Да я бы… если б я захотел… Нет, ладно.
— Ну?
— Я бы много чего сказал.
— Например?
— Ты меня гоняешь по таким делам, о каких раньше не заикнулась бы. И откуда вдруг взялся этот страх ограбления? По-моему, ты все это просто придумала. Годами носила деньги, и побольше, между прочим. Вдруг испугалась. Нет, тебе надо, чтоб я был на посылках.
— На посылках?
— Да.
— Нет уж, давай договаривай. Тут, безусловно, кроется какой-то твой принцип.
— Мне не до шуток, Айва. Времена изменились. Ты теперь у нас единственный кормилец, и, может, ты сама не сознаешь, но тебя злит, что я торчу дома без дела, а ты каждое утро тащишься на работу. Вот ты и придумываешь, чем бы меня занять. Чтоб харчи оправдывал.
— Ну, знаешь, уж это… — Айва побелела. — Никогда не известно, что ты выкинешь. Все тихо-мирно, и вдруг ты выдаешь такое… такое… Это ужасно — то, что ты сказал.
— Но это, между прочим, правда.
— Неправда!
— Это у тебя подсознательное, Айва. Я тебя не виню. Но ты добытчик. И в конце концов это не может на тебя не влиять…
— Это ты, ты на меня влияешь. Я просто заболеваю из-за тебя.
— Нет, ты выслушай, Айва, — не унимаюсь я. — Я не выдумываю. Я это постоянно чувствую, вижу. Я знаю, тебе неприятно, что это правда, но это тем не менее правда. Ты исходишь из того, что мне делать нечего. Каждое утро оставляешь десяток инструкций. Кстати, только что ты отметила, что я читаю газеты.
— Как ты все выворачиваешь. — Она почти стонет.
— Это тебе кажется.
Она нащупывает носовой платок.
— Стоит мне заикнуться о чем-то, что тебе не нравится, и ты начинаешь рыдать. Ты хочешь, чтоб я помалкивал?
— Да разве ты смолчишь, когда тебе кажется, что тебя оскорбляют? Нет, на это я не рассчитываю. По-твоему, все только и думают, как бы тебя поэксплуатировать. Даже я… — У нее срывается голос.
— Вот, так всегда, когда я затрагиваю неприятную тему. Я просто пытаюсь проанализировать кое-что, чего ты, видимо, сама не замечаешь. Я думал, тебе интересно. Раньше ты против этого не возражала.
— Раньше ты никогда не был таким мелочным и злым. Ты… Тут она расплакалась.
— Господи боже! Неужели невозможно поговорить без потока слез! Тебе хорошо плакать. А что мне прикажешь делать? Я ухожу. Мне бы уйти навсегда. Это не жизнь. Да прекрати ты эти слезы!
Она честно попыталась перестать; усилия ее разрешились нелепым вырвавшимся из горла звуком. Она рухнула на кровать и спрятала от меня лицо.
До этого места в нашей ссоре Ванейкер несколько раз предостерегающе кашлял, но тут я услышал его шаги в прихожей, направляющиеся к ванной, и сразу, как я и ждал, через открытую дверь этот звук, этот плеск, журчанье, усилившееся, когда он нацелился своей струей на глубокое место. Я скидываю шлепанцы и крадусь к его силуэту. Заслышав меня, он оглядывается, но моя нога уже втиснута в дверь. Он не позаботился включить свет, но я прекрасно вижу и при голой коридорной луковке. Ужас застилает пьяные слезящиеся глаза, он кидается на меня, но я прочно угнездился на пороге.
— Ага, попался! — ору я. — Сволочь старая, алкоголик! Нет, это слишком! Внизу женщина умирает, а он тут пьяный, как свинья, стучит, грохает, безобразничает.
— Джозеф, — задушенным голосом позвала меня Айва. Она выскочила в прихожую. — Джозеф!
— Нет уж, пора все ему выложить. Я сыт по горло. Хватит! Вы что думали? Так вам все и сойдет? Стучать среди ночи, сопеть, хрипеть, заставлять нас слушать, как ты нужду свою справляешь, воронье пугало! Неужели нельзя научиться дверь закрывать, когда входишь в туалет? Еще как плотно заперся, когда всех нас чуть не спалил!
— Мистер! — раздается с лестницы вопль миссис Бартлетт.
Хлопнула дверь. Айва ушла в комнату, и аналогичный звук мне подсказывает, что то ли миссис Фесман, то ли мисс Линг тоже выскочили на шум и поскорей ретировались.
— И вдобавок вы воруете, — несет меня.
— Ворую? — еле слышный голос.
— Да-да, воруете. А потом идете исповедоваться у святого Фомы-Апостола, стоите в моих носках и воняете духами моей жены. Честное слово, вот пойду и все там расскажу. А-а, ну что, нравится?
