У нее была неприятная, плебейская манера есть и при этом разговаривать с набитым ртом.
— Не люблю такие группы, доверительно пожаловалась она Альгису. — Они же, кроме английского еще и на своем тарабарском языке лопочут. А я, как дура. Стой и хлопай глазами. Может, смеются надо мной или какую гадость про нашу страну говорят. Они же все нас, русских, ненавидят.
Тамара забыла, что Альгис тоже не русский, а литовец, и делилась с ним, как со своим человеком, ища сочувствия. В этот момент она поразительно напоминала полковника, тщетно прорывавшегося в ресторан. Тот же шовинизм. Высокомерный, брезгливый. В лучшем случае — покровительственный.
Альгис весьма часто сталкивался с этим даже в среде интеллигентной, чуждающейся официального квасного патриотизма. И даже такие люди, всесторонне образованные, говоря о Прибалтике, путали Латвии с Литвой, а Литву с Эстонией и почти никогда не могли уверенно сказать, какой город является столицей любой из этих республик. Это был тот особый род шовинизма, завуалированного, покровительственного и полупрезрительного.
— Но, слава Богу, мне с ними недолго возиться,оттопырив губы, кусала бутерброд с икрой Тамара.В Вильнюсе сдам их литовскому «Интуристу», а сама домой.
Альгис увидел, как в другом ряду, где обедали туристки, поднялась высокая, плотно обтянутая синим свитером, совсем молоденькая девушка и, улыбаясь до. ушей, как это умеют только американцы, направилась к ним, мотая широченными, по последней моде штанинами, вязаных брюк.
На фарфоровом личике Тамары появилась недовольная гримаска, но она тотчас же смахнула ее заученной служебной улыбкой.
Здравствуйте, мистер Пожера, американка протянула ему руку и Альгис заметил, что ее светлые, подведенные синевой глаза немного косят и от этого она была очень женственной и миловидной. — Я ваша давняя поклонница. Я слышала вас в Питсбурге два года назад. Не правда ли?
— Верно, верно, — закивал Альгис, подставляя ей стул и жестом приглашая сесть. — Я был в Америке. И в Питсбурге выступал.
Они оба говорили по-литовски, и лицо у Тамары стало непроницаемым. Она злилась. Это чувствовалось по остервенению, с каким она кусала свой бутерброд, безразлично устремив глаза поверх их голов.
— — Я так рада встретить вас. Ведь я пишу докторат по литовской поэзии советского периода. В университете Сан-Диего. Все, что было в американских библиотеках из написанного вами, я читала. В подлиннике. Мой литовский не очень режет слух? Не правда ли? Я американка в третьем поколении. Джоан Мэйдж. Уже мой отец был Мэйдж, а дедушка — Мажейка. Я знаю, это очень распространенная в Литве фамилия. Как в Америке Смит. Возможно, встречу родственников. Не правда ли?
Она говорила с каким-то округлым и смешным акцентом, будто перекатывала во рту горячую картофелину. Смотрела на Альгиса своими косящими серыми глазами без жеманства и как-то очень открыто, и это сразу расположило его к ней.
Я вас не стесню, мистер Пожера, если попрошу мой обед подать сюда, чтоб иметь возможность поговорить в непринужденной обстановке? Ведь неизвестно, будет ли еще такой случай, не правда ли? А спросить хочется очень много. Не знаю, с чего начать. Не хочу начинать с комплиментов, но, на мой взгляд, вы сегодня в литовской литературе — звезда первой величины. Если можно попросите официанта, он английского не знает, перенести сюда мой прибор.
Альгис искренне обрадовался тому, что она будет обедать с ним. Озорно подмигнув, подозвал официанта и велел все подать к этому столу. Не спросив согласия Тамары, а попросту забыв о ней. Но стоило официанту все перетащить сюда, как из-за другого столика поднялась дородная, в очках с толстыми линзами, туристка и на вытянутых руках, смеясь и притворно вскрикивая, понесла свою тарелку с борщом к их столу, села рядом с Джоан и на хорошем литовском представилась густым басом. Она была школьной учительницей из Чикаго и в воскресной школе для детей выходцев из Литвы вела уроки языка и литературы. Еще несколько туристок со своими тарелками перебрались за соседние столики. Тогда поднялась со своего места Тамара и захлопала в ладоши, призывая к тишине.
