Долго валялась в госпитале в Ялте, даже хотела руки на себя наложить в день Победы под ликующий фейерверк ракет, под слезы и радость об-нимающихся вокруг людей. Кому, она нужна после такая? Родных никого в живых, нет дома, нет уголка на земле, где изувеченную ждали бы и были согласны приютить. И, наверно, бросилась бы в море, чтоб кончить все и людям глаза не мозолить, если б не Тимофей.
Тимофей тоже был военным моряком и лежал с ней в одном госпитале. Он был абсолютно здоров, без единой царапины, крепкий и довольно заметный парень, днями безучастно сидевший на веранде госпиталя лицом к морю, слушая шум волн. Сидел один, ни с кем не общался и все слушал, слушал, будто ждал услышать с моря что-то очень важное для себя.
Тимофей был слеп на оба глаза. Слеп безнадежно. Глаза вытекли и веки запали, слипшись красноватыми рубцами. А на щеках и лбу остались зеленые веснушки — отметины въевшегося пороха.
Ему тоже некуда было ехать. И они поженились. Здесь же, в госпитале. Свадьбу справили им за казенный счет. Начальство не поскупилось на водку и закуску, дым стоял коромыслом по всем палатам, так как многие гости были лежачими и им водку давали в кровать. Да и за столом, как потом вспоминала Тася, на каждых двоих было три ноги, а рук — и того меньше.
Тася была так счастлива, что и не вспомнила подумать тогда о жилье. В Крыму, да и в той же Ялте, пустых домов было полно. Татар выселили из Крыма в Сибирь, и их дома забирали все, кто понаехал сюда.
Они с Тимофеем жили сначала в госпитале, там и кормились за казенный счет, а когда госпиталь закрыли, снова он стал санаторием, как и до войны, стали искать они себе крышу и лучше вот этой, на самой скале, ничего не наши.
И остались они тут, закинутые под самое небо, далеко от людей, и жили на скудные пенсии, что им полагались как инвалидам войны, да на тасино жалованье в санатории. Даже на дачниках, каких в сезон здесь пруд пруди и люди кругом на них крепко наживались, им не удавалось заработать. Кто полезет в такую дыру, карабкаться двести метров вверх по неудобной каменной тропинке? И если кто просился приютить на пару дней, таких сумасшедших было мало, Тася и Тимофей несказанно радовались. Ведь им перепадали кое-какие деньги. Но главное было не в этом. Слепому Тимофею такие жильцы Здесь провели они два дня и две ночи, изолированные от всего мира. если не принимать во внимание хозяев дома, которых они попросту не замечали, уплатив за ночлег и нехитрый обед вперед и не торгуясь. Как и все это место, диковатое и девственное, под боком у шумных курортов, так и хозяева домика, приютившие их оказались супружеской парой, на-столько необычной и странной, что Альгис часто возращался в памяти к ним.
Их звали Тася и Тимофей. Фамилия — Савченко, украинская. Обоим было за сорок. Детей не имели, жили бедно, вдали от людей, на скале, куда надо было с одышкой круто взбираться метров двести. Возможно,потому никто к ним не ходил в гости, а сами они спускались вниз только по крайней нужде — купить чего-нибудь в магазине или порыбачить на камнях. Он нигде не работал, ковырялся в крохотном огородике с тремя грядками позади домика, таскал в ведрах воду для полива из родника, бившего тонкой и очень холодной струйкой из трещины ниже жилья — туда вели двадцать выдолбленных в камне ступеней.
Таси весь день дома не было. Она рано уходила вниз, в самую Ореанду, где работала в гардеробе санатория и возвращалась на закате, волоча по крутой тропинке плетеную корзину и ведро с остатками обе-дов и ужинов, бесплатно достававшихся ей в санаторной столовой. Поднималась она долго, по многу раз отдыхая на крутом подъеме, и с середины тропинки громко звала Тимофея спуститься к ней и помочь.
Тася была инвалид, без правой ноги, которую ей заменял неуклюжий, угловатый протез, затянутый плотный, телесного цвета, чулок и обутый в туфлю без каблука. Потому в любую жару и вторая, здоровая нога тоже была в чулке.
Она осталась инвалидом с войны. Служила, как и многие девушки, на десантном корабле в Новороссийске, потеряла ногу при высадке здесь, на крымском берегу, летом 1944-го года, когда уже близился конец войны. Долго валялась в госпитале в Ялте, даже хотела руки на себя наложить в день Победы под ликующий фейерверк ракет, под слезы и радость об-нимающихся вокруг людей. Кому, она нужна после такая? Родных никого в живых, нет дома, нет уголка на земле, где изувеченную ждали бы и были согласны приютить. И, наверно, бросилась бы в море, чтоб кончить все и людям глаза не мозолить, если б не Тимофей.