Он смотрит на меня тупо, и тень от его головы длинной кляксой падает в оловянное мерцание зеркала на аптечке. Потом он делает шажок вперед, обнадеженный тем, что за мной, в халате, уже стоит капитан.
— Что же это творится? — произносит капитан строго. Рядом вырастает миссис Бриге. — Приведите себя в порядок, — приказывает он Ванейкеру, и тот юркает за дверь.
— Пусть он съезжает, или мы с женой… Мы не обязаны это терпеть, — говорю я.
— Ладно, — говорит капитан. — Покричали, и будет. Подняли крик на весь дом.
— Это безобразие, — шипит его жена. — Когда внизу лежит моя мать.
— Извините меня, миссис Бриге. — Я понизил голос. — Но я долго терпел. Согласен, я погорячился.
— Да уж.
— Минуточку, Милл, — вклинивается капитан. И — мне: — Мы не можем тут допускать такое поведение…
— А его поведение — это как? Он вытворяет что хочет, а если я протестую — я же и виноват. Вы бы лучше его спросили, почему он прячется?
— В случае, если у вас имеются жалобы, вам следует обращаться ко мне или к супруге, а не скандалить. Тут не кабак…
— Я терплю его непотребства. Это мне плевать. Но такое неуважение к людям… — непоследовательно лепечу я.
— Какое безобразие, стыдоба какая, — причитает миссис Бриге.
— Мы не допустим, — говорит капитан. — Не допустим. Это злостное хулиганство!
— Говард, — увещевает миссис Бриге.
— Сами вы кричите, капитан, — говорю я.
— А вы меня не учите, как мне разговаривать, — рявкает капитан.
— Я вам не подчиненный. Я штатский. Я не обязан такое от вас терпеть.
— Да я из тебя сейчас котлету сделаю!
— Попробуйте! — И я отступаю назад, сжав кулаки.
— Говард, ох, Говард, ну не надо, — взывает миссис Бриге.
— Джозеф, — Айва стоит в дверях, — иди сюда, Иди в комнату. — Я осторожно протискиваюсь мимо них. — Сюда, — командует Айва.
— Только тронул бы меня, я бы его убил, и плевать я хотел на его мундир, — реву я, вваливаясь в комнату.
— Ах, помолчи. Миссис Бриге, ради бога, минуточку, — и Айва выбегает к ним.
Я надел ботинки, сдернул с крюка плащ и выскочил на улицу. Было еще не поздно, десять от силы. Воздух, черный, густой, плотно стягивал осиные станы фонарей. Я не мог замедлить шаг: ноги не слушались. Я шел, шел и вышел на какой-то пустырь, видно служивший бейсбольной площадкой. Всю ее затопило, ветер морщил очень черную воду. Тут же, плюясь в теплоту вечера, стояла питьевая колонка. Я напился и уже не так быстро, но так же бесцельно пошел дальше вперед, на обложной ливень огней, на их струю над блеском мостовой. И, дойдя до улицы, повернул обратно.
Я даже подумать не мог о том, в каком сейчас состоянии Айва и что творится дома. Наверно, Айва пытается им объяснить; миссис Бриге, если вообще слушает, слушает с ледяным видом; а Ванейкер пробирается к себе, слабый, но отмщенный, и не вполне, наверно, понимает, что произошло. Снова он мне показался, как в самом начале, тупым, даже, может, ненормальным.
Я прошел по школьному двору, гаревой дорожкой, в проулок под нашими окнами. Стал высматривать тень Айвы на шторах. Нет как нет. Прислонился к ограде, на которую налегло дерево с только что проклюнувшимися почками, взмокшее под дождем. С усилием вытер лицо. Тут меня осенило, что она, наверно, просто опять легла. Лицо у меня вдруг стало мокрое, но это уже от пота. Повернулся, пошел обратно вдоль школьной ограды. Стальное кольцо на веревке громко лязгало о флагшток. На секунду меня выхватили автомобильные фары. Отскочил, постоял, глядя вслед двум красным расплывшимся кляксам. Исчезли. Что-то метнулось среди банок и газет. Крыса, наверно. Удерживая тошноту, почти бегом обогнул лужу, где горбился в грязи сломанный зонтик. Жадно глотнул теплый воздух.
Наверно, я уже какое-то время знал, что момент, которого я дожидался, — что этот момент наступил и больше бороться нельзя. Надо сдаваться. Со мною — все. И было не горько, ничуть не горько. Даже когда, для самоконтроля, шепнул «поводок» — и то не испытал ни боли, ни унижения. Можно бы придумать символ и похлеще. Меня все равно бы не пробрало, ничего бы я не почувствовал, ничего, кроме благодарности, хотелось только поскорее бежать и действовать.
