А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR: Phiper
Оригинал: Saul Bellow, “Dangling Man”, 1944
Перевод: Е. Суриц
Аннотация
В романе «Между небом и землей», который написан в ранний период творчества, Сол Беллоу нащупывает тему, которая станет впоследствии для него основной, — проблема свободной личности и ее право на выбор, конфликт между индивидуальной и общественной природой человека.
Книга выстроена в форме дневника и рассказывает о молодом человеке, который ожидает призыва в армию и мучается чувством собственной бесполезности.
Сол БЕЛЛОУ
МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ
От переводчика
Первое произведение большого писателя всегда занимает нас, в некотором роде выходя из ряда вон, назад, к его небытию. Нам поэтому даже пресловутого «Ганца Кюхельгартена» жалко.
Тот, кто знает «Герцога», «Родственников», вообще более позднего Беллоу, испытает при знакомстве с Джозефом чувство, близкое тому, с каким вертишь юношескую фотографию пожилого друга: вместе «Ну он и он» и «Невозможно узнать».
Нам сейчас странно себе представлять резкость впечатления, вызванного этим маленьким романом в 1944 году, в Америке, под сенью славы Хемингуэя и мужественных военных героев. Но те — борцы и действователи — давно заблудились в снегах Килиманджаро и прочей экзотике, а этот нелепый, смешноватый, психованный негерой неожиданно далеко махнул по новой дорожке. И совсем уж странно, что сами мы за последние десять лет проделали такой большой путь ему навстречу, вдруг навьюченные новыми муками: «неготовностью к свободе», страхом будущего и напряженным ожиданием катастрофы. Все в точности как у него, но очень хочется думать, что у нас-то больше шансов выжить.
* * *
Аните

15 декабря 1942 г.
Когда-то люди сплошь и рядом обращались к самим себе, регистрировали эти внутренние переговоры, и никто в этом не усматривал ничего зазорного. Сейчас считается, что вести дневник — баловство, блажь, слюни, дурной тон. Наше время — время крутое, практичное. Кодекс спортсмена, делового человека, крепкого парня — американское наследие, по-моему, от английского джентльмена (забавная смесь: аскетизм, ригоризм плюс напор), родословную которого кое-кто прослеживает аж до самого Александра Великого, — сейчас особенно неумолим. Ах, у тебя чувства? Но есть корректные и некорректные способы их выражения. Внутренняя жизнь? Кроме тебя она никого не колышет. Эмоции? Научись подавлять. И все как миленькие в общем-то подчиняются этому кодексу. Он допускает известную дозу искренности — такую правду-матку с оглядкой. Но настоящая искренность — ни-ни. Самые важные вещи для делового человека исключены. Он не приучен к самоанализу, а потому плохо приспособлен для общения с оппонентом, которого не может ни отстрелять, как крупную дичь, ни перещеголять отвагой.
У тебя неприятности? Терпи молча — это одна из их заповедей. Да пошли они к черту! О своих я собираюсь рассказывать, и будь у меня ртов, как у Шивы рук, и все в деле, мне бы и то не хватило. В моем теперешнем состоянии распада я просто не могу не вести дневник — то есть беседовать с собою лично — и ни малейших не чувствую угрызений по этому поводу, и отнюдь не считаю, что это баловство или слюни. Крепкие парни могут и помолчать. Им — что! Они водят самолеты, бьют быков, ловят тарпонов, а я практически не выползаю из комнаты.
Казалось бы, в городе, где прошла чуть не вся твоя жизнь, ты не должен быть одинок. Но вот я одинок, именно одинок, в самом буквальном смысле слова. Десять часов в сутки я торчу один на один с собой в четырех стенах своей меблирашки. Для заведений такого жанра это еще ничего, хотя, конечно, присутствует стандартный набор прелестей: кухонные ароматы, тараканы, специфические жильцы. Но с годами и к тем, и к другим, и к третьим как-то привыкаешь.
Книгами я более чем обеспечен. Жена без конца таскает в надежде меня ими увлечь. Н-да, хорошо бы. Раньше, когда у нас еще была квартира, я читал запоем. И без конца покупал книги, даже чаще, признаться, чем проглатывал. Зато, окружая меня, они служили как бы гарантом жизни ценной, питательной и расширенной, не то что та, которую мне приходилось влачить изо дня в день. А поскольку я не мог постоянно воспарять к этой высшей жизни, я хоть имел под рукой ее знаки. Чтоб в крайнем случае просто оглядывать и ощупывать корешки. Но вот сейчас, сейчас, когда времени вагон и можно бы погрузиться в занятия, которые давным-давно назрели, я не в состоянии читать. Не лезет в меня. Прочту от силы страницы две-три, даже иногда абзац, и — все, не идет.