Тимофей тоже был военным моряком и лежал с ней в одном госпитале. Он был абсолютно здоров, без единой царапины, крепкий и довольно заметный парень, днями безучастно сидевший на веранде госпиталя лицом к морю, слушая шум волн. Сидел один, ни с кем не общался и все слушал, слушал, будто ждал услышать с моря что-то очень важное для себя.
Тимофей был слеп на оба глаза. Слеп безнадежно. Глаза вытекли и веки запали, слипшись красноватыми рубцами. А на щеках и лбу остались зеленые веснушки — отметины въевшегося пороха.
Ему тоже некуда было ехать. И они поженились. Здесь же, в госпитале. Свадьбу справили им за казенный счет. Начальство не поскупилось на водку и закуску, дым стоял коромыслом по всем палатам, так как многие гости были лежачими и им водку давали в кровать. Да и за столом, как потом вспоминала Тася, на каждых двоих было три ноги, а рук — и того меньше.
Тася была так счастлива, что и не вспомнила подумать тогда о жилье. В Крыму, да и в той же Ялте, пустых домов было полно. Татар выселили из Крыма в Сибирь, и их дома забирали все, кто понаехал сюда.
Они с Тимофеем жили сначала в госпитале, там и кормились за казенный счет, а когда госпиталь закрыли, снова он стал санаторием, как и до войны, стали искать они себе крышу и лучше вот этой, на самой скале, ничего не наши.
И остались они тут, закинутые под самое небо, далеко от людей, и жили на скудные пенсии, что им полагались как инвалидам войны, да на тасино жалованье в санатории. Даже на дачниках, каких в сезон здесь пруд пруди и люди кругом на них крепко наживались, им не удавалось заработать. Кто полезет в такую дыру, карабкаться двести метров вверх по неудобной каменной тропинке? И если кто просился приютить на пару дней, таких сумасшедших было мало, Тася и Тимофей несказанно радовались. Ведь им перепадали кое-какие деньги. Но главное было не в этом. Слепому Тимофею такие жильцы торчали из воды, оно пенилось кружевами, сильнее подчеркивая синеву своей глади. И никого кругом. Камни, деревья, уцепившиеся за них корнями, и море.
Ничего здесь не изменилось с тех пор, как Альгис некогда впервые обнаружил это место. И даже хозяин, слепой Тимофей, на лай собаки торопливо поднявшийся снизу от родника с двумя ведрами на коромысле, был в той же застиранной и полинявшей морской полосатой тельняшке, туго натянутой на мускулистые плечи, и брезентовых штанах на том же ремне с начищенной до блеска медной пряжкой с большим якорем.
Альгиса он узнал по голосу, будто вчера это было, и двигая белесыми бровями над запавшими веками, словно силясь их открыть и разглядеть гостя, он улыбался широко и радушно, открывая щербатые, но крепкие зубы, прокуренные до желтизны.
— Как же, как же. Помню, — певуче, как и все украинцы, протянул он. — Из Литвы. Стишки пишете.
И хоть Сигита ни единым звуком не выдала себя, он повернул к ней лицо с зелеными оспинами от въевшегося в кожу пороха.
— Здравствуйте. И вас помню.
— Нет, Тимофей, — поспешно сказал Альгис. —Это — моя дочь. Школьница.
— Чую, молоденькая, — протянул ей руку Тимофей. — Значит, на Черное море приехала? Погреться? У вас там, на Балтийском, еще холодно.
— Она не говорит по-русски, — вступился Альгис, видя, как растерялась Сигита.
— Значит, только по-своему? Не беда. Мы с ней бычков пойдем в море ловить. Пойдешь? А там какой разговор? Там надо тихо. Долго у нас поживете?
— Долго. До лета.
— О цэ дило! — обрадовался Тимофей. — Будет с кем побалакать. А то я скоро стану и слепой и немой. Полный инвалид.
Он рассмеялся и повел их в хату. Из двух комнатушек им уступил дальнюю, оставив себе проходную, и стал шумно и радостно хлопотать, переставляя мебель, перетаскивая железные, на сетках, койки и отказываясь от их помощи, безошибочно ориентируясь сам. Быстро и ловко сварил на мазаной печурке во дворе перед домом кулеш в черном задымленном чу гуне, накормил их с дороги, а с Альгисом распил привезенную им бутылку коньяка. Пили из граненых стаканов. Тимофей опрокидывал в рот коньяк, как водку, не закусывал, а только причмокивал губами от наслаждения.
