свете. А насчет этой работы забудь. — И я быстро зашагал прочь в уверенности, что снял у него камень с души и достойно реабилитировался.
Потом, обдумывая эти перипетии, я был уже меньше склонен валить всю вину на себя. Майрону, между прочим, стоило поменьше беспокоиться о том, как я, выставляя себя идиотом, привлекаю внимание к его особе, а побольше заинтересоваться причинами моего срыва. Если бы он дал себе труд призадуматься, он бы сообразил, что у моего поведения есть свои причины — причины, которые могли бы и встревожить друга. Более того, не мешало бы сообразить, что я не из-за пустяков взъелся на Бернса. Потому что его хамство отражает всю предательскую суть начинания, которому я когда-то себя посвятил, и моя злость, хоть и вылилась на Бернса, на самом-то деле относилась к тем, кто за ним стоит.
Но, наверно, я слишком много требую от Майрона. Он горд тем, чего добился: он преуспевающий молодой человек, его ценят, он пристроен и ничего не знает о тех кратерах духа, в которые недавно пришлось заглянуть мне. Но что противно: Майрон, как многие, научился ценить удобства. Научился лавировать. И это не отдельный порок. У него куча ответвлений, притом отвратных.
Я уже несколько месяцев злюсь на друзей. Считаю, что они меня «предали». После того вечера у Серватиусов, в марте, я все думаю на эту тему. Я ее раздул до размеров катастрофы, хотя в общем-то высосал из пальца и терзался из-за их предательства, когда на самом деле во всем надо винить мою же собственную близорукость и ходульные, безвкусные установки, от которых впредь отрекаюсь, предоставив их исключительно Джозефу. Честно сказать, этот вечер у Серватиусов только раскрыл мне глаза на дефекты окружающих, которые, будь я попроницательней, я бы давно раскусил и о которых, между нами, все время отчасти догадывался.
Говорю — отчасти. И тут придется, чувствую, воскресить Джозефа — существо, полное планов. Он задавался вопросом, на который я до сих пор не прочь получить ответ, а именно: «Как должен жить хороший человек? Что он должен делать?» Отсюда и планы. Увы, в основном дурацкие. Вдобавок он из-за них изменял самому себе. Совершал обычные ошибки человека, который видит только то, что хочет видеть или, ради своих планов, должен видеть. Пусть и не зря считается, что человек рождается убийцей своего отца и своего брата, с яростной злобой в крови, диким животным, которое необходимо укротить. Но нет, он в себе не находил этой первозданной ненависти. Ни за что. Он верил в собственную кротость, верил свято. И позволил-таки этой вере застить его природную проницательность, чем оказал и себе и своим друзьям дурную услугу. Нельзя требовать от людей того, чего они не могут дать.
А он чего хотел: «колонии духа», братства, устав которого запрещал бы злобу, вражду и жестокость. Рвать, грызть, убивать — это для тех, кто забыл о временности бытия. Мир жесток, он опасен, и если не принять мер, существование может воистину стать — по выражению Гоббса, давно осевшему в мозгу у Джозефа, — «гадким, диким и скоротечным». А можно этого избежать, если вместе с несколькими единомышленниками защитить себя от грубости и напастей мира.
Ему казалось, что единомышленников таких он нашел, но уже до вечера у Серватиусов он (верней, я) стал сомневаться в успехе предприятия. Я начал понимать, что такой сложный план наткнется на естественные свойства человека, включая испорченность. Нельзя не считаться с фактами, а испорченность — факт, тут никуда не денешься.
Но вечер этот меня буквально доконал.
Я не хотел идти. Меня потащила Айва из лояльности к Минне Серватиус, потому что она знает, как неприятно хозяйке, когда ее подводят. Вечера давно уже — вечера вообще — мне абсолютно не нужны. Очень приятно встретиться с глазу на глаз или, скажем, двумя парами, но когда все в сборе — на меня нападает тоска. Все заранее знаешь. Все шутки предсказуемы, только кто-то откроет рот, уже знаешь всю программу-и кто в результате обидится, кто сконфузится, кто будет польщен. Знаешь, как поведет себя Стилман, как — Джордж Хейза; знаешь, что Абт будет всех подначивать, а Минна будет изводиться из-за мужа. Знаешь, что идешь на муку, на испорченное настроение, и все равно идешь. Зачем? Потому что Минна готовилась. Потому что там будут твои друзья. А они идут, потому что будешь ты, и нехорошо обижать людей.
Едва духота и стрекот хлынули на нас из открытой двери, я пожалел, что не настоял на своем, хотя бы в виде исключения. Минна встретила нас в прихожей. Черное платье, высокий ворот с серебряным кантиком. Ноги голые, красные босоножки на высоких каблуках. Мы не сразу заметили, как она надралась. Сперва показалось — вполне владеет собой. Лицо белое, лоб наморщен. Потом уж разглядели, что она вся потная, глаза пляшут. Посмотрела на Айву, на меня — и молчит. И непонятно — что дальше. Потом вдруг как крикнет: «Явились! А ну-ка — туш!»
— Кто? — Джек Брилл высунул голову в дверь.
— Джозеф с Айвой. Всегда последние являются. Ждут, пока все надерутся, чтоб любоваться потом, как мы выставляем себя идиотами.
— Это я виновата, — залепетала Айва. Нас обоих ошарашили вопли Минны.
— У меня дикий насморк, и…
— Душка, — сказала Минна. — Я ж пошутила. Заходите.
И повела нас в гостиную. Надсаживался патефон, но гости трепались, никто не слушал музыку. И всю эту сцену, всю до малейших деталей можно было предсказать заранее, за много часов и дней, даже недель: светлая модная мебель в шведском стиле, бурый ковер, репродукции Шагала и Гриса1, свисающая с камина лоза, чаша с кохасским пуншем. Минна наприглашала «посторонних» — то есть, конечно, знакомых, но не принадлежащих к нашему кружку. Была одна молодая женщина, меня с ней когда-то знакомили. Я ее запомнил из-за чуть выпяченной верхней губы с пушком. В общем, вполне ничего. Имя забыл. Может, сослуживица Минны? Толстый, в стальных очках, кажется, муж. С ним я тоже знаком? Хоть убей, не помню. Но в таком грохоте было не до того. Знакомили — не знакомили. Хотя кое-кто из таких посторонних, Джек Брилл, например, в свое время очень даже у нас прижился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16