Скоро семь месяцев, как я ушел с работы в туристическом агентстве (туры по Америке) в связи с призывом в армию. И вот жду у моря погоды. Кажется, ну подумаешь, ерунда, их бюрократические художества плюс волокита. Сначала я даже не возражал. Ладно, думаю, будут каникулы, краткая передышка. Это в мае, когда меня завернули из-за того, что у меня не в порядке документы. Я прожил здесь восемнадцать лет, но все равно я канадец, британский подданный, и хоть дружественный иностранец, меня нельзя призвать без каких-то там исследований. Жду пять недель, потом иду к мистеру Маллендеру, прошусь на время обратно, но тот объясняет, что дела у фирмы неважные, пришлось, несмотря на многолетнюю службу, уволить мистера Трагера и мистера Бишопа, он ничего не может мне обещать. В конце сентября меня письменно извещают, что я исследован и одобрен, но, в соответствии с правилами, должен явиться для повторного анализа крови. Через месяц сообщают, что я зачислен в первую очередь, чтоб был готов. Итак — сижу, жду. Наконец, уже в ноябре, навожу справки, и тут оказывается, что по новой статье, как человек женатый, я должен призываться позже. Требую перерегистрации, объясняю, что лишен возможности работать. Три недели с ними торгуюсь, после чего переводят в третью очередь. Но не успеваю еще ничего предпринять, прошло всего ничего (если точнее, неделя), и опять меня вызывают на анализ крови (каждый действителен только два месяца). Опять время ушло псу под хвост. И эта тягомотина еще не кончилась, не сомневаюсь. Еще на два, три, четыре месяца хватит.
Айва, моя жена, тем временем меня содержит. Говорит, своя ноша не тянет, и ей, мол, хочется, чтоб я наслаждался свободой, чтением и прочими прелестями, которых буду лишен в армии. С год назад я нагло взялся за цикл статей — в основном биографических — о философах Просвещения. Начал с Дидро и застрял на середине. Но как-то такое подразумевалось, когда началось мое принудительное безделье, что вот теперь-то я все и завершу. Айва была против моего поступления на службу. И со своей первой очередью я не мог рассчитывать ни на что приличное.
Айва девушка молчаливая. С ней не очень-то разговоришься. Мы уже друг с другом не откровенничаем. Кое-чем, между прочим, я и не могу с ней поделиться. Друзья у нас есть, но мы ни с кем не видимся. Одни живут у черта на рогах. Другие вообще — кто в Вашингтоне, кто в армии, кто за границей. С чикагскими со своими я постепенно разошелся. Нет настроения встречаться. Конечно, отдельные шероховатости можно бы и сгладить. Но, как я понимаю, главный наш общий стержень сломался, и что-то я пока не рвусь его заменять. И вот почти все время один. Сижу бессмысленно в комнате, заранее перебираю нехитрые события дня: стук прислуги, приход почтальона, все те же программы радио и неотвратимую возвратную муку все тех же мыслей.
Уж подумывал поступить на службу, но не хочется признавать, что не осилил свободы и вынужден совать шею в ярмо из-за бедных данных, точнее, по бесхребетности. Пытался во время последней перерегистрации записаться во флот, но выяснилось, что иностранцу лучше не рыпаться. Что делать, остается ждать, ждать, то есть болтаться без толку и все больше впадать в уныние. Ясно как день: я гнию, разлагаюсь, коплю в себе досаду и горечь, как ржа разъедающую мои припасы великодушия и доброжелательности. Но семимесячная отсрочка — только один из источников моего озлобления. Я даже думаю иногда, что это задник такой, поставленный, чтоб получше видна была моя подвешенная фигурка. Есть еще много всякого. Вот разберусь окончательно в размерах причиненного мне ущерба, а тут-то фигурку, глядишь, и срежут.