— О цэ гарно! Такого давно не пробовал! Армянский, говоришь, коньяк? Ого! Армяне толк понимают. Умеют жить.
В домике было бедно, но чисто. От побеленных известкой неровных стен веяло прохладой. Вышитые Тасей полотняные занавески пузырились на раскрытых окошках. Над койками висели коврики, тоже таенной работы, вышитые крестиком с лебедями на пруду, казаком и дивчиной у плетня и серпом месяца среди белых, как гребешки волн, облаков.
Разморенный обедом и коньяком Тимофей уснул во дворе, а рыжий Тузик свернулся калачиком у него на животе. Альгис и Сигита тоже легли отдохнуть — каждый на своей койке, и хоть стояли они у разных стен, от одной до другой можно было дотянуться рукой. Сигита стеснялась раздеваться при нем и хотела было лечь в одежде, но Альгис уговорил ее и вышел в другую комнату. А когда вернулся, она уже спала, а юбка, чулки и кофточка висели на спинке стула у изголовья.
В сумерках, когда море потемнело и слилось с горизонтом, а справа и слева по побережью зажглись цепочки огней, пришла наверх Тася, волоча плетеную корзину и бидон. Заохала, запричитала от радости, завидев гостей. Альгиса она тоже узнала сразу и очень обрадовалась, что он приехал с дочкой, такой хорошенькой и ладненькой, копия отца. Только одно насторожило ее, как же она пропустит школу, дети еще три месяца будут учиться. Альгису пришлось выдумать, что Сигита зимой тяжело болела, и врачи велели отправить ее на юг.
— Понятно, понятно, — кивала Тася, не сводя с Сигиты ласковых, тоскующих по несбывшему материнству глаз. — Так, может, в санаторий надо? Сейчас места есть. Даже в нашем. Я могу спросить.
Альгис снова изворачивался, объясняя, что Сигите здесь будет хорошо, а ему нужно писать в тишине, очень много работать, и их домик как нельзя лучше подходит для этого. Он не хочет никого видеть и чтоб никто ему не мешал, не беспокоил.
— Ну, тогда вы попали в самую точку, — об-радованно всплеснула руками Тася. — Туточки, как в могиле, даже милиция не найдет. Вот хорошо-то! Будем жить, как одна семья. А той мой Тимофей совсем заскучал. Я вам снизу все продукты буду таскать. Для доченьки коза есть, самое полезное молоко. Поправится, будет красавицей.
Ужинали они вместе. Во дворе, под звездами. Тимофей засветил фонарь «летучая мышь», и бабочки тучами вились над стеклом. Было тихо, и только снизу докатывался успокаивающий рокот прибоя в прибрежных камнях. Тася допила остатки коньяка, раскраснелась, повеселела, вместе с Тимофеем затянула протяжную украинскую песню. Цикады в кустах вокруг дома сопровождали пение, как оркестр. Тимофей обнял ее, а она положила голову ему на плечо и пела высоким голосом, прикрыв глаза и сладко чему-то улыбаясь. А он сидел ровно и строго вторил ей густым сдержанным басом, не заглушая, а только оттеняя жену, и пустые ввалившиеся глазницы были устремлены в темноту, к морю, где далеко-далеко двигалось несколько огоньков — запоздалое судно пробиралось в ночи к Ялте.
Было так хорошо и умиротворенно на душе, Альгис вдруг почувствовал себя таким счастливым и беззаботным, каким он себя уже давно не помнил. И с признательностью за то, что она побудила его на этот шаг, такой отчаянный и единственно верный, любовался Сигитой, тоже завороженной тихой прелестью южной крымской ночи, этой песней, чужой и близкой ей, потому что пели добрые и несчастные люди и с ними было спокойно и просто, как со своими, очень родными людьми. У нее прошла скованность и неловкость, какая стесняла ее поначалу. Она уже освоилась и смотрела открыто на лица поющих, даже шевелила губами, буззвучно повторяя незнакомый напев.
— Все мы да мы поем, — спохватилась Тася. — Что, ваши песни разве хуже? Давай, Сигита, спой по-вашему, по-литовски. А мы с Тимофеем послушаем.
Сигита не смутилась, не стала упираться и, застенчиво улыбнувшись Альгису, запела тихим поначалу неуверенным, голосом ту песню, что он слышал в вагоне, когда пели вместе Сигита и милиционеры.
Куда бежишь, тропинка милая? Куда ведешь, куда зовешь? Кого ждала, кого любила я, Уж не воротишь, не вернешь.