— Дорогие друзья! — сказала она по-английски.Я понимаю ваш интерес к известному литовскому поэту. Но чтоб не утруждать нашего гостя излишними вопросами, я предлагаю определенный порядок. Кто желает, задает вопрос мне, я перевожу мистеру Пожере, а он вам отвечает. Так мы сэкономим время и узнаем много интересного и полезного. Итак, какие будут вопросы?
— Женат ли мистер Пожера и сколько у него детей?
Тамара перевела ему вопрос и сочувственно, словно оправдываясь, сказала:
— Вот такие они все. Ничего серьезного. Альгис с улыбкой ответил, что он женат и у него двое детей. Даже достал из кармана фотографию жены с детьми, и карточка пошла по столам, из рук в руки, сопровождаемая восклицаниями и шумными одобрительными комментариями. Тамара тоже мельком глянула на фотографию, возвращая ее Альгису, и спросила:
— Блондинка? Альгис не ответил.
Вопросы посыпались со всех столиков. Ему пришлось рассказывать, в каком доме он живет, собственном или наемном, и в связи с этим объяснить, что такое кооперативная квартира и сколько она стоит. Цена показалась американкам невысокой. Но зато, когда он, приврав на одну больше, сказал, что живет в пяти комнатах, это не произвело на них никакого впечатления. И автомобиль «Волга» в собственном гараже никого не удивил. Правда, Джоан заметила, что в Америке известно, как дорог и как нелегко купить в Советском Союзе автомобиль. Тамара коршуном кинулась на нее, заявив, что это все враждебная пропаганда и не соответствует действительности. У нее, мол, тоже есть автомобиль и у официанта, который их обслуживает, тоже имеется. Он незадолго до этого ей сказал.
Бесцеремонность Тамары окончательно рассердила Альгиса. Он обратился к литовкам на литовском языке и попросил задавать вопросы ему без переводчика.
— Тогда давайте установим порядок, — попросила всех Джоан. — Каждая задает по одному вопросу. В противном случае мы замучим мистера Пожеру, и он о нас будет плохо думать. Не правда ли? Первый вопрос мой. Скажите, мистер Пожера, насколько правильна наша информация о том, что в СССР нет свободы слова, и деятели культуры выражают не свои мысли, а то, что им указывает партия коммунистов. И при этом мило улыбнулась, скосив свои серые глазки так, будто сказала Альгису нечто весьма приятное.
Вопрос был не нов. И иностранные делегации, посещавшие СССР, обязательно задавали его, и сам Альгис, когда выезжал за границу, на каждом митинге, пресс-конференции или даже частной встрече у когонибудь дома слышал все тот же назойливый вопрос. И ему казалось нелепым, что умные, седовласые люди задают его с таким невинным видом, будто сами не знают, что не может быть никакой свободы при диктатуре, тоталитарном режиме. А возможно, им всякий раз доставляло садистское удовольствие заставлять его изворачиваться, лгать, не краснея, нести околесицу, набившую всем оскомину. И никто из них, людей действительно свободного мира, где можно безбоязненно трепаться о чем угодно, никто ни разу не пощадил его, как это бывает у порядочных людей при виде противника, не способного к сопротивлению.
Каждый раз Альгис принимал сосредоточенный задумчивый вид и врал. Умело, вкусно, хорошо поставленным голосом. Доказывал, что черное — это белое и наоборот. Нагло, не смущаясь. Принимая законы этой игры и издеваясь над своими слушателями так же, как они над ним.
И на сей раз в вагоне-ресторане, с отеческой улыбкой глядя в косящие глазки Джоан, он говорил о том, что только социализм дает подлинную свободу художнику. Никто не оказывает на него давления. Никто, в отличие от Запада, не может купить его совесть: Советский художник творит по велению своего сердца. А так как он коммунист, то сердце его принадлежит партии. Выполняя партийный заказ, он осуществляет величайшую свободу творчества, то есть — волю своего сердца.
Доброжелательно внимавшие ему туристки, в основном дамы, весьма далекие от искусства, ничего, не поняли из его сложного построения, но на всякий случай согласно закивали, не желая прослыть в его глазах профанами. Лишь Джоан, отведя глаза, тихо сказала:
Вы меня не убедили. На нее зашикали сразу несколько американок постарше, а одна с укором заметила:
— Мистер Пожера, мисс Мэйдж, беседует со всеми нами. И мы ему очень признательны за любезное согласие. Ваше замечание граничит с бестактностью. Она сказала это по-английски и дала повод вмешаться Тамаре.