Было, наверно, не больше одиннадцати. Призывные пункты иногда открыты допоздна. В Севиер-отеле такой. Пошел туда, и когда проходил по старорежимному холлу, припоминая, с какой стороны у них это заведение, меня окликнул дежурный. Догадался, чего ищу.
— Вам если пункт, так все ушли давно.
— Можно я записку оставлю? Хотя ладно, по почте пошлю. Сел за столик в углу, у портьеры, накатал на почтовом бланке: «Заявляю, что прошу как можно скорей зачислить меня в ряды вооруженных сил». Имя, фамилия, телефон. И снизу: «Меня можно застать в любое время».
Отправил, а после зашел в пивную и спустил последние сорок центов на кружку пива.
— На войну ухожу, — сказал бармену. Рука его помешкала над монетами. Потом он их сгреб и повернулся к кассе. В общем-то, полпивной были солдаты и матросы.
27 марта
Утром все рассказал Айве. Ее единственный комментарий был — почему я с ней не посоветовался. Я сказал: «А что мне тут делать?» Ответа не последовало. Она взяла этот чек в город, и я ждал ее на ступенях библиотеки, читал газету. В двенадцать она вышла, мы вместе пошли поесть. Выглядела она неважно. Лицо пошло пятнами, так у нее всегда, когда нервничает. Из-за этого солнца сам я тоже погано себя чувствовал.
Миссис Бриге попросила съехать обоих виновников вчерашнего срама.
— Ты-то можешь остаться, — сказал я Айве. — Она не будет против.
— Я погляжу. Когда, ты думаешь, тебя вызовут?
— Не знаю. В течение недели, наверно.
— Ну и незачем тебе тратить последнюю неделю на переезд. Еще недельку поживем. Конечно, миссис Бриге разрешит.
О собственных планах она ничего не говорит.
29 марта
Ночью умерла миссис Кифер. Когда выходил завтракать, я видел: дверь настежь, постель разобрана, шторы отдернуты, окна открыты. Миссис Бриге потом появилась в черном. К вечеру прибыли еще скорбящие, собрались в гостиной. В пять начали вытекать из дому. Прошли тихой улицей в похоронное бюро. Из кухни плыл запах кофе.
Вечером, когда вышли из ресторана, мы видели миссис Бартлетт. Свою белую униформу она сменила на шелковое платье и меховой жакет. На голове нечто немыслимое: плоская шапочка и то ли занавес, то ли плат — много лет назад промелькнувшая мода. После долгого заточения с миссис Кифер она, конечно, направлялась в кино. Черная длинная блестящая сумка-книжечка зажата под локтем. Энергический, тяжелобедрый шаг устремлял ее к сверканью проспекта.
31 марта
Сегодня похороны. Капитан повез на машине венок. Особа в синем плаще, коротконогая, чулки в рубчик, утвердила стопу на подножке машины, будто стоит за стойкой. Потом занырнула, и они укатили вместе. Все утро носили телеграммы. И сколько же у старухи детей? Сын в Калифорнии, Мария говорила. Семейство собралось у подъезда. Заплаканные женские лица, суровые лица мужчин. В двенадцать вернулись с похорон и сели за трапезу к длинному столу в гостиной. Я видел, когда спускался за дневной почтой. Капитан заметил, что я заглядываю, и нахмурился. Я поскорей ретировался.
Почтальон, совавший письмо к соседям, энергично ткнул в меня пальцем, провел ребром ладони по горлу. Я получил повестку. «Комитет ваших соседей…» Вызывают на девятое. В понедельник анализ крови. Я вынул бумажки из конверта и приткнул к полке: Айва сразу увидит, как придет.
Потом сидел читал. Явилась Мария с чистыми полотенцами. Тоже в черном. Ходит горестная, неподступная, будто делит с миссис Кифер и со скорбящими редкий секрет смерти. Я воспользовался случаем, сказал, что ухожу.
— Супруга-то остается?
— Не знаю.
— Угу. Ну, счастливо вам. — Она сумрачно отерла щеки платочком с черной каймой.
— Спасибо, — сказал я.
Взяла грязные полотенца и хлопнула дверью.
2 апреля
Всеобщее облегчение. Как выразился старик Алмстад: ехать так ехать. Мой отец тоже сказал: «Ну, тебе хоть больше ждать не придется». Эймос, когда я с ним вчера разговаривал, пригласил пообедать в свой клуб. Я сказал, что занят. Он бы, конечно, представлял меня всем знакомым: «Вот, мой брат идет на войну» — и заделался бы отныне «тем, кого это не миновало».