16 декабря
Начинаю замечать, что чем активней остальное человечество, тем медленнее двигаюсь я, и мое анахоретство растет пропорционально возрастанию в окружающем мире азарта и прыти. Сегодня утром жена Тада пишет из Вашингтона, что Тад улетел в Северную Африку. В жизни не чувствовал такого оцепенения. Даже сходить за сигаретами лень, а хочется курить. Лучше обойдусь. И все только из-за того, что Тад сейчас высаживается в Алжире, в Оране, вот-вот пойдет гулять вдоль минаретов — а в прошлом году мы вместе смотрели «Пепе ле Моко» («Пепе ле Моко» (1937) — фильм французского режиссера Жюльена Дювивье (1896-1967)). Нет, я за него, конечно, искренне рад, тут не зависть, естественно. Но по мере того, как он несется к Африке, а наш друг Стилман путешествует по Бразилии, я прирастаю к креслу. Буквально, физически. Даже не пробую подняться. Встать-то я, конечно, могу, и пройтись по комнате, и спуститься за сигаретами, но исключительно противно делать над собой усилие. Не обращать внимания, пройдет. Мне же вообще свойственны такого рода галлюцинации. Посреди зимы я способен выхватить взглядом облитую солнечным блеском стену и вообразить, несмотря на окружающий лед, что сейчас не февраль, а июль. И, аналогично преобразовав лето, под палящим зноем трястись от холода. Та же петрушка с временем дня. Может, это у всех бывает? Главное — не пересолить, не утратить окончательно чувство реальности. Вот придет Мария, застегну пальто, пойду за сигаретами, и все будет хорошо.
Как правило, я только и выискиваю предлог, чтобы вылезти из этой своей комнаты. Только приду домой, тут же начинаю его сочинять. Но выйду — недалеко уйду. Средний радиус — три квартала. Вечно боюсь, что напорюсь на знакомого и начнутся удивления, расспросы. Так что мотаюсь вокруг дома, а когда уж приспичит ехать в город, избегаю некоторых улиц. Наверно, у меня еще со школы осталось, что шляться по городу среди дня преступно.
Правда, с предлогами у меня негусто. Редко выхожу из дому больше четырех раз: три — поесть, а на четвертый — вымучиваю какую-нибудь цель или просто выскакиваю по наитию. Долго не хожу. Из-за сидячей жизни набираю лишний вес. Когда Айва выступает по этому поводу, объясняю, что в армии быстренько похудею. На улице в это время года гадко, вдобавок у меня нет галош. Но иногда пускаюсь и в дальние путешествия: в прачечную, в парикмахерскую, в магазин за конвертами, или еще дальше — платить по счетам по поручению Айвы, или, уже без ее ведома, к Китти Домлер. Плюс обязательные семейные визиты.
Есть я приноровился в разных местах. Не хочу нигде примелькаться, не хочу панибратства с кассиршами и официантками, неохота сочинять для них всякие сказки.
В полдевятого я завтракаю. Потом иду домой и сажусь в качалку у окна — читать газету. Читаю от корки до корки, не пропуская ни слова, это ритуал. Сначала комиксы (с детства их обожаю и заставляю себя читать новейшие, вполне неудобоваримые), потом новости, тематические колонки, дальше — сплетни, светскую хронику, рекламу, на закуску детские задачки — все-все. Чтоб сразу не расставаться с газетой, даже снова проглядываю комиксы — вдруг что-то пропустил.
Возвращаясь к бодрствованию после освежающего (если получится) сна, я телесно перехожу от наготы к облаченности, а духовно — от относительной чистоты к загрязнению. Отворяя окно, я проверяю погоду; открывая газету, я принимаю мир.
Итак, я впустил в себя окружающий мир, я вполне проснулся. Скоро двенадцать, пора перекусить. Я уже с одиннадцати дергаюсь, мне мерещится, что я проголодался. В тишину дома, оттеняя ее, падают звуки: рядом хлопает дверь, стучит каплями кран, шуршит пар в радиаторе, наверху тренькает швейная машинка. Незастланная постель и стены — в ярких полосках. Стучит и вваливается работница. Во рту сигарета. Думаю, я единственный, при ком она позволяет себе курить. Знает, что тут можно не церемониться.
В ресторане я обнаруживаю, что абсолютно не голоден, но деваться некуда, надо есть. Ступеньки на сей раз кажутся чуть покруче. Вваливаюсь домой запыхавшись, включаю радио. Закуриваю. Полчаса слушаю симфоническую музыку, потом злюсь на себя, пропустив начало какой-то рекламы обмундирования. К часу день ломается, мне уже невмоготу. Пытаюсь читать, не могу приладить ум к фразам на странице, проникнуть в значения слов. Стараюсь изо всех сил, но только растекаюсь туда-сюда сомнительной ценности мыслями, важные, пошлые — все в одну кучу. Стоп. Захлопываю книгу. Она пустынна, как улица. Встаю, снова включаю радио. Три часа, а у меня никаких событий, три часа, а уже темнеет, три часа, а почтальон в последний раз шмыгнул мимо, ничего не положив в мой ящик. Я прочитал газету, я заглянул в книгу, меня навестили две-три беспризорные мысли…
Пяти футов высоты,
Пяти футов ширины,
Пятью пять надел штаны…
и вот, как домоседка, поджидающая мужа с работы, сижу и слушаю радио.