Тася, удивленно раскрыв глаза, слушала незнакомые слова, а потом вскрикнула радостно:
— Так то ж наша песня! Только слова другие! Выходит и по-литовски, и по-русски эта песня поется.
Сигита понимала по-русски, но говорила с трудом.
— Нет, — заупрямилась она, — песня наша, литовская.
— Как же так? — обернулась к Альгису за поддержкой Тася. — Наша песня. Помню до войны у нас в селе ее каждая девчонка пела. И слова такие хорошие… Теперь не услышишь.
И устремив глаза к звездам, стала припоминать слова, тихо напевая.
А там вдали, за синей рощицей, Где мы гуляли о ним вдвоем, Плыла луна — любви помощница, Напоминая мне о нем.
— Ах, как душевно, — задумчиво произнесла Тася. Тимофей улыбался, покачивая головой.
— Что тут спорить, — примирительно сказал он и погладил Тасю по голове.
— Хорошая песня тем и знаменита, что везде поется… Что в Литве, что у нас в России. Душа-то у людей повсюду одна.
Сигита стала петь дальше. По-литовски. Тася, скрипя протезом, подтащила к ней табурет, уселась рядом, обняла, как подружку, и подтянула по-русски, тихим задушевным голосом. Тимофей, не знавший слов, баском подхватывал концы фраз. Альгис слушал, прикрыв глаза, как вились, переплетались в одной песне литовские и русские слова и с невольной завистью подумал о том, что ни одно из его стихотворений не стало такой песней, простой и трогательной, нужной человеку, как хлеб и вода. Для его стихов композиторы тоже писали музыку и их пели по радио и с эстрады. Пели месяц-другой и забывали. А эту помнят и любят, И никто не знает автора слов, музыканта, написавшегося музыку. Народная песня. И живет в народе. А не пылится магнитофонными лентами в архиве Радиокомитета да пожелтевшими нотными тетрадями в чьем-нибудь чулане.
А ведь он умеет писать и умеет это делать добротно и искренне, как некогда в самом начале пути. Он напишет. Обязательно напишет. Здесь, в этом своем укрытии. Так, как не писал никогда. Будет писать без оглядки на редактора, без мысли о гонораре. Вот как эта песня. Пусть выльется из души. Ни для кого. Для этих звезд, для шумящего внизу моря. Для Сигиты с ее слабым неокрепшим голоском. Для Тимофея с Тасей, для которых хорошая песня, возможно, единственная отрада в их жалкой обездоленной жизни. Он напишет о них, о двух изувеченных войной душах, не нужных никому и ушедших от людей, нашедших пристанище на этой скале под южными звездами. Об их любви, тихой и человечной, что поддерживает в них жизнь.
В невидимом отсюда море, где-то внизу, как в бездне, простуженным басом прогудел пароход, мигнув двумя неяркими огоньками.
— На Керчь пошел, — сказал слепой Тимофей, и Тася, по пароходному гудку отмерив время, сказала, что поздно, надо спать, а то ей завтра рано на работу. Альгису не хотелось вставать из-за стола. Но слепой уже шарил по столу руками, собирая посуду, и Альгис поспешил ему помочь.
— Та не надо — с ухмылкой отмахнулся Тимофей. — Я привычный. Ночью мне подручней, чем вам. В потемках вы, что слепой. Для меня всегда одно. Ногами вижу да руками.
И понес горку тарелок на вытянутых руках, уверенно переставляя ноги по тропке до самой двери, коленом отворил ее и совсем исчез в темноте. Альгис напрягся, ожидая услышать звон разбитой посуды и, не посидев, пошел за ним. В темной кухоньке смутно различил Тимофея, на корточках присевшего над тазом с водой и мывшего невидимые тарелки.
— Тимофей, — попросил Альгис, — дайте, Сигита вымоет. Женское дело.
— И сразу скажешь — в моряках не служили, — угадал его улыбку Альгис. — Куда бабе в этом деле до матроса? А Сигите вашей дай посуду мыть — один убыток. Ей огонь зажигать надо, керосин переводить. Со мной экономия выходит.
Появилась Тася, поскрипывая протезом, шумно стала выпроваживать Альгиса:
— Вы — наши гости, вам отдыхать положено, марш — по койкам!
Альгис и Сигита закрылись в своей комнате, разделись, не зажигая света. Снаружи в маленькие оконца проникало сияние звезд, неясными пятнами ложась на глиняный, твердый, как камень, пол. Горько пахло полынью, высохшие серые метелки этой степной ядовитой травы висели под потолком на гвоздях, как средство от блох.