Господа, — нервно вскочила она с места, — мы не даем спокойно поесть нашему гостю. Я предлагаю отложить беседу до приезда в Вильнюс. Там у нас будут условия для такой интересной беседы.
— Тамара! — по-русски прикрикнул на нее Альгис, и его раздраженный голос насторожил всех в вагоне. Вы недостаточны умны, чтоб давать мне указания, как вести себя с иностранцами. У меня больше опыта, чем у вас и еще ни разу я не допускал оплошностей. У вас же они в каждом слове. Подобным поведением вы компрометируете не себя, а страну, которую по недоразумению представляете. Вам ясно? Умолкните, прошу вас. Если дорожите службой.
У Тамары под пудрой проступил густой и неровный румянец, ноздри побелели, а губы сжались тонким червячком. Но холодный безжалостный взгляд серых глаз Альгиса, устремленных на нее в упор, заставил ее сникнуть, опустить голову и сделать вид, что она ест и больше ничем не интересуется:
Американки — свидетельницы этого поединка получили несомненное удовольствие. И больше всех Джоан. Хотя не поняли ни одного слова в резкой отповеди Альгиса.
Тамара больше не мешала разговору. Альгис, отвечая американкам, рассказывал об экономическом подъеме в Литве, приводил цифры роста промышленности, числа студентов, женщин, занявших видное положение в общественной жизни. Все это он знал наизусть со времени своей первой поездки за границу, когда готовился всерьез и заучил множество статистических данных.
Эти цифры не были вымышленными. Но они не давали правдивой картины жизни Литвы, а лишь одну сторону, весьма выгодную для демонстрации. А вот подлинная жизнь с ее страстями и драмами, действительная судьба Литвы, страны очень сложной и трагичной, будет тщательно закрыта от них стараниями мощного и бдительного аппарата, одним из мелких винтиков которого была недалекая Тамара. Да и сам он. Разве не уводил он их своей гладкой и доверительной болтовней от правды, познать хоть частицу которой приехали они из такой заокеанской дали, уплатив немало долларов, хотя многих из них богатыми не назовешь.
С другой стороны, зачем открывать им правду? Чтоб насыпали соли на наши раны? Заулюлюкали, залаяли в эфире и прессе? А что толку? Кому от этого станет легче? Литве? Литовцам, которых так мало осталось на родине? Еще один бунт вызвать? Толкнуть народ на самоубийство?
Нет, пусть это делает кто угодно, но не он, Альгирдас Пожера. Он любит свой народ. Больше, чем многие записные доброжелатели. Он — певец своего народа, Признанный народом. И не будет тыкать носом в черное. Потому, что он видит перспективу и туда, к свету, к счастью, будет указывать людям путь. Нелегкий путь. Через муки и кровь. Новое всегда рождается в муках.
Но вот задала вопрос Джоан. И все стихли, потому что сами не решились об этом спросить. Она повторила вопрос по-английски, чтоб и Тамара знала, о чем она спрашивает. Тамара с ехидным прищуром из-под очков уставилась на Альгиса: а ну-ка, посмотрим, как ты выпутаешься?
Джоан задела больной нерв, глубоко и тщательно скрываемый от заграницы.
— Ответьте, пожалуйста, мистер Пожера, на один вопрос. Но если по какой-либо причине вас затруднит ответ, я не буду настаивать. В последнее время в западной прессе, особенно в газетах прибалтийских эмигратов, появляются какие-то устрашающие сообщения о том, что случилось в Литве сразу после второй мировой войны. Будто бы русские, чтоб усмирить Литву, заставить ее покориться после потери независимости совершали массовые убийства на манер тех, что французы допустили в Алжире примерно в ту же пору. Насколько эти слухи соответствуют действительности? Если я не ошибаюсь, мистер Пожера, в те годы вы уже были взрослым и делали первые шаги в литературе. Ваши стихи, датированные тем временем, посвящены классовой борьбе, мужеству коммунистов. Следовательно, они в какой-то мере должны были отразить те события, если все это не клевета врагов? Вы в те годы писали о литовских девушках, с гордо поднятой головой, идущих на смерть. Это было после войны, в мирное время. Против кого они шли и кто угрожал им смертью?