4 апреля
Утром съехал Ванейкер. Я услышал, что там у него Мария, и зашел. Она вытащила из мусорной корзины два флакончика из-под духов. Я был прав. В кладовке обнаружилось много чего любопытного. Бутылки — те, естественно, которые почему-то не удостоились быть вышвырнутыми в окно, журналы с цветными ню, перчатки, грязное белье, черенок трубки, перемазанный носовой платок, «Путь паломника», школьное издание «Ста эпических поэм», спичечный коробок, фетровая шляпа, галстук с какой-то налипшей дрянью. Вся коллекция отправилась в ящик, и Мария ее.выволокла в подвал. Несколько часов разбирал свои вещи.
5 апреля
Вышел затемно на анализ крови. Много месяцев не выходил в такую рань. Автобусы набиты фабричными. Когда спросил кондуктора про свою остановку, какой-то неведомый парк, он сказал: «Сиди, парень, скажу». Мы долго ехали широким проспектом, потом он ткнул меня локтем, сказал: «Приехали». И не без игривости подтолкнул к двери, пока остальные мрачно клевали носами.
Простоял в очереди к полевому сооружению под жидкими деревцами. В спортзале разделся, со всеми вместе прошествовал голышом, осматривая чужие шрамы и ссадины и представляя на обозренье свои. Молодых было всего ничего, больше дядьки за тридцать. Непригодных тут же отсеивали. Доктор каждого щупал в паху; другой, пожилой, с сигарой, отвлеченно бросал, направляя иглу: «Сжали руку; разжали. Тэкс». Подержишь в руке этот тампон, с интересом разглядывая собственную кровь в трубочке, и тебя отпускают.
Было восемь, яркое, звонкое утро. Обычно я в это время только продираю глаза. Зашел в кафешку, позавтракал, пошел домой, целый день читал.
6 апреля
Айва собрала те считанные вещи, какие, по ее мнению, мне пригодятся в армии: бритва, несколько носовых платков, ручка, блокнот, кисточка для бритья. И не буду я брать их этот десятидневный отгул. Лучше потом использую, если доведется, конечно. Айва считает, наверно, что это признак холодности с моей стороны, но мне просто уже невмоготу никакие оттяжки. Она вернется к Алмстадам. Старик десятого заберет ее вещи.
8 апреля
Вчера, когда был у отца, поднялся в свою бывшую комнату. После моей женитьбы какое-то время в ней жила работница. Теперь никто не живет, и я нашел кучу вещей, окружавших меня десять лет назад, пока я не уехал учиться. Персидский коврик над постелью: дева бросает цветы на погребенного возлюбленного, который, в саване, наблюдается под камнями; книжная полка, которую мне мама подарила; грубая акварелька — графин, стакан, — творенье Берты, полузабытой девицы. Сидя в качалке, вдруг я почувствовал, какая уже у меня долгая жизнь, раз есть в ней полузабытые сроки, ряды неопознаваемых лет. Я недавно стал чувствовать возраст, и вот подумалось, что возраст, наверно, меня потому волнует, что мне не дожить до старости; наверно, такой механизм срабатывает: дает ощущение завершенности жизни, когда скоро она оборвется. И хотя, конечно, мне думать про возраст нелепо, я дошел, конечно, до точки, с которой открывается перспектива времени куда ограниченней, чем была совсем недавно. Вдруг доходит смысл слова «невозвратный». Да. Эта самая обыкновенная, даже, в общем, убогая комната двенадцать лет была моим верным пристанищем, а бородатый перс под круглыми камнями и эта акварелька — неизменными спутниками жизни. Десять лет назад была школа, а до этого… И — так со всеми, наверно, бывает — ни с того ни с сего нашло: комната съежилась, стала крохотным квадратиком, отъехала вдаль, и в этой дали вместе со всеми предметами едва различался малюсенький я. Нет, не просто зрительный трюк. Я понял, мне было откровение об эфемерности тех пропорций, какими мы себя мерим, в соответствии с которыми мы живем. Я оглядел восстановившиеся стены. Это место, которого обычно я избегал, полно для меня огромного личного смысла. Но тридцать лет назад тут ничего еще не было. Птицы спокойно летали сквозь пустоту. А через пятьдесят, глядишь, опять не будет. Опасная, предательская штука эта реальность. Ей вверяться нельзя. И, пошатываясь, я встал с качалки, чувствуя, что в самих порождениях здравого смысла есть некоторая измена здравому смыслу. Это им вверяться нельзя, а лучше сказать, им можно вверяться только на основах общего договора, и моя опасная отсеченность от общего договора чуть совсем не выбила у меня почву из-под ног. Я в одиночку не справился. Кто, интересно, бы справился. Когда варишься в собственном соку, ум за разум заходит. Может, война меня чему научит, силком научит тому, до чего сам не допер за эти месяцы в своих четырех стенах. А возможно, я другим путем постигну творенье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Ну?
