— Он просто надрывает сердце, это видно уже из названия; там такой милый, старомодный герой, и героиня тоже, и они безумно друг друга любят и приносят один ради другого такие огромные, совершенно ненужные жертвы. Кажется, будто сама это делаешь.
— В этом-то и секрет успеха, — сказал Бромфилд Кори. — Читателю льстит, что персонажи романа — грандиозны, а хромают и сутулятся, как он сам, и он чувствует себя столь же грандиозным. Ты читала роман, Нэнни?
— Да, — ответила его дочь. — Его следовало бы назвать «Нытье, глупое нытье».
— О, Нэнни, все же не совсем нытье , — вступилась мисс Кингсбери.
— Удивительно, — заметил Чарлз Беллингем, — как мы любим книги, играющие на наших сердечных струнах. В романах всего популярнее самопожертвование. Нам очень нравится видеть возвышенные страдания.
— Несколько лет назад, — сказал Джеймс Беллингем, — говорили, будто романы выходят из моды.
— Но они как раз входят в моду, — воскликнула мисс Кингсбери.
— Да, — сказал пастор Сьюэлл, — и никогда еще они не были для стольких людей единственной духовной пищей. Они приносят более вреда, чем когда-либо.
— Не завидуйте, пастор, — сказал хозяин дома.
— И не думаю, — ответил Сьюэлл. — Я рад был бы получать от них помощь. Но эти романы со старомодными героями и героинями — простите, мисс Кингсбери, — просто губительны.
— Вы чувствуете, что погибли, мисс Кингсбери? — спросил хозяин.
Но Сьюэлл продолжал:
— Романисты могли бы оказать нам неоценимую помощь, если бы изображали жизнь как она есть, а человеческие чувства — в их подлинных пропорциях и соотношениях; но они большей частью были и остаются вредными.
Это показалось Лэфему правильным; но Бромфилд Кори спросил:
— А что, если жизнь как она есть не занимательна? Неужели нельзя, чтобы нас занимали?
— Нет, если это наносит нам вред, — твердо ответил пастор, — а самопожертвование, изображенное в романах, вроде этого…
— «Нытья, глупого нытья», — с гордостью подсказал отец автора остроты.
— …Это не что иное, как психологическое самоубийство, и так же безнравственно, как вид человека, пронзающего себя мечом.
— Может быть, вы и правы, пастор, — сказал хозяин; а пастор, явно оседлавший любимого конька, помчался дальше, несмотря на молчаливые попытки его жены схватить конька под уздцы.
— Прав? Разумеется, я прав. Любовь, ухаживание, вступление в брак изображаются романистами в чудовищной диспропорции к другим человеческим отношениям. Любовь — это очень мило, очень приятно…
— О, благодарю вас, мистер Сьюэлл, — сказала Нэнни Кори таким тоном, что все засмеялись.
— Но обычно это — дело очень молодых людей, еще слишком несложившихся и неопытных, чтобы быть интересными. А в романах любовь изображается не только как главное в жизни, но и как единственное в жизни двух глупеньких молодых людей; романы учат, что любовь вечна, что огонь подлинной страсти горит вечно и что думать иначе — кощунство.
— Но разве это не так, мистер Сьюэлл? — спросила мисс Кингсбери.
— Я знавал весьма достойных людей, которые были женаты дважды, — продолжал пастор, и тут его поддержали. Лэфем тоже хотел высказать свое одобрение, но не решился.
— Мне думается, что любовь немало изменилась, — сказал Бромфилд Кори, — с тех пор, как ее стали идеализировать поэты рыцарских времен.
— Да, и надо ее снова изменить, — сказал мистер Сьюэлл.
— Как? Вернуться назад к первобытным временам?
— Этого я не говорю. Но ее надо признать явлением естественным и земным, а не воздавать ей божественных почестей, подобающих только праведности.
— Вы слишком многого требуете, пастор, — сказал, смеясь, хозяин дома, и разговор перешел на что-то другое.
Обед был не так уж обилен; но Лэфем привык, чтобы все блюда подавались одновременно; и такое чередование блюд сбивало его с толку; он боялся, что ест слишком много. Он уже не делал вид, будто не пьет вина; ему хотелось пить, а воды на столе уже не было и он ни за что не хотел ее попросить. Подали мороженое, потом фрукты. Миссис Кори внезапно встала и обратилась через стол к мужу:
— Вам, наверное, подать кофе сюда?
Он ответил:
— Да, а к вам мы придем к чаю.