Даже в темноте Сигита разделась, повернувшись к нему спиной, и Альгис заметил, что, оставаясь с ним наедине, она настороженно затихала, вся как-то подбиралась, будто ждала, что сейчас что-то произойдет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Тимофей тоже был военным моряком и лежал с ней в одном госпитале. Он был абсолютно здоров, без единой царапины, крепкий и довольно заметный парень, днями безучастно сидевший на веранде госпиталя лицом к морю, слушая шум волн. Сидел один, ни с кем не общался и все слушал, слушал, будто ждал услышать с моря что-то очень важное для себя.
Тимофей был слеп на оба глаза. Слеп безнадежно. Глаза вытекли и веки запали, слипшись красноватыми рубцами. А на щеках и лбу остались зеленые веснушки — отметины въевшегося пороха.
Ему тоже некуда было ехать. И они поженились. Здесь же, в госпитале. Свадьбу справили им за казенный счет. Начальство не поскупилось на водку и закуску, дым стоял коромыслом по всем палатам, так как многие гости были лежачими и им водку давали в кровать. Да и за столом, как потом вспоминала Тася, на каждых двоих было три ноги, а рук — и того меньше.
Тася была так счастлива, что и не вспомнила подумать тогда о жилье. В Крыму, да и в той же Ялте, пустых домов было полно. Татар выселили из Крыма в Сибирь, и их дома забирали все, кто понаехал сюда.
Они с Тимофеем жили сначала в госпитале, там и кормились за казенный счет, а когда госпиталь закрыли, снова он стал санаторием, как и до войны, стали искать они себе крышу и лучше вот этой, на самой скале, ничего не наши.
И остались они тут, закинутые под самое небо, далеко от людей, и жили на скудные пенсии, что им полагались как инвалидам войны, да на тасино жалованье в санатории. Даже на дачниках, каких в сезон здесь пруд пруди и люди кругом на них крепко наживались, им не удавалось заработать. Кто полезет в такую дыру, карабкаться двести метров вверх по неудобной каменной тропинке? И если кто просился приютить на пару дней, таких сумасшедших было мало, Тася и Тимофей несказанно радовались. Ведь им перепадали кое-какие деньги. Но главное было не в этом. Слепому Тимофею такие жильцы Здесь провели они два дня и две ночи, изолированные от всего мира. если не принимать во внимание хозяев дома, которых они попросту не замечали, уплатив за ночлег и нехитрый обед вперед и не торгуясь. Как и все это место, диковатое и девственное, под боком у шумных курортов, так и хозяева домика, приютившие их оказались супружеской парой, на-столько необычной и странной, что Альгис часто возращался в памяти к ним.
Их звали Тася и Тимофей. Фамилия — Савченко, украинская. Обоим было за сорок. Детей не имели, жили бедно, вдали от людей, на скале, куда надо было с одышкой круто взбираться метров двести. Возможно,потому никто к ним не ходил в гости, а сами они спускались вниз только по крайней нужде — купить чего-нибудь в магазине или порыбачить на камнях. Он нигде не работал, ковырялся в крохотном огородике с тремя грядками позади домика, таскал в ведрах воду для полива из родника, бившего тонкой и очень холодной струйкой из трещины ниже жилья — туда вели двадцать выдолбленных в камне ступеней.
Таси весь день дома не было. Она рано уходила вниз, в самую Ореанду, где работала в гардеробе санатория и возвращалась на закате, волоча по крутой тропинке плетеную корзину и ведро с остатками обе-дов и ужинов, бесплатно достававшихся ей в санаторной столовой. Поднималась она долго, по многу раз отдыхая на крутом подъеме, и с середины тропинки громко звала Тимофея спуститься к ней и помочь.
Тася была инвалид, без правой ноги, которую ей заменял неуклюжий, угловатый протез, затянутый плотный, телесного цвета, чулок и обутый в туфлю без каблука. Потому в любую жару и вторая, здоровая нога тоже была в чулке.
Она осталась инвалидом с войны. Служила, как и многие девушки, на десантном корабле в Новороссийске, потеряла ногу при высадке здесь, на крымском берегу, летом 1944-го года, когда уже близился конец войны. Долго валялась в госпитале в Ялте, даже хотела руки на себя наложить в день Победы под ликующий фейерверк ракет, под слезы и радость об-нимающихся вокруг людей. Кому, она нужна после такая? Родных никого в живых, нет дома, нет уголка на земле, где изувеченную ждали бы и были согласны приютить. И, наверно, бросилась бы в море, чтоб кончить все и людям глаза не мозолить, если б не Тимофей.