— Я бы много чего сказал.
— Например?
— Ты меня гоняешь по таким делам, о каких раньше не заикнулась бы. И откуда вдруг взялся этот страх ограбления? По-моему, ты все это просто придумала. Годами носила деньги, и побольше, между прочим. Вдруг испугалась. Нет, тебе надо, чтоб я был на посылках.
— На посылках?
— Да.
— Нет уж, давай договаривай. Тут, безусловно, кроется какой-то твой принцип.
— Мне не до шуток, Айва. Времена изменились. Ты теперь у нас единственный кормилец, и, может, ты сама не сознаешь, но тебя злит, что я торчу дома без дела, а ты каждое утро тащишься на работу. Вот ты и придумываешь, чем бы меня занять. Чтоб харчи оправдывал.
— Ну, знаешь, уж это… — Айва побелела. — Никогда не известно, что ты выкинешь. Все тихо-мирно, и вдруг ты выдаешь такое… такое… Это ужасно — то, что ты сказал.
— Но это, между прочим, правда.
— Неправда!
— Это у тебя подсознательное, Айва. Я тебя не виню. Но ты добытчик. И в конце концов это не может на тебя не влиять…
— Это ты, ты на меня влияешь. Я просто заболеваю из-за тебя.
— Нет, ты выслушай, Айва, — не унимаюсь я. — Я не выдумываю. Я это постоянно чувствую, вижу. Я знаю, тебе неприятно, что это правда, но это тем не менее правда. Ты исходишь из того, что мне делать нечего. Каждое утро оставляешь десяток инструкций. Кстати, только что ты отметила, что я читаю газеты.
— Как ты все выворачиваешь. — Она почти стонет.
— Это тебе кажется.
Она нащупывает носовой платок.
— Стоит мне заикнуться о чем-то, что тебе не нравится, и ты начинаешь рыдать. Ты хочешь, чтоб я помалкивал?
— Да разве ты смолчишь, когда тебе кажется, что тебя оскорбляют? Нет, на это я не рассчитываю. По-твоему, все только и думают, как бы тебя поэксплуатировать. Даже я… — У нее срывается голос.
— Вот, так всегда, когда я затрагиваю неприятную тему. Я просто пытаюсь проанализировать кое-что, чего ты, видимо, сама не замечаешь. Я думал, тебе интересно. Раньше ты против этого не возражала.
— Раньше ты никогда не был таким мелочным и злым. Ты… Тут она расплакалась.
— Господи боже! Неужели невозможно поговорить без потока слез! Тебе хорошо плакать. А что мне прикажешь делать? Я ухожу. Мне бы уйти навсегда. Это не жизнь. Да прекрати ты эти слезы!
Она честно попыталась перестать; усилия ее разрешились нелепым вырвавшимся из горла звуком. Она рухнула на кровать и спрятала от меня лицо.
До этого места в нашей ссоре Ванейкер несколько раз предостерегающе кашлял, но тут я услышал его шаги в прихожей, направляющиеся к ванной, и сразу, как я и ждал, через открытую дверь этот звук, этот плеск, журчанье, усилившееся, когда он нацелился своей струей на глубокое место. Я скидываю шлепанцы и крадусь к его силуэту. Заслышав меня, он оглядывается, но моя нога уже втиснута в дверь. Он не позаботился включить свет, но я прекрасно вижу и при голой коридорной луковке. Ужас застилает пьяные слезящиеся глаза, он кидается на меня, но я прочно угнездился на пороге.
— Ага, попался! — ору я. — Сволочь старая, алкоголик! Нет, это слишком! Внизу женщина умирает, а он тут пьяный, как свинья, стучит, грохает, безобразничает.
— Джозеф, — задушенным голосом позвала меня Айва. Она выскочила в прихожую. — Джозеф!
— Нет уж, пора все ему выложить. Я сыт по горло. Хватит! Вы что думали? Так вам все и сойдет? Стучать среди ночи, сопеть, хрипеть, заставлять нас слушать, как ты нужду свою справляешь, воронье пугало! Неужели нельзя научиться дверь закрывать, когда входишь в туалет? Еще как плотно заперся, когда всех нас чуть не спалил!
— Мистер! — раздается с лестницы вопль миссис Бартлетт.
Хлопнула дверь. Айва ушла в комнату, и аналогичный звук мне подсказывает, что то ли миссис Фесман, то ли мисс Линг тоже выскочили на шум и поскорей ретировались.
— И вдобавок вы воруете, — несет меня.
— Ворую? — еле слышный голос.
— Да-да, воруете. А потом идете исповедоваться у святого Фомы-Апостола, стоите в моих носках и воняете духами моей жены. Честное слово, вот пойду и все там расскажу. А-а, ну что, нравится?