Дамы встали, мужчины тоже. Лэфем двинулся было за миссис Кори, по другие мужчины остались на месте, кроме Кори-младшего, который подбежал открыть дверь перед матерью. Лэфем со стыдом подумал, что, наверное, это следовало сделать ему, но никто, казалось, ничего не заметил, и он снова сел, подрыгав немного затекшей было ногой.
Вместе с кофе появились сигары, и Бромфилд Кори предложил Лэфему сигару, которую сам выбрал. Лэфем признался, что любит хорошие сигары; Кори сказал:
— Эти — новые. А недавно у меня в гостях был англичанин, который курит только старые сигары, полагая, что табак, как и вино, от времени становится лучше.
— Ну, — сказал Лэфем, — кто жил там, где сажают табак, тот бы этого не сказал. — С дымящейся сигарой в зубах он почувствовал себя свободнее, чем раньше. Он сел несколько боком, перекинул руку на спинку стула, сплел пальцы обеих рук и курил, очень всем довольный.
Джеймс Беллингем уселся рядом.
— Полковник Лэфем, не были ли вы с Девяносто шестым Вермонтским, когда он форсировал реку у Пикенсбурга, а батарея мятежников расстреливала его на воде?
Лэфем медленно закрыл глаза и кивнул утвердительно, выпустив из угла рта облако белого дыма.
— Я так и думал, — сказал Беллингем. — А я был с Восемьдесят пятым Массачусетским; никогда не забуду эту бойню. Мы были тогда еще совсем необстрелянные, потому, наверное, такой она и запомнилась.
— Не только поэтому, — заметил Чарлз Беллингем. — Разве позже было что-либо подобное? Я читал об этом в Миссури, мы там как раз тогда стояли, и помню, что говорили старые служаки. Они утверждали, что число убитых превзошло все мыслимые цифры. Думаю, так оно и было.
— Уцелел примерно каждый пятый из нас, — сказал Лэфем, стряхивая сигарный пепел на край тарелки. Джеймс Беллингем придвинул к нему бутылку аполлинариса. Он выпил стакан и продолжал курить.
Все, казалось, ждали, что он продолжит рассказ, а Кори заметил:
— Каким все это сейчас кажется невероятным! Вы знаете, что все так и было на самом деле, но можете ли в это поверить?
— Никто не чувствует прошлого, — сказал Чарлз Беллингем. — То, что мы пережили, и то, о чем просто знаем, в воспоминаниях почти неразличимо. Пережитое не более вероятно и гораздо менее живо для нас, чем иные сцены романа, который мы прочли в детстве.
— Не уверен в этом, — сказал Джеймс Беллингем.
— Что ж, Джеймс, может быть, и я не уверен, — согласился его кузен, наливая себе из той же бутылки аполлинариса. — О чем мы говорили бы за обедом, если бы надо было говорить только то, в чем мы уверены?
Остальные засмеялись, а Бромфилд Кори сказал задумчиво:
— Что удивляет во всем этом робкого штатского, так это изобилие — огромное изобилие — героизма. Трусы были исключением, а люди, готовые умереть, — правилом.
— В лесах их было полно, — сказал Лэфем, не вынимая изо рта сигары.
— В «Школе» есть любопытные строки, — вмешался Чарлз Беллингем, — когда девушка говорит солдату, воевавшему под Инкерманом: «Вы, конечно, должны очень этим гордиться», а он, пораздумав, отвечает: «Дело в том, что нас там было очень много».
— Как же, помню, — сказал Джеймс Беллингем, улыбаясь своим воспоминаниям. — Но зачем называть себя робким штатским, Бромфилд? — добавил он, взглянув на зятя дружелюбно и с той готовностью подчеркнуть достоинства друг друга в компании, которую часто обнаруживают бостонцы; воспитанные вместе в школе и колледже, постоянно встречающиеся в обществе, все они знают эти достоинства. — И это говорит человек, примкнувший в сорок восьмом к Гарибальди, — продолжал Джеймс Беллингем.
— О, всего лишь чуть-чуть революционного дилетантства, — отмахнулся Кори. — Пусть вы и не согласны с тем, как я себя называю, но куда делся весь этот героизм? Том, сколько ты знаешь в клубе людей, которым было бы отрадно и почетно умереть за отечество?
— Так сразу, сэр, я не сумею назвать многих, — ответил сын со скромностью своего поколения.
— И я не мог бы в шестьдесят первом, — сказал его дядя. — Однако герои нашлись.
— Вы, значит, считаете, что просто нет случая, — сказал Бромфилд Кори. — Но отчего не пробуждает героизма реформа гражданской службы, возобновление выплат золотом и налог на доход? Все это можно считать правым делом.