Слушая этот длинный, бесконечный вопрос, Альгис машинально кивал. Ни Джоан, ни эмигрантская пресса не знали и толики правды. Все было настолько страшней, что рассказывать об этом сейчас, спустя двадцать лет, бередить еле зажившие раны, было жестоко и бессердечно. Альгис знал много, слишком много, чтоб выкладывать им, благополучным американским дамочкам, глубокую боль несчастной великомученницы — Литвы.
В Литве тогда шла война. Необъявленная и в исторических летописях неотмеченная. Жестокая, бескомпромиссная, порой принимавшая неслыханно изуверские формы. Война велась без всяких правил и потому была особенно бесчеловечна. Пленных не брали обе стороны, а если кто и попадал живым, то дышал лишь день-другой, пока из него выбивали нужные сведения. Потом зарывали, как падаль, без креста, без какой-нибудь отметины.
Горела, истекала кровью маленькая крошечная Литва. И это длилось много лет после второй мировой войны, когда вся планета приходила в себя, залечивала раны и рвалась к удольствию мирной жизни, как всегда бывает после большого кровопускания. И никто — ни на Западе, ни в России — не знал, что в Литве л|ьется кровь на каждом шагу, и потери этого маленького народа затмили то, что унесла у него мировая война. Численность населения катастрофически, заметно для глаза, падала, с каждым месяцем угрожая полностью вычеркнуть литовцев из списка наций. Жалкие сведения доходили из Литвы, оцепленной русскими войсками, закрытой для иностранцев (да и жителям России нужны были пропуска, чтоб приехать туда). Эти слухи не принимались на веру, от них отмахивались, как всегда бывает, когда хотят сохранить душевный покой, не добавлять к своим бедам еще чужие.
Тем более, что в московских газетах Литва рисовалась чудным краем озер и янтаря, оттуда привозили невиданные в России копченые окорока, вкусные сыры, розовое сало толщиной в пять пальцев, п уже тогда начинали входить в моду литовские курорты Паланга и Друскеники. В Москве выступали литовские ансамбли, и парни и девушки, краснощекие, светловолосые, высокие и стройные, как на подбор, изумляли москвичей вихрем народных плясок, узорами и покроем невиданных доселе национальных костюмов.
Даже в Литве, в местной печати ни словом не упоминалось об этой войне. Говорилось о классовой борьбе, о создании колхозов, о сопротивлении кулаков, и это был привычный стандарт, за которым не угадывалась действительность. Улыбались со страниц газет знатные литовские доярки, свинарки, трактористы, но улыбка их оставалась на газетном листе. Портрет в газете, похвальная статья о человеке были приговором, который обжалованию не подлежит. Лесные братья находили этого человека, где бы он ни скрывался, и приговор был один — смерть. Многих, о ком писал в газете Альгис Пожера, постигла эта участь. В их числе и Броне Диджене. Она была на его совести. За смерть активиста мстила советская власть, хватали всех, кто жил в этой волости, и угоняли эшелонами в Сибирь, а кто пытался спастись, стреляли на месте и не давали родне хоронить.
В конце сороковых годов Литва была советской Вандеей. Одна дралась, не сдаваясь, без надежды на успех. И истекала кровью, потому что кровь малень кого народа не бесконечна и имеет предел. Никто до сих пор не подсчитал, сколько тысяч убито, и кто остался в холодной сибирской земле.
Сталин действовал по принципу: цель оправдывал г средства. И потому, чтоб подсечь корни национального сопротивления, не виданного доселе и угрожа ющего примером остальным народам, приказал ликвидировать его питательную среду, то есть, народ. В каждом месте, где вспыхивали бои, население выселялось в Сибирь, все подряд, от стариков до грудных детей. Тысячи хуторов стояли пустыми, с заколоченными окнами. Поля кругом зарастали кустами, и одичавшие кошки бродили по безлюдному запустению. В Красноярский край, к берегам Енисея, уходили из Литвы бесконечные маршруты товарных поездов набитых, как скотом, людьми. Там их ждал мороз, голод и смерть. Угоняли в Сибирь так много, что в Литве Красноярский край стал называться Малой Литвой Мажойи Лиетува.
