— Если вы продолжите вашу мысль относительно тех, кто владеет, и тех, кто производит, мне кажется, вы увидите сами, что она довольно далеко уведет вас от индивидуализма. Но это не важно, — если у вас есть собственные средства, вы можете позволить себе некоторые странности. Но почему вам нравятся рынки и противны большие магазины?— Потому что рынки человечны, а магазины бесчеловечны, — отвечал Тони. — На тех рынках, о которых я говорю, нет этих проклятых паразитов, я хочу сказать, людей-паразитов, — блох там сколько угодно, — и нет человеческой динамо-машины. Никто не спешит, никто не рассчитывает стать богачом за один день. Рыбаки выносят на рынок корзины с ночным уловом, крестьяне — излишки сыра, фруктов и овощей. Вместо того чтобы заказывать товары по телефону, каждый выбирает то, что ему нравится.— И вас при этом здорово обсчитывают.— Я предпочитаю, чтобы меня обсчитали на несколько полупенсов с фунта при личной сделке, чем на десять шиллингов с фунта при расчете по установленным ценам, которые вздуваются для того, чтобы оплатить прибыли и дивиденды целого ряда акционерных компаний.— Но на таких началах нельзя управлять большим государством.— А кому это нужно? Не мне.Эта несколько неопределенная дискуссия могла бы продолжаться до бесконечности, если бы автобус не подошел к конечной остановке, что заставило их переменить тему. Когда они вышли к реке и свернули на прибрежную тропинку, Уотертон попытался было возобновить дискуссию, но Тони уклонился. Он знал, что излагал свои взгляды неубедительно, нелогично, но как можно было логически объяснить то, что воспринималось им как инстинктивное ощущение? Он не приводил себе никаких доводов, для того чтобы ненавидеть «человеческую динамо-машину», все его чувства и инстинкты восставали против нее. Неужели они несостоятельны только потому, что их нельзя уложить в строгие рамки логического мышления? Аристотелева условность — и больше ничего. Возмущенный человеческим обществом таким, каким оно ему представлялось, Тони готов был оспаривать и отрицать самые основные и наименее спорные положения. Ему доставляло удовольствие думать, что человеческий разум имеет полное право не следовать логическим путем и достигнуть при этом гораздо более ценных и плодотворных результатов. Он подумал, что он, в сущности, всегда мыслил и чувствовал более или менее нелогично. Он не поделился своим открытием с Уотертоном потому, что его снова охватило отвращение, при мысли об этих бесконечных отвлеченных спорах, в которых люди так бесполезно растрачивают самих себя. Насколько отраднее чувствовать ритмическое движение своего тела, затянутое облаками небо, свежую листву, молчаливо текущую реку и предоставить говорить Уотертону.Тони казалось, что он должен бы чувствовать себя более или менее спокойным и довольным, если и не вполне счастливым; и его угнетало сознание, что он не чувствует ни того, ни другого. Конечно, это уже не так мало, когда под ногами твердая тропинка, воздух не отравлен газами и не слышно рвущихся снарядов, но больше радоваться было нечему. Его раздражал сладковатый запах речной сырости, а весь этот убого жеманный ландшафт — изъеденное демократической эпохой изящество восемнадцатого века — казался ему самодовольно ограниченным. А как благожелательно распространяется Уотертон об этом ядовитом маленьком толстяке Попе и хлыще Хори Уолполе с его бесчувственным сердцем и красным носом… С его стороны это неблагодарно, подумал Тони, так презирать дары Природы и Искусства; но все же лучше отдавать себе точный отчет в своих чувствах, чем притворяться, что у тебя есть чувства, которые, по общему мнению, следует иметь.От встречи с Робином его настроение не улучшилось, как он надеялся, а, наоборот, стало еще хуже.