Тимофей тоже был военным моряком и лежал с ней в одном госпитале. Он был абсолютно здоров, без единой царапины, крепкий и довольно заметный парень, днями безучастно сидевший на веранде госпиталя лицом к морю, слушая шум волн. Сидел один, ни с кем не общался и все слушал, слушал, будто ждал услышать с моря что-то очень важное для себя.
Тимофей был слеп на оба глаза. Слеп безнадежно. Глаза вытекли и веки запали, слипшись красноватыми рубцами. А на щеках и лбу остались зеленые веснушки — отметины въевшегося пороха.
Ему тоже некуда было ехать. И они поженились. Здесь же, в госпитале. Свадьбу справили им за казенный счет. Начальство не поскупилось на водку и закуску, дым стоял коромыслом по всем палатам, так как многие гости были лежачими и им водку давали в кровать. Да и за столом, как потом вспоминала Тася, на каждых двоих было три ноги, а рук — и того меньше.
Тася была так счастлива, что и не вспомнила подумать тогда о жилье. В Крыму, да и в той же Ялте, пустых домов было полно. Татар выселили из Крыма в Сибирь, и их дома забирали все, кто понаехал сюда.
Они с Тимофеем жили сначала в госпитале, там и кормились за казенный счет, а когда госпиталь закрыли, снова он стал санаторием, как и до войны, стали искать они себе крышу и лучше вот этой, на самой скале, ничего не наши.
И остались они тут, закинутые под самое небо, далеко от людей, и жили на скудные пенсии, что им полагались как инвалидам войны, да на тасино жалованье в санатории. Даже на дачниках, каких в сезон здесь пруд пруди и люди кругом на них крепко наживались, им не удавалось заработать. Кто полезет в такую дыру, карабкаться двести метров вверх по неудобной каменной тропинке? И если кто просился приютить на пару дней, таких сумасшедших было мало, Тася и Тимофей несказанно радовались. Ведь им перепадали кое-какие деньги. Но главное было не в этом. Слепому Тимофею такие жильцы торчали из воды, оно пенилось кружевами, сильнее подчеркивая синеву своей глади. И никого кругом. Камни, деревья, уцепившиеся за них корнями, и море.
Ничего здесь не изменилось с тех пор, как Альгис некогда впервые обнаружил это место. И даже хозяин, слепой Тимофей, на лай собаки торопливо поднявшийся снизу от родника с двумя ведрами на коромысле, был в той же застиранной и полинявшей морской полосатой тельняшке, туго натянутой на мускулистые плечи, и брезентовых штанах на том же ремне с начищенной до блеска медной пряжкой с большим якорем.
Альгиса он узнал по голосу, будто вчера это было, и двигая белесыми бровями над запавшими веками, словно силясь их открыть и разглядеть гостя, он улыбался широко и радушно, открывая щербатые, но крепкие зубы, прокуренные до желтизны.
— Как же, как же. Помню, — певуче, как и все украинцы, протянул он. — Из Литвы. Стишки пишете.
И хоть Сигита ни единым звуком не выдала себя, он повернул к ней лицо с зелеными оспинами от въевшегося в кожу пороха.
— Здравствуйте. И вас помню.
— Нет, Тимофей, — поспешно сказал Альгис. —Это — моя дочь. Школьница.
— Чую, молоденькая, — протянул ей руку Тимофей. — Значит, на Черное море приехала? Погреться? У вас там, на Балтийском, еще холодно.
— Она не говорит по-русски, — вступился Альгис, видя, как растерялась Сигита.
— Значит, только по-своему? Не беда. Мы с ней бычков пойдем в море ловить. Пойдешь? А там какой разговор? Там надо тихо. Долго у нас поживете?
— Долго. До лета.
— О цэ дило! — обрадовался Тимофей. — Будет с кем побалакать. А то я скоро стану и слепой и немой. Полный инвалид.
Он рассмеялся и повел их в хату. Из двух комнатушек им уступил дальнюю, оставив себе проходную, и стал шумно и радостно хлопотать, переставляя мебель, перетаскивая железные, на сетках, койки и отказываясь от их помощи, безошибочно ориентируясь сам. Быстро и ловко сварил на мазаной печурке во дворе перед домом кулеш в черном задымленном чу гуне, накормил их с дороги, а с Альгисом распил привезенную им бутылку коньяка. Пили из граненых стаканов. Тимофей опрокидывал в рот коньяк, как водку, не закусывал, а только причмокивал губами от наслаждения.
— О цэ гарно! Такого давно не пробовал! Армянский, говоришь, коньяк? Ого! Армяне толк понимают. Умеют жить.