В этой резне Альгис был на стороне сильных, на стороне оккупантов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Не люблю такие группы, доверительно пожаловалась она Альгису. — Они же, кроме английского еще и на своем тарабарском языке лопочут. А я, как дура. Стой и хлопай глазами. Может, смеются надо мной или какую гадость про нашу страну говорят. Они же все нас, русских, ненавидят.
Тамара забыла, что Альгис тоже не русский, а литовец, и делилась с ним, как со своим человеком, ища сочувствия. В этот момент она поразительно напоминала полковника, тщетно прорывавшегося в ресторан. Тот же шовинизм. Высокомерный, брезгливый. В лучшем случае — покровительственный.
Альгис весьма часто сталкивался с этим даже в среде интеллигентной, чуждающейся официального квасного патриотизма. И даже такие люди, всесторонне образованные, говоря о Прибалтике, путали Латвии с Литвой, а Литву с Эстонией и почти никогда не могли уверенно сказать, какой город является столицей любой из этих республик. Это был тот особый род шовинизма, завуалированного, покровительственного и полупрезрительного.
— Но, слава Богу, мне с ними недолго возиться,оттопырив губы, кусала бутерброд с икрой Тамара.В Вильнюсе сдам их литовскому «Интуристу», а сама домой.
Альгис увидел, как в другом ряду, где обедали туристки, поднялась высокая, плотно обтянутая синим свитером, совсем молоденькая девушка и, улыбаясь до. ушей, как это умеют только американцы, направилась к ним, мотая широченными, по последней моде штанинами, вязаных брюк.
На фарфоровом личике Тамары появилась недовольная гримаска, но она тотчас же смахнула ее заученной служебной улыбкой.
Здравствуйте, мистер Пожера, американка протянула ему руку и Альгис заметил, что ее светлые, подведенные синевой глаза немного косят и от этого она была очень женственной и миловидной. — Я ваша давняя поклонница. Я слышала вас в Питсбурге два года назад. Не правда ли?
— Верно, верно, — закивал Альгис, подставляя ей стул и жестом приглашая сесть. — Я был в Америке. И в Питсбурге выступал.
Они оба говорили по-литовски, и лицо у Тамары стало непроницаемым. Она злилась. Это чувствовалось по остервенению, с каким она кусала свой бутерброд, безразлично устремив глаза поверх их голов.
— — Я так рада встретить вас. Ведь я пишу докторат по литовской поэзии советского периода. В университете Сан-Диего. Все, что было в американских библиотеках из написанного вами, я читала. В подлиннике. Мой литовский не очень режет слух? Не правда ли? Я американка в третьем поколении. Джоан Мэйдж. Уже мой отец был Мэйдж, а дедушка — Мажейка. Я знаю, это очень распространенная в Литве фамилия. Как в Америке Смит. Возможно, встречу родственников. Не правда ли?
Она говорила с каким-то округлым и смешным акцентом, будто перекатывала во рту горячую картофелину. Смотрела на Альгиса своими косящими серыми глазами без жеманства и как-то очень открыто, и это сразу расположило его к ней.
Я вас не стесню, мистер Пожера, если попрошу мой обед подать сюда, чтоб иметь возможность поговорить в непринужденной обстановке? Ведь неизвестно, будет ли еще такой случай, не правда ли? А спросить хочется очень много. Не знаю, с чего начать. Не хочу начинать с комплиментов, но, на мой взгляд, вы сегодня в литовской литературе — звезда первой величины. Если можно попросите официанта, он английского не знает, перенести сюда мой прибор.
Альгис искренне обрадовался тому, что она будет обедать с ним. Озорно подмигнув, подозвал официанта и велел все подать к этому столу. Не спросив согласия Тамары, а попросту забыв о ней. Но стоило официанту все перетащить сюда, как из-за другого столика поднялась дородная, в очках с толстыми линзами, туристка и на вытянутых руках, смеясь и притворно вскрикивая, понесла свою тарелку с борщом к их столу, села рядом с Джоан и на хорошем литовском представилась густым басом. Она была школьной учительницей из Чикаго и в воскресной школе для детей выходцев из Литвы вела уроки языка и литературы. Еще несколько туристок со своими тарелками перебрались за соседние столики. Тогда поднялась со своего места Тамара и захлопала в ладоши, призывая к тишине.