Они довольно долго блуждали по каким-то грязным глухим переулкам, пока не нашли его весьма убогое жилище — небольшую комнату в шестикомнатном особняке. Вся она была пропитана каким-то кислым запахом грязи, скопившейся под растрескавшимся линолеумом и в невыметенных углах, в одном из которых приткнулась узкая железная кровать. Повсюду были разбросаны вороха книг и бумага, и над всем носился, как гадкое воспоминание, затхлый дух немытых окон и варившейся где-то капусты. Все это сразу ударило Тони в нос, как только им отворила дверь какая-то женщина с красными руками, не удосужившаяся даже снять свой холщовый передник. Но все его внимание тут же переключилось на Робина, который, бросив перо и протянув испачканную чернилами руку, воскликнул прежним, почти не изменившимся голосом:— Как приятно снова увидеться с вами, старина!Тони горячо пожал ему руку и познакомил его с Уотертоном. Он был рад, что привел с собой Уотертона, — тот оказался для него чем-то вроде щита, так как, если не считать голоса, Тони почти не узнавал своего друга. Робин был одет в сильно поношенную рабочую блузу, он отпустил лохматую черную бороду, волосы у него были длинные, взлохмаченные; лицо худое, с выражением какой-то озлобленности, а глаза, которые Тони помнил такими живыми, веселыми, горели каким-то фанатичным огнем. «Настоящий оратор из Гайд-парка», — с грустью подумал Тони, и в ту же минуту почувствовал на себе неодобрительный взгляд Робина, и ему стало неловко за свой опрятный костюм, за коротко, по-военному, подстриженные волосы и усы. Ощущение неприязни со стороны Робина огорчило его, словно горькое предчувствие, — вот еще один друг стал чуть ли не врагом. Нарочито нищенский вид Робина и его комнаты действовали на Тони угнетающе, — им не удастся восстановить прежние дружеские отношения в этой комнате.Ах, если бы в Кингстоне был винный погребок, увитый виноградом, где они могли бы пить золотистый мускат и снова обрести друг друга!После того как они порасспросили друг друга о том о сем, Тони предложил взять лодку и часок-другой покататься по реке; но Робин об этом и слышать не хотел.— На реке полным-полно вонючих буржуев и солдатни с девками, — сказал он презрительно.Тони поморщился, он видел этих солдат, — почти все они были в синей больничной одежде, кто с пустым подколотым рукавом, кто с пустой штаниной, а кто в темных очках на мертвенно-бледном лице, — у него всякий раз при виде их невольно сжималось сердце. Он готов был выслушивать любые выпады против войны и ее поджигателей и против себя самого за то, что принимал в ней участие, но не выносил злобных насмешек над калеками, пострадавшими на войне. Он подавил свое негодование и ничего не сказал, но Уотертон вмешался в разговор.— А не пойти ли нам выпить чаю в какой-нибудь ресторанчик на реке, — сказал он весело. — Я видел прекрасное местечко, когда мы шли сюда, и не прочь посидеть после прогулки.Но и это предложение Робин презрительно отверг:— Я ни за что на свете не переступлю порога ни одного из этих грязных притонов, — сказал он желчно. — Я могу напоить вас чаем и здесь, а не то поблизости есть рабочая чайная. Что вы предпочитаете?— Пойдемте лучше в чайную, — сказал Тони, обрадовавшись возможности выбраться из этой зловонной комнаты и все еще смутно надеясь, что в другой обстановке ему, может быть, удастся обрести прежнего веселого Робина со всем его обаянием.Но рабочая чайная оказалась не многим лучше: засиженные мухами окна, грязные столы, пропитанный застоявшимся запахом жареной рыбы воздух. Чашки и блюдца с выщербленными краями были сомнительной чистоты, а жидкий чай сильно напоминал помои. Тони заметил, как Уотертон после первого довольно неуверенного, нерешительного глотка спокойно отодвинул свою чашку, а Робин криво усмехнулся. Тони отхлебнул из своей чашки — немногим хуже чая из общего котла на фронте, слегка отдает похлебкой, — и закурил трубку.Робин сразу принялся с едкой злобой рассказывать о том, что он перенес в тюрьме. Обращались с ними зверски — били, унижали, сажали в одиночки, не давали никаких книг, кроме библии, морили голодом, так что многие заболевали, а один едва не отправился на тот свет. — Да, все это очень печально, — мягко сказал Уотертон, — и, по-моему, всем, кто к этому причастен, должно быть стыдно. Но ведь люди в окопах тоже страдали, мистер Флетчер.Саркастический огонек вспыхнул в глазах Робина, и он ответил грубо:— Незачем им было туда идти. А раз они согласились убивать других, то и поделом им.