— Да просто нет случая, — повторил Джеймс Беллингем, игнорируя persiflage. — И я очень рад этому.
— Я тоже, — с глубоким чувством сказал Лэфем сквозь туман, в котором, казалось, плавал его мозг. В разговоре много было сказано такого, чего он не понял; и говорили все слишком быстро; но тут было для него что-то вполне ясное. «Не хочу еще раз увидеть, как убивают людей». Что-то серьезное и мрачное встало за этими словами, и все ждали, что Лэфем что-нибудь добавит, но туман вокруг него снова сгустился, и он молча выпил еще аполлинариса.
— Мы, нестроевые, противились окончанию войны, — сказал пастор Сьюэлл, — но, полагаю, полковник Лэфем и мистер Беллингем правы. Будет у нас снова и героизм, если будет в том надобность. А пока надо довольствоваться повседневными жертвами и великодушными поступками. Они берут если не качеством, то количеством.
— Они не столь живописны, — сказал Бромфилд Кори. — Художник может изобразить человека, умирающего за отечество. Но как перенести на полотно человека, добросовестно выполняющего свой гражданский долг?
— Может быть, за него возьмутся романисты, — предположил Чарлз Беллингем. — Будь я в их числе, я бы именно эту попытку и предпринял.
— Как? Обыденность? — спросил его кузен.
— Обыденность? Это как раз то неосязаемое и невидимое, что еще не попало в их проклятые книги. Романист, сумевший передать обыденные чувства обыденных людей, разгадал бы «загадку печальной земли».
— Ну, с этим, я надеюсь, обстоит не так уж плохо, — сказал хозяин дома; а Лэфем смотрел то на одного, то на другого, силясь понять, о чем речь. Никогда еще не бывал он так сбит с толку.
— Нам не следует постоянно видеть человеческую природу раскаленной добела, — продолжал после паузы Бромфилд Кори. — Мы возгордились бы за род людской. Сколько бедных малых на той войне и на многих других шло в бой просто за свою родину, не зная, что станется с ним, если убьют, а если станется, то где — на небесах или в аду. Скажите-ка, пастор, — сказал он, оборачиваясь к пастору, — из всего, что говорится о всемогуществе, о всеведении, есть ли что выше и божественнее этого?
— Ничего, — спокойно ответил священник. — Бога ведь невозможно себе представить. Но если вы считаете, что такой человек поступал по Писанию, это поможет вам представить, что такое Бог.
— Правильно, — сказал Лэфем. Он вынул изо рта сигару и придвинул свой стул ближе к столу, положив на него могучие руки. — Я вот расскажу про одного парня из моей роты, дело было в самом начале войны. Мы все были сперва рядовыми; это уж после выбрали меня капитаном, я там держал таверну, и многие меня знали. А Джим Миллон не выслужил больше чем капрала, так капралом его и убили. — Присутствующие застыли в разных позах и слушали Лэфема с интересом, очень ему льстившим. Наконец-то и он сумеет себя показать! — Не скажу, пошел ли он на войну из высоких побуждений; ведь наши побуждения всегда порядком смешаны, а тогда столько кричали «ура», что не разберешь. Думаю, что Джим Миллон мог пойти из-за одной только жены: скверная была баба, — сказал Лэфем, понизив голос и оглянувшись на дверь, плотно ли она закрыта. — И жизнь здорово ему отравляла. И что вы думаете, сэр? — продолжал Лэфем, объединяя в этом обращении всех своих слушателей. — Он ей отсылал все жалованье, до последнего цента. Через меня отсылал. Я его отговаривал. Ты ведь знаешь, Джим, говорю, на что пойдут эти деньги. А он: знаю, капитан; а что ей делать без них? И она себя соблюдала — пока жив был Джим. Тут прямо загадка. У них была дочка, ровесница моей старшей, и Джим часто о ней рассказывал. Наверно, он больше ради нее все это и делал; а перед последним своим боем говорит: так бы и задал стрекача, капитан; чувствую, не быть мне живым; но ведь не положено. Да, говорю, Джим, тебе это не пристало. А жить хочется, говорит, и заплакал, прямо у меня в палатке. Ради бедной Молли хочется и Зериллы, — так звали девочку, не знаю, где они откопали такое имя. Не везло мне до сих пор, а сейчас она выправляется, мы бы и зажили хорошо. Сидел и плакал как ребенок. А в бой пошел как мужчина. А когда все было кончено, я не мог смотреть на него; не потому только, что ему досталась пуля, которую стрелок готовил мне, — он увидел, как этот дьявол целится, и подскочил остеречь меня; а потому, что был на себя непохож, такой, знаете, оскаленный. Верно, умирал трудно.