— Дорогие друзья! — сказала она по-английски.Я понимаю ваш интерес к известному литовскому поэту. Но чтоб не утруждать нашего гостя излишними вопросами, я предлагаю определенный порядок. Кто желает, задает вопрос мне, я перевожу мистеру Пожере, а он вам отвечает. Так мы сэкономим время и узнаем много интересного и полезного. Итак, какие будут вопросы?
— Женат ли мистер Пожера и сколько у него детей?
Тамара перевела ему вопрос и сочувственно, словно оправдываясь, сказала:
— Вот такие они все. Ничего серьезного. Альгис с улыбкой ответил, что он женат и у него двое детей. Даже достал из кармана фотографию жены с детьми, и карточка пошла по столам, из рук в руки, сопровождаемая восклицаниями и шумными одобрительными комментариями. Тамара тоже мельком глянула на фотографию, возвращая ее Альгису, и спросила:
— Блондинка? Альгис не ответил.
Вопросы посыпались со всех столиков. Ему пришлось рассказывать, в каком доме он живет, собственном или наемном, и в связи с этим объяснить, что такое кооперативная квартира и сколько она стоит. Цена показалась американкам невысокой. Но зато, когда он, приврав на одну больше, сказал, что живет в пяти комнатах, это не произвело на них никакого впечатления. И автомобиль «Волга» в собственном гараже никого не удивил. Правда, Джоан заметила, что в Америке известно, как дорог и как нелегко купить в Советском Союзе автомобиль. Тамара коршуном кинулась на нее, заявив, что это все враждебная пропаганда и не соответствует действительности. У нее, мол, тоже есть автомобиль и у официанта, который их обслуживает, тоже имеется. Он незадолго до этого ей сказал.
Бесцеремонность Тамары окончательно рассердила Альгиса. Он обратился к литовкам на литовском языке и попросил задавать вопросы ему без переводчика.
— Тогда давайте установим порядок, — попросила всех Джоан. — Каждая задает по одному вопросу. В противном случае мы замучим мистера Пожеру, и он о нас будет плохо думать. Не правда ли? Первый вопрос мой. Скажите, мистер Пожера, насколько правильна наша информация о том, что в СССР нет свободы слова, и деятели культуры выражают не свои мысли, а то, что им указывает партия коммунистов. И при этом мило улыбнулась, скосив свои серые глазки так, будто сказала Альгису нечто весьма приятное.
Вопрос был не нов. И иностранные делегации, посещавшие СССР, обязательно задавали его, и сам Альгис, когда выезжал за границу, на каждом митинге, пресс-конференции или даже частной встрече у когонибудь дома слышал все тот же назойливый вопрос. И ему казалось нелепым, что умные, седовласые люди задают его с таким невинным видом, будто сами не знают, что не может быть никакой свободы при диктатуре, тоталитарном режиме. А возможно, им всякий раз доставляло садистское удовольствие заставлять его изворачиваться, лгать, не краснея, нести околесицу, набившую всем оскомину. И никто из них, людей действительно свободного мира, где можно безбоязненно трепаться о чем угодно, никто ни разу не пощадил его, как это бывает у порядочных людей при виде противника, не способного к сопротивлению.
Каждый раз Альгис принимал сосредоточенный задумчивый вид и врал. Умело, вкусно, хорошо поставленным голосом. Доказывал, что черное — это белое и наоборот. Нагло, не смущаясь. Принимая законы этой игры и издеваясь над своими слушателями так же, как они над ним.
И на сей раз в вагоне-ресторане, с отеческой улыбкой глядя в косящие глазки Джоан, он говорил о том, что только социализм дает подлинную свободу художнику. Никто не оказывает на него давления. Никто, в отличие от Запада, не может купить его совесть: Советский художник творит по велению своего сердца. А так как он коммунист, то сердце его принадлежит партии. Выполняя партийный заказ, он осуществляет величайшую свободу творчества, то есть — волю своего сердца.
Доброжелательно внимавшие ему туристки, в основном дамы, весьма далекие от искусства, ничего, не поняли из его сложного построения, но на всякий случай согласно закивали, не желая прослыть в его глазах профанами. Лишь Джоан, отведя глаза, тихо сказала:
Вы меня не убедили. На нее зашикали сразу несколько американок постарше, а одна с укором заметила:
— Мистер Пожера, мисс Мэйдж, беседует со всеми нами. И мы ему очень признательны за любезное согласие. Ваше замечание граничит с бестактностью. Она сказала это по-английски и дала повод вмешаться Тамаре.