Он смотрит на меня тупо, и тень от его головы длинной кляксой падает в оловянное мерцание зеркала на аптечке. Потом он делает шажок вперед, обнадеженный тем, что за мной, в халате, уже стоит капитан.
— Что же это творится? — произносит капитан строго. Рядом вырастает миссис Бриге. — Приведите себя в порядок, — приказывает он Ванейкеру, и тот юркает за дверь.
— Пусть он съезжает, или мы с женой… Мы не обязаны это терпеть, — говорю я.
— Ладно, — говорит капитан. — Покричали, и будет. Подняли крик на весь дом.
— Это безобразие, — шипит его жена. — Когда внизу лежит моя мать.
— Извините меня, миссис Бриге. — Я понизил голос. — Но я долго терпел. Согласен, я погорячился.
— Да уж.
— Минуточку, Милл, — вклинивается капитан. И — мне: — Мы не можем тут допускать такое поведение…
— А его поведение — это как? Он вытворяет что хочет, а если я протестую — я же и виноват. Вы бы лучше его спросили, почему он прячется?
— В случае, если у вас имеются жалобы, вам следует обращаться ко мне или к супруге, а не скандалить. Тут не кабак…
— Я терплю его непотребства. Это мне плевать. Но такое неуважение к людям… — непоследовательно лепечу я.
— Какое безобразие, стыдоба какая, — причитает миссис Бриге.
— Мы не допустим, — говорит капитан. — Не допустим. Это злостное хулиганство!
— Говард, — увещевает миссис Бриге.
— Сами вы кричите, капитан, — говорю я.
— А вы меня не учите, как мне разговаривать, — рявкает капитан.
— Я вам не подчиненный. Я штатский. Я не обязан такое от вас терпеть.
— Да я из тебя сейчас котлету сделаю!
— Попробуйте! — И я отступаю назад, сжав кулаки.
— Говард, ох, Говард, ну не надо, — взывает миссис Бриге.
— Джозеф, — Айва стоит в дверях, — иди сюда, Иди в комнату. — Я осторожно протискиваюсь мимо них. — Сюда, — командует Айва.
— Только тронул бы меня, я бы его убил, и плевать я хотел на его мундир, — реву я, вваливаясь в комнату.
— Ах, помолчи. Миссис Бриге, ради бога, минуточку, — и Айва выбегает к ним.
Я надел ботинки, сдернул с крюка плащ и выскочил на улицу. Было еще не поздно, десять от силы. Воздух, черный, густой, плотно стягивал осиные станы фонарей. Я не мог замедлить шаг: ноги не слушались. Я шел, шел и вышел на какой-то пустырь, видно служивший бейсбольной площадкой. Всю ее затопило, ветер морщил очень черную воду. Тут же, плюясь в теплоту вечера, стояла питьевая колонка. Я напился и уже не так быстро, но так же бесцельно пошел дальше вперед, на обложной ливень огней, на их струю над блеском мостовой. И, дойдя до улицы, повернул обратно.
Я даже подумать не мог о том, в каком сейчас состоянии Айва и что творится дома. Наверно, Айва пытается им объяснить; миссис Бриге, если вообще слушает, слушает с ледяным видом; а Ванейкер пробирается к себе, слабый, но отмщенный, и не вполне, наверно, понимает, что произошло. Снова он мне показался, как в самом начале, тупым, даже, может, ненормальным.
Я прошел по школьному двору, гаревой дорожкой, в проулок под нашими окнами. Стал высматривать тень Айвы на шторах. Нет как нет. Прислонился к ограде, на которую налегло дерево с только что проклюнувшимися почками, взмокшее под дождем. С усилием вытер лицо. Тут меня осенило, что она, наверно, просто опять легла. Лицо у меня вдруг стало мокрое, но это уже от пота. Повернулся, пошел обратно вдоль школьной ограды. Стальное кольцо на веревке громко лязгало о флагшток. На секунду меня выхватили автомобильные фары. Отскочил, постоял, глядя вслед двум красным расплывшимся кляксам. Исчезли. Что-то метнулось среди банок и газет. Крыса, наверно. Удерживая тошноту, почти бегом обогнул лужу, где горбился в грязи сломанный зонтик. Жадно глотнул теплый воздух.
Наверно, я уже какое-то время знал, что момент, которого я дожидался, — что этот момент наступил и больше бороться нельзя. Надо сдаваться. Со мною — все. И было не горько, ничуть не горько. Даже когда, для самоконтроля, шепнул «поводок» — и то не испытал ни боли, ни унижения. Можно бы придумать символ и похлеще. Меня все равно бы не пробрало, ничего бы я не почувствовал, ничего, кроме благодарности, хотелось только поскорее бежать и действовать.