— Мне кажется, что они поступали так, как считали правильным, — сказал Уотертон, улыбаясь. — И я не думаю, чтобы они были особенно кровожадны.Во всяком случае, терпеливо переносили то, что выпало им на долю.— А вы что делали? — спросил Робин колко. — Вы протестовали против войны?— Нет, — сказал Уотертон, все так же улыбаясь, — мой самолет разбился, а когда я выписался из госпиталя, меня отправили в тыл.Язвительная усмешка, с которой Робин отнесся к этим словам, была оскорбительна, но Уотертон предложил ему папиросу и закурил сам, так и не дав ему вывести себя из благодушно-спокойного настроения. Тогда Робин злобно накинулся на Тони.— А вы, Тони? Зачем вы пошли? Вы изменили нам!— Я не считаю, что изменил вам или кому бы то ни было, — сказал Тони, вспыхнув. — Я никогда не давал обещания не воевать и не мог бы с чистой совестью поклясться, что у меня не возникнет желания убить кого-нибудь.— Ну, конечно, немца, пытающегося изнасиловать вашу сестру? — усмехнулся Робин.— Нет. Но если бы меня, скажем, кто-нибудь беспощадно угнетал или пытался убить.— Но ведь этого не было. Идти на войну было противно вашим убеждениям, а вы все-таки пошли.Вы изменили и нам и себе.— Мои убеждения? — шутливо сказал Тони. — А разве они у меня когда-нибудь были? Мне кажется, я никогда не говорил о своих убеждениях, и уверен, что не руководствовался ими в своих поступках.— Но ведь вы не одобряли войны?— Нет, сказать по совести, не одобрял. Но, дорогой мой Робин, я встречал очень мало солдат, которые «одобряли войну». Большинство из них попросту всеми силами стремились оттуда вырваться, но, попав на фронт, все выносили.— Но ведь с вами было по-другому, Тони. Разве не были вы социалистом, не верили в братство народов?Тони вздохнул, его раздражал этот бесцеремонный допрос.— Робин, вы прекрасно знаете, что у меня не было твердых политических убеждений. Я голосовал единственный раз в жизни — после перемирия, когда это было своего рода парадом, даю вам честное слово, что я понятия не имел, за какую партию я голосовал, не знаю даже, кто были кандидаты.— Это вовсе не вопрос политики, — сказал Робин презрительно, — это вопрос человеческой порядочности, солидарности с рабочими.— Ну, а я считал более порядочным пойти на войну, — сказал Тони, уже начиная раздражаться. — И готов биться об заклад, что в моем батальоне было больше рабочих, чем в вашей тюрьме. Можете, если хотите, считать, что я пошел потому, что у меня не хватило мужества отказаться. И для меня это вовсе не было предметом каких-то обсуждений, раздумий, я просто подчинился какому-то порыву, совести, если хотите.— Совести! — злобно вскричал Робин. — Что вы хотите этим сказать? Как могла ваша совесть позволить вам поддерживать богачей — всю эту грязную сволочь?Тони замялся и взглянул на папиросу Уотертона, которая чуть подпрыгнула в его дрожащих пальцах.Робин не замечал этой дрожи, но Тони знал, что она у Уотертона на всю жизнь, знал также, что после гибели самолета жизнь Уотертона стала чем-то вроде постоянного поединка со смертью.— Могу вам рассказать только вот что, — сказал он спокойно. — Как-то в самом начале войны поздно вечером, часов около двенадцати, я возвращался домой к отцу. В одном из переулков мне повстречалась рота территориальных войск, которая шла на станцию, их отправляли в лагеря, может быть, на фронт.Большинство были совсем мальчики. Никто, кроме меня, не остановился, чтобы посмотреть на них. Они шли, насвистывая, а в конце шеренги тащился старый фургон Красного Креста. Не могу сказать почему, но эта маленькая процессия показалась мне одним из самых печальных и трогательных зрелищ, которые мне когда-либо приходилось видеть. Все во мне точно перевернулось. Мне хотелось незаметно замешаться в их ряды и пойти с ними, куда бы они ни шли. Я не мог этого сделать, но всем своим существом почувствовал, каков бы ни был мой долг как просвещенного члена общества, моим непреодолимым человеческим побуждением было пойти с ними и разделить их судьбу.— Хм! — фыркнул Робин. — Сентиментальная чепуха!Тони говорил и смотрел на забитые грязью трещины стола.Когда он поднял голову, взгляд его случайно встретился с глазами Уотертона, и выражение, которое он