Господа, — нервно вскочила она с места, — мы не даем спокойно поесть нашему гостю. Я предлагаю отложить беседу до приезда в Вильнюс. Там у нас будут условия для такой интересной беседы.
— Тамара! — по-русски прикрикнул на нее Альгис, и его раздраженный голос насторожил всех в вагоне. Вы недостаточны умны, чтоб давать мне указания, как вести себя с иностранцами. У меня больше опыта, чем у вас и еще ни разу я не допускал оплошностей. У вас же они в каждом слове. Подобным поведением вы компрометируете не себя, а страну, которую по недоразумению представляете. Вам ясно? Умолкните, прошу вас. Если дорожите службой.
У Тамары под пудрой проступил густой и неровный румянец, ноздри побелели, а губы сжались тонким червячком. Но холодный безжалостный взгляд серых глаз Альгиса, устремленных на нее в упор, заставил ее сникнуть, опустить голову и сделать вид, что она ест и больше ничем не интересуется:
Американки — свидетельницы этого поединка получили несомненное удовольствие. И больше всех Джоан. Хотя не поняли ни одного слова в резкой отповеди Альгиса.
Тамара больше не мешала разговору. Альгис, отвечая американкам, рассказывал об экономическом подъеме в Литве, приводил цифры роста промышленности, числа студентов, женщин, занявших видное положение в общественной жизни. Все это он знал наизусть со времени своей первой поездки за границу, когда готовился всерьез и заучил множество статистических данных.
Эти цифры не были вымышленными. Но они не давали правдивой картины жизни Литвы, а лишь одну сторону, весьма выгодную для демонстрации. А вот подлинная жизнь с ее страстями и драмами, действительная судьба Литвы, страны очень сложной и трагичной, будет тщательно закрыта от них стараниями мощного и бдительного аппарата, одним из мелких винтиков которого была недалекая Тамара. Да и сам он. Разве не уводил он их своей гладкой и доверительной болтовней от правды, познать хоть частицу которой приехали они из такой заокеанской дали, уплатив немало долларов, хотя многих из них богатыми не назовешь.
С другой стороны, зачем открывать им правду? Чтоб насыпали соли на наши раны? Заулюлюкали, залаяли в эфире и прессе? А что толку? Кому от этого станет легче? Литве? Литовцам, которых так мало осталось на родине? Еще один бунт вызвать? Толкнуть народ на самоубийство?
Нет, пусть это делает кто угодно, но не он, Альгирдас Пожера. Он любит свой народ. Больше, чем многие записные доброжелатели. Он — певец своего народа, Признанный народом. И не будет тыкать носом в черное. Потому, что он видит перспективу и туда, к свету, к счастью, будет указывать людям путь. Нелегкий путь. Через муки и кровь. Новое всегда рождается в муках.
Но вот задала вопрос Джоан. И все стихли, потому что сами не решились об этом спросить. Она повторила вопрос по-английски, чтоб и Тамара знала, о чем она спрашивает. Тамара с ехидным прищуром из-под очков уставилась на Альгиса: а ну-ка, посмотрим, как ты выпутаешься?
Джоан задела больной нерв, глубоко и тщательно скрываемый от заграницы.
— Ответьте, пожалуйста, мистер Пожера, на один вопрос. Но если по какой-либо причине вас затруднит ответ, я не буду настаивать. В последнее время в западной прессе, особенно в газетах прибалтийских эмигратов, появляются какие-то устрашающие сообщения о том, что случилось в Литве сразу после второй мировой войны. Будто бы русские, чтоб усмирить Литву, заставить ее покориться после потери независимости совершали массовые убийства на манер тех, что французы допустили в Алжире примерно в ту же пору. Насколько эти слухи соответствуют действительности? Если я не ошибаюсь, мистер Пожера, в те годы вы уже были взрослым и делали первые шаги в литературе. Ваши стихи, датированные тем временем, посвящены классовой борьбе, мужеству коммунистов. Следовательно, они в какой-то мере должны были отразить те события, если все это не клевета врагов? Вы в те годы писали о литовских девушках, с гордо поднятой головой, идущих на смерть. Это было после войны, в мирное время. Против кого они шли и кто угрожал им смертью?