В домике было бедно, но чисто. От побеленных известкой неровных стен веяло прохладой. Вышитые Тасей полотняные занавески пузырились на раскрытых окошках. Над койками висели коврики, тоже таенной работы, вышитые крестиком с лебедями на пруду, казаком и дивчиной у плетня и серпом месяца среди белых, как гребешки волн, облаков.
Разморенный обедом и коньяком Тимофей уснул во дворе, а рыжий Тузик свернулся калачиком у него на животе. Альгис и Сигита тоже легли отдохнуть — каждый на своей койке, и хоть стояли они у разных стен, от одной до другой можно было дотянуться рукой. Сигита стеснялась раздеваться при нем и хотела было лечь в одежде, но Альгис уговорил ее и вышел в другую комнату. А когда вернулся, она уже спала, а юбка, чулки и кофточка висели на спинке стула у изголовья.
В сумерках, когда море потемнело и слилось с горизонтом, а справа и слева по побережью зажглись цепочки огней, пришла наверх Тася, волоча плетеную корзину и бидон. Заохала, запричитала от радости, завидев гостей. Альгиса она тоже узнала сразу и очень обрадовалась, что он приехал с дочкой, такой хорошенькой и ладненькой, копия отца. Только одно насторожило ее, как же она пропустит школу, дети еще три месяца будут учиться. Альгису пришлось выдумать, что Сигита зимой тяжело болела, и врачи велели отправить ее на юг.
— Понятно, понятно, — кивала Тася, не сводя с Сигиты ласковых, тоскующих по несбывшему материнству глаз. — Так, может, в санаторий надо? Сейчас места есть. Даже в нашем. Я могу спросить.
Альгис снова изворачивался, объясняя, что Сигите здесь будет хорошо, а ему нужно писать в тишине, очень много работать, и их домик как нельзя лучше подходит для этого. Он не хочет никого видеть и чтоб никто ему не мешал, не беспокоил.
— Ну, тогда вы попали в самую точку, — об-радованно всплеснула руками Тася. — Туточки, как в могиле, даже милиция не найдет. Вот хорошо-то! Будем жить, как одна семья. А той мой Тимофей совсем заскучал. Я вам снизу все продукты буду таскать. Для доченьки коза есть, самое полезное молоко. Поправится, будет красавицей.
Ужинали они вместе. Во дворе, под звездами. Тимофей засветил фонарь «летучая мышь», и бабочки тучами вились над стеклом. Было тихо, и только снизу докатывался успокаивающий рокот прибоя в прибрежных камнях. Тася допила остатки коньяка, раскраснелась, повеселела, вместе с Тимофеем затянула протяжную украинскую песню. Цикады в кустах вокруг дома сопровождали пение, как оркестр. Тимофей обнял ее, а она положила голову ему на плечо и пела высоким голосом, прикрыв глаза и сладко чему-то улыбаясь. А он сидел ровно и строго вторил ей густым сдержанным басом, не заглушая, а только оттеняя жену, и пустые ввалившиеся глазницы были устремлены в темноту, к морю, где далеко-далеко двигалось несколько огоньков — запоздалое судно пробиралось в ночи к Ялте.
Было так хорошо и умиротворенно на душе, Альгис вдруг почувствовал себя таким счастливым и беззаботным, каким он себя уже давно не помнил. И с признательностью за то, что она побудила его на этот шаг, такой отчаянный и единственно верный, любовался Сигитой, тоже завороженной тихой прелестью южной крымской ночи, этой песней, чужой и близкой ей, потому что пели добрые и несчастные люди и с ними было спокойно и просто, как со своими, очень родными людьми. У нее прошла скованность и неловкость, какая стесняла ее поначалу. Она уже освоилась и смотрела открыто на лица поющих, даже шевелила губами, буззвучно повторяя незнакомый напев.
— Все мы да мы поем, — спохватилась Тася. — Что, ваши песни разве хуже? Давай, Сигита, спой по-вашему, по-литовски. А мы с Тимофеем послушаем.
Сигита не смутилась, не стала упираться и, застенчиво улыбнувшись Альгису, запела тихим поначалу неуверенным, голосом ту песню, что он слышал в вагоне, когда пели вместе Сигита и милиционеры.
Куда бежишь, тропинка милая? Куда ведешь, куда зовешь? Кого ждала, кого любила я, Уж не воротишь, не вернешь.
Тася, удивленно раскрыв глаза, слушала незнакомые слова, а потом вскрикнула радостно:
— Так то ж наша песня! Только слова другие! Выходит и по-литовски, и по-русски эта песня поется.