Было, наверно, не больше одиннадцати. Призывные пункты иногда открыты допоздна. В Севиер-отеле такой. Пошел туда, и когда проходил по старорежимному холлу, припоминая, с какой стороны у них это заведение, меня окликнул дежурный. Догадался, чего ищу.
— Вам если пункт, так все ушли давно.
— Можно я записку оставлю? Хотя ладно, по почте пошлю. Сел за столик в углу, у портьеры, накатал на почтовом бланке: «Заявляю, что прошу как можно скорей зачислить меня в ряды вооруженных сил». Имя, фамилия, телефон. И снизу: «Меня можно застать в любое время».
Отправил, а после зашел в пивную и спустил последние сорок центов на кружку пива.
— На войну ухожу, — сказал бармену. Рука его помешкала над монетами. Потом он их сгреб и повернулся к кассе. В общем-то, полпивной были солдаты и матросы.
27 марта
Утром все рассказал Айве. Ее единственный комментарий был — почему я с ней не посоветовался. Я сказал: «А что мне тут делать?» Ответа не последовало. Она взяла этот чек в город, и я ждал ее на ступенях библиотеки, читал газету. В двенадцать она вышла, мы вместе пошли поесть. Выглядела она неважно. Лицо пошло пятнами, так у нее всегда, когда нервничает. Из-за этого солнца сам я тоже погано себя чувствовал.
Миссис Бриге попросила съехать обоих виновников вчерашнего срама.
— Ты-то можешь остаться, — сказал я Айве. — Она не будет против.
— Я погляжу. Когда, ты думаешь, тебя вызовут?
— Не знаю. В течение недели, наверно.
— Ну и незачем тебе тратить последнюю неделю на переезд. Еще недельку поживем. Конечно, миссис Бриге разрешит.
О собственных планах она ничего не говорит.
29 марта
Ночью умерла миссис Кифер. Когда выходил завтракать, я видел: дверь настежь, постель разобрана, шторы отдернуты, окна открыты. Миссис Бриге потом появилась в черном. К вечеру прибыли еще скорбящие, собрались в гостиной. В пять начали вытекать из дому. Прошли тихой улицей в похоронное бюро. Из кухни плыл запах кофе.
Вечером, когда вышли из ресторана, мы видели миссис Бартлетт. Свою белую униформу она сменила на шелковое платье и меховой жакет. На голове нечто немыслимое: плоская шапочка и то ли занавес, то ли плат — много лет назад промелькнувшая мода. После долгого заточения с миссис Кифер она, конечно, направлялась в кино. Черная длинная блестящая сумка-книжечка зажата под локтем. Энергический, тяжелобедрый шаг устремлял ее к сверканью проспекта.
31 марта
Сегодня похороны. Капитан повез на машине венок. Особа в синем плаще, коротконогая, чулки в рубчик, утвердила стопу на подножке машины, будто стоит за стойкой. Потом занырнула, и они укатили вместе. Все утро носили телеграммы. И сколько же у старухи детей? Сын в Калифорнии, Мария говорила. Семейство собралось у подъезда. Заплаканные женские лица, суровые лица мужчин. В двенадцать вернулись с похорон и сели за трапезу к длинному столу в гостиной. Я видел, когда спускался за дневной почтой. Капитан заметил, что я заглядываю, и нахмурился. Я поскорей ретировался.
Почтальон, совавший письмо к соседям, энергично ткнул в меня пальцем, провел ребром ладони по горлу. Я получил повестку. «Комитет ваших соседей…» Вызывают на девятое. В понедельник анализ крови. Я вынул бумажки из конверта и приткнул к полке: Айва сразу увидит, как придет.
Потом сидел читал. Явилась Мария с чистыми полотенцами. Тоже в черном. Ходит горестная, неподступная, будто делит с миссис Кифер и со скорбящими редкий секрет смерти. Я воспользовался случаем, сказал, что ухожу.
— Супруга-то остается?
— Не знаю.
— Угу. Ну, счастливо вам. — Она сумрачно отерла щеки платочком с черной каймой.
— Спасибо, — сказал я.
Взяла грязные полотенца и хлопнула дверью.
2 апреля
Всеобщее облегчение. Как выразился старик Алмстад: ехать так ехать. Мой отец тоже сказал: «Ну, тебе хоть больше ждать не придется». Эймос, когда я с ним вчера разговаривал, пригласил пообедать в свой клуб. Я сказал, что занят. Он бы, конечно, представлял меня всем знакомым: «Вот, мой брат идет на войну» — и заделался бы отныне «тем, кого это не миновало».