Слушая этот длинный, бесконечный вопрос, Альгис машинально кивал. Ни Джоан, ни эмигрантская пресса не знали и толики правды. Все было настолько страшней, что рассказывать об этом сейчас, спустя двадцать лет, бередить еле зажившие раны, было жестоко и бессердечно. Альгис знал много, слишком много, чтоб выкладывать им, благополучным американским дамочкам, глубокую боль несчастной великомученницы — Литвы.
В Литве тогда шла война. Необъявленная и в исторических летописях неотмеченная. Жестокая, бескомпромиссная, порой принимавшая неслыханно изуверские формы. Война велась без всяких правил и потому была особенно бесчеловечна. Пленных не брали обе стороны, а если кто и попадал живым, то дышал лишь день-другой, пока из него выбивали нужные сведения. Потом зарывали, как падаль, без креста, без какой-нибудь отметины.
Горела, истекала кровью маленькая крошечная Литва. И это длилось много лет после второй мировой войны, когда вся планета приходила в себя, залечивала раны и рвалась к удольствию мирной жизни, как всегда бывает после большого кровопускания. И никто — ни на Западе, ни в России — не знал, что в Литве л|ьется кровь на каждом шагу, и потери этого маленького народа затмили то, что унесла у него мировая война. Численность населения катастрофически, заметно для глаза, падала, с каждым месяцем угрожая полностью вычеркнуть литовцев из списка наций. Жалкие сведения доходили из Литвы, оцепленной русскими войсками, закрытой для иностранцев (да и жителям России нужны были пропуска, чтоб приехать туда). Эти слухи не принимались на веру, от них отмахивались, как всегда бывает, когда хотят сохранить душевный покой, не добавлять к своим бедам еще чужие.
Тем более, что в московских газетах Литва рисовалась чудным краем озер и янтаря, оттуда привозили невиданные в России копченые окорока, вкусные сыры, розовое сало толщиной в пять пальцев, п уже тогда начинали входить в моду литовские курорты Паланга и Друскеники. В Москве выступали литовские ансамбли, и парни и девушки, краснощекие, светловолосые, высокие и стройные, как на подбор, изумляли москвичей вихрем народных плясок, узорами и покроем невиданных доселе национальных костюмов.
Даже в Литве, в местной печати ни словом не упоминалось об этой войне. Говорилось о классовой борьбе, о создании колхозов, о сопротивлении кулаков, и это был привычный стандарт, за которым не угадывалась действительность. Улыбались со страниц газет знатные литовские доярки, свинарки, трактористы, но улыбка их оставалась на газетном листе. Портрет в газете, похвальная статья о человеке были приговором, который обжалованию не подлежит. Лесные братья находили этого человека, где бы он ни скрывался, и приговор был один — смерть. Многих, о ком писал в газете Альгис Пожера, постигла эта участь. В их числе и Броне Диджене. Она была на его совести. За смерть активиста мстила советская власть, хватали всех, кто жил в этой волости, и угоняли эшелонами в Сибирь, а кто пытался спастись, стреляли на месте и не давали родне хоронить.
В конце сороковых годов Литва была советской Вандеей. Одна дралась, не сдаваясь, без надежды на успех. И истекала кровью, потому что кровь малень кого народа не бесконечна и имеет предел. Никто до сих пор не подсчитал, сколько тысяч убито, и кто остался в холодной сибирской земле.
Сталин действовал по принципу: цель оправдывал г средства. И потому, чтоб подсечь корни национального сопротивления, не виданного доселе и угрожа ющего примером остальным народам, приказал ликвидировать его питательную среду, то есть, народ. В каждом месте, где вспыхивали бои, население выселялось в Сибирь, все подряд, от стариков до грудных детей. Тысячи хуторов стояли пустыми, с заколоченными окнами. Поля кругом зарастали кустами, и одичавшие кошки бродили по безлюдному запустению. В Красноярский край, к берегам Енисея, уходили из Литвы бесконечные маршруты товарных поездов набитых, как скотом, людьми. Там их ждал мороз, голод и смерть. Угоняли в Сибирь так много, что в Литве Красноярский край стал называться Малой Литвой Мажойи Лиетува.
В этой резне Альгис был на стороне сильных, на стороне оккупантов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24