Рассказ произвел впечатление, и Лэфем это видел.
— Вот я и говорю, — заключил он, чувствуя, что сейчас себя покажет и впечатление от его рассказа еще усилится. Но тут же понял, что не может говорить ясно. Мысль уплывала и ускользала. Он оглянулся, точно ища чего-то, что ее удержало бы.
— Аполлинарис? — спросил Чарлз Беллингем, подавая ему бутылку. Он придвинулся к Лэфему ближе остальных и слушал с большим интересом. Когда миссис Кори пригласила его, чтобы познакомить с Лэфемом, он принял приглашение охотно. — Ты ведь знаешь, Анна, что я интересуюсь такими людьми. После замужества Лесли нам это даже нужно. Я считаю, что мы слишком мало общаемся с дельцами. А в них всегда есть что-то самобытное. — Сейчас он ожидал, что надежды его будут вознаграждены.
— Спасибо, я, пожалуй, вот этого, — сказал Лэфем, наливая себе мадеры из темной и пыльной бутылки, украшенной этикеткой, сообщавшей возраст вина. Он опрокинул бокал, не сознавая, сколь драгоценен напиток; и подождал результата. Туман в голове рассеялся, но там стало пусто. Он забыл не только то, что собирался сказать, но и все, о чем говорилось. Все ждали, глядя на него, а он уставился на них. Потом он услышал голос хозяина:
— Не присоединиться ли нам к дамам?
Лэфем пошел со всеми, стараясь сообразить, что случилось. Ему казалось, что вино было им выпито уже очень давно.
Миссис Кори подала ему чашку чая; он встал поодаль от своей жены, которая разговаривала с мисс Кингсбери и миссис Сьюэлл; Айрин сидела рядом с Нэнни Кори. Он не слышал, о чем они говорили; но знал, что, будь тут Пенелопа, она сделала бы честь всей семье. Он решил, когда придет домой, сказать ей, как досадовал на нее. Упустить такую возможность! Айрин была красивее, чем все они вместе взятые, но почти ничего не говорила; а Лэфем понял, что на званом обеде надо говорить. Самому ему казалось, что он говорил очень хорошо. Сейчас он держался с большим достоинством и, общаясь с другими джентльменами, был медлителен и важен. Кто-то из них повел его в библиотеку. Там он высказал свое мнение о книгах. Он заметил, что времени у него хватает, в общем, только на газеты, но в новом доме он намерен иметь полную библиотеку. Он торжественно выразил Бромфилду Кори благодарность за то, что его сын любезно подсказал им выбор книг; сообщил, что все они уже заказаны; а еще он хочет приобрести картины. Он спросил мистера Кори, кто сейчас считается в Америке лучшим художником.
— Не берусь судить о картинах, но знаю, что мне нравится, — изрек он. Утратив прежнюю сдержанность, он начал хвастаться. Он сам заговорил о своей краске, это было как бы естественным переходом от разговора о картинах; он сказал, что надо бы мистеру Кори как-нибудь прокатиться с ним в Лэфем посмотреть фабрику; ему будет интересно; а потом объехали бы всю местность, он там держит большую часть своих лошадей и может показать мистеру Кори самых лучших джерсейских, какие есть в стране. Рассказал и о своем брате Уильяме, который судьей в Дюбюке, а еще у него там доходная ферма, он выращивает пшеницу. Отбросив всякую робость, он говорил громко и для большей выразительности ударял ладонью по ручке кресла. На мистера Кори это, видимо, производило впечатление; он сидел и молча слушал; Лэфем заметил, что и остальные джентльмены по временам прерывали разговор и прислушивались. После таких доказательств, что он сумел их заинтересовать, пусть миссис Лэфем попробует сказать, будто он неровня кому бы то ни было. Он и сам поразился, как свободно чувствует себя среди людей, о которых прежде слушал с благоговением. Бромфилда Кори он стал называть просто по имени. Он только не понимал, отчего у младшего Кори сделался такой озабоченный вид; и сообщил присутствующим, что стоило ему увидеть этого малого, как он сказал жене, что мог бы сделать из него человека, если тот войдет к нему в дело; и видите — не ошибся. Он стал рассказывать о разных молодых людях, которые у него служили. Наконец он совершенно завладел разговором; все молчали, а он говорил непрерывно. Это было настоящее торжество.
Он все еще торжествовал, когда ему сообщили, что миссис Лэфем собирается уходить;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37