Сигита понимала по-русски, но говорила с трудом.
— Нет, — заупрямилась она, — песня наша, литовская.
— Как же так? — обернулась к Альгису за поддержкой Тася. — Наша песня. Помню до войны у нас в селе ее каждая девчонка пела. И слова такие хорошие… Теперь не услышишь.
И устремив глаза к звездам, стала припоминать слова, тихо напевая.
А там вдали, за синей рощицей, Где мы гуляли о ним вдвоем, Плыла луна — любви помощница, Напоминая мне о нем.
— Ах, как душевно, — задумчиво произнесла Тася. Тимофей улыбался, покачивая головой.
— Что тут спорить, — примирительно сказал он и погладил Тасю по голове.
— Хорошая песня тем и знаменита, что везде поется… Что в Литве, что у нас в России. Душа-то у людей повсюду одна.
Сигита стала петь дальше. По-литовски. Тася, скрипя протезом, подтащила к ней табурет, уселась рядом, обняла, как подружку, и подтянула по-русски, тихим задушевным голосом. Тимофей, не знавший слов, баском подхватывал концы фраз. Альгис слушал, прикрыв глаза, как вились, переплетались в одной песне литовские и русские слова и с невольной завистью подумал о том, что ни одно из его стихотворений не стало такой песней, простой и трогательной, нужной человеку, как хлеб и вода. Для его стихов композиторы тоже писали музыку и их пели по радио и с эстрады. Пели месяц-другой и забывали. А эту помнят и любят, И никто не знает автора слов, музыканта, написавшегося музыку. Народная песня. И живет в народе. А не пылится магнитофонными лентами в архиве Радиокомитета да пожелтевшими нотными тетрадями в чьем-нибудь чулане.
А ведь он умеет писать и умеет это делать добротно и искренне, как некогда в самом начале пути. Он напишет. Обязательно напишет. Здесь, в этом своем укрытии. Так, как не писал никогда. Будет писать без оглядки на редактора, без мысли о гонораре. Вот как эта песня. Пусть выльется из души. Ни для кого. Для этих звезд, для шумящего внизу моря. Для Сигиты с ее слабым неокрепшим голоском. Для Тимофея с Тасей, для которых хорошая песня, возможно, единственная отрада в их жалкой обездоленной жизни. Он напишет о них, о двух изувеченных войной душах, не нужных никому и ушедших от людей, нашедших пристанище на этой скале под южными звездами. Об их любви, тихой и человечной, что поддерживает в них жизнь.
В невидимом отсюда море, где-то внизу, как в бездне, простуженным басом прогудел пароход, мигнув двумя неяркими огоньками.
— На Керчь пошел, — сказал слепой Тимофей, и Тася, по пароходному гудку отмерив время, сказала, что поздно, надо спать, а то ей завтра рано на работу. Альгису не хотелось вставать из-за стола. Но слепой уже шарил по столу руками, собирая посуду, и Альгис поспешил ему помочь.
— Та не надо — с ухмылкой отмахнулся Тимофей. — Я привычный. Ночью мне подручней, чем вам. В потемках вы, что слепой. Для меня всегда одно. Ногами вижу да руками.
И понес горку тарелок на вытянутых руках, уверенно переставляя ноги по тропке до самой двери, коленом отворил ее и совсем исчез в темноте. Альгис напрягся, ожидая услышать звон разбитой посуды и, не посидев, пошел за ним. В темной кухоньке смутно различил Тимофея, на корточках присевшего над тазом с водой и мывшего невидимые тарелки.
— Тимофей, — попросил Альгис, — дайте, Сигита вымоет. Женское дело.
— И сразу скажешь — в моряках не служили, — угадал его улыбку Альгис. — Куда бабе в этом деле до матроса? А Сигите вашей дай посуду мыть — один убыток. Ей огонь зажигать надо, керосин переводить. Со мной экономия выходит.
Появилась Тася, поскрипывая протезом, шумно стала выпроваживать Альгиса:
— Вы — наши гости, вам отдыхать положено, марш — по койкам!
Альгис и Сигита закрылись в своей комнате, разделись, не зажигая света. Снаружи в маленькие оконца проникало сияние звезд, неясными пятнами ложась на глиняный, твердый, как камень, пол. Горько пахло полынью, высохшие серые метелки этой степной ядовитой травы висели под потолком на гвоздях, как средство от блох.
Даже в темноте Сигита разделась, повернувшись к нему спиной, и Альгис заметил, что, оставаясь с ним наедине, она настороженно затихала, вся как-то подбиралась, будто ждала, что сейчас что-то произойдет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24