4 апреля
Утром съехал Ванейкер. Я услышал, что там у него Мария, и зашел. Она вытащила из мусорной корзины два флакончика из-под духов. Я был прав. В кладовке обнаружилось много чего любопытного. Бутылки — те, естественно, которые почему-то не удостоились быть вышвырнутыми в окно, журналы с цветными ню, перчатки, грязное белье, черенок трубки, перемазанный носовой платок, «Путь паломника», школьное издание «Ста эпических поэм», спичечный коробок, фетровая шляпа, галстук с какой-то налипшей дрянью. Вся коллекция отправилась в ящик, и Мария ее.выволокла в подвал. Несколько часов разбирал свои вещи.
5 апреля
Вышел затемно на анализ крови. Много месяцев не выходил в такую рань. Автобусы набиты фабричными. Когда спросил кондуктора про свою остановку, какой-то неведомый парк, он сказал: «Сиди, парень, скажу». Мы долго ехали широким проспектом, потом он ткнул меня локтем, сказал: «Приехали». И не без игривости подтолкнул к двери, пока остальные мрачно клевали носами.
Простоял в очереди к полевому сооружению под жидкими деревцами. В спортзале разделся, со всеми вместе прошествовал голышом, осматривая чужие шрамы и ссадины и представляя на обозренье свои. Молодых было всего ничего, больше дядьки за тридцать. Непригодных тут же отсеивали. Доктор каждого щупал в паху; другой, пожилой, с сигарой, отвлеченно бросал, направляя иглу: «Сжали руку; разжали. Тэкс». Подержишь в руке этот тампон, с интересом разглядывая собственную кровь в трубочке, и тебя отпускают.
Было восемь, яркое, звонкое утро. Обычно я в это время только продираю глаза. Зашел в кафешку, позавтракал, пошел домой, целый день читал.
6 апреля
Айва собрала те считанные вещи, какие, по ее мнению, мне пригодятся в армии: бритва, несколько носовых платков, ручка, блокнот, кисточка для бритья. И не буду я брать их этот десятидневный отгул. Лучше потом использую, если доведется, конечно. Айва считает, наверно, что это признак холодности с моей стороны, но мне просто уже невмоготу никакие оттяжки. Она вернется к Алмстадам. Старик десятого заберет ее вещи.
8 апреля
Вчера, когда был у отца, поднялся в свою бывшую комнату. После моей женитьбы какое-то время в ней жила работница. Теперь никто не живет, и я нашел кучу вещей, окружавших меня десять лет назад, пока я не уехал учиться. Персидский коврик над постелью: дева бросает цветы на погребенного возлюбленного, который, в саване, наблюдается под камнями; книжная полка, которую мне мама подарила; грубая акварелька — графин, стакан, — творенье Берты, полузабытой девицы. Сидя в качалке, вдруг я почувствовал, какая уже у меня долгая жизнь, раз есть в ней полузабытые сроки, ряды неопознаваемых лет. Я недавно стал чувствовать возраст, и вот подумалось, что возраст, наверно, меня потому волнует, что мне не дожить до старости; наверно, такой механизм срабатывает: дает ощущение завершенности жизни, когда скоро она оборвется. И хотя, конечно, мне думать про возраст нелепо, я дошел, конечно, до точки, с которой открывается перспектива времени куда ограниченней, чем была совсем недавно. Вдруг доходит смысл слова «невозвратный». Да. Эта самая обыкновенная, даже, в общем, убогая комната двенадцать лет была моим верным пристанищем, а бородатый перс под круглыми камнями и эта акварелька — неизменными спутниками жизни. Десять лет назад была школа, а до этого… И — так со всеми, наверно, бывает — ни с того ни с сего нашло: комната съежилась, стала крохотным квадратиком, отъехала вдаль, и в этой дали вместе со всеми предметами едва различался малюсенький я. Нет, не просто зрительный трюк. Я понял, мне было откровение об эфемерности тех пропорций, какими мы себя мерим, в соответствии с которыми мы живем. Я оглядел восстановившиеся стены. Это место, которого обычно я избегал, полно для меня огромного личного смысла. Но тридцать лет назад тут ничего еще не было. Птицы спокойно летали сквозь пустоту. А через пятьдесят, глядишь, опять не будет. Опасная, предательская штука эта реальность. Ей вверяться нельзя. И, пошатываясь, я встал с качалки, чувствуя, что в самих порождениях здравого смысла есть некоторая измена здравому смыслу. Это им вверяться нельзя, а лучше сказать, им можно вверяться только на основах общего договора, и моя опасная отсеченность от общего договора чуть совсем не выбила у меня почву из-под ног. Я в одиночку не справился. Кто, интересно, бы справился. Когда варишься в собственном соку, ум за разум заходит. Может, война меня чему научит, силком научит тому, до чего сам не допер за эти месяцы в своих четырех стенах. А возможно, я другим путем постигну творенье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16