Дочь хозяйки просила убавлять звук: мать больше трех месяцев как слегла. Долго старушка не протянет. Слепая, почти лысая. Под девяносто. Иногда, когда поднимаюсь по лестнице, я вижу ее за занавеской. Дочь приняла бразды правления с сентября. Она живет на третьем этаже, с мужем, капитаном Бригсом. Он по интендантской части. Под пятьдесят (намного старше жены), плотный, аккуратный, седой, уравновешенный. Мы часто видим, как он выходит за ограду затянуться перед сном последней сигареткой.
В полпятого слышу, как за стеной кряхтит и кашляет сосед Ванейкер. Айва почему-то окрестила его Вервольфом. Странный, малоприятный тип. Этот его кашель, я уверен, отчасти алкоголический, отчасти на нервной почве. И вдобавок форма общения. Айва не согласна. Но я не сомневаюсь: кашляет, чтоб привлечь внимание. Я достаточно помотался по меблирашкам, у меня глаз наметанный. Давным-давно, еще на Дорчестер авеню, был один старик, который ни за что не хотел закрывать свою дверь, сидел, лежал, смотрел в холл, день и ночь за всеми подглядывал. И еще был один на Шиллер-стрит, так тот без конца с грохотом спускал в бачке воду. Чтоб его не забывали. Мистер Ванейкер кашляет. Мало этого, пользуясь уборной, приоткрывает дверь. Громко туда топает, и через секунду ты слышишь журчанье. Айва недавно даже пожаловалась миссис Бриге, та вывесила объявление: «Пользуясь туалетом, просьба закрывать дверь, а также не ходить по дому без халата». Пока что-то не действует.
От миссис Бриге мы узнали о Ванейкере много чего интересного. Пока старуха была на ногах, он не раз склонял ее к совместному посещению кинематографа. «И главное, любому же ясно, что мама абсолютно не видит». Раньше он еще имел манеру бегать вниз к телефону в одних пижамных штанах, — откуда и просьба о халате. Пришлось капитану вмешаться, уж он это дело пресек. Мария находила на полу в незанятых комнатах недокуренные сигары. Ванейкер небось подворовывает, подозревает Мария. Он не джентльмен. Она у него убирает, ей ли не знать. У Марии высокие требования к морали белых, когда она говорит про Ванейкера, у нее раздуваются ноздри. Старуха, миссис Кифер, аж грозилась его выгнать, рассказывает Мария.
Ванейкер пышет энергией. Без шапки, в бобриковом полупальто несется по улице, через заснеженные кусты. Хлопает нижней дверью, громко топая на первых ступеньках, сбивает с ботинок снег. И, дико кашляя, кидается вверх по лестнице.
В шесть мне встречаться с Айвой у Фэллона, мы там ужинаем. Довольно часто там едим. Иногда ходим в «Мерит» или в кафетерий на пятьдесят третьей. Вечера у нас короткие. До двенадцати заваливаемся спать.
17 декабря
Такая тупость, как под наркозом. Временами даже забывается, что в моей жизни что-то неладно. А с другой стороны, вдруг злюсь, бешусь, накручиваю себя и причисляю к моральным жертвам войны. Я изменился. И по двум случаям на прошлой неделе убедился, до какой степени. Первый даже случаем не назовешь. Листал «Поэзию и правду» Гете и напал на фразу: «Отвращение к жизни может иметь причины физические и нравственные». Зацепило, читаю дальше: «Вся приятность жизни зиждется на постоянном, размеренном возврате внешних явлений. Смена дня и ночи, времен года, цветов и плодов и прочего, что к нам возвращается своею чередой и чем можно и должно нам наслаждаться, движет в большой степени нашею земною жизнью. Чем более открыты мы этим наслажденьям, тем мы счастливей. Но когда все разнообразие явлений проходит мимо нас, не задевая, когда мы остаемся глухи к столь явным увещаньям, тогда приходит зло горчайшее, поистине тяжелая болезнь, и мы уже почитаем жизнь докучной ношей. Рассказывают про одного англичанина, будто бы он удавился для того, чтоб не иметь более необходимости всякий день переодеваться" <Гете, «Поэзия и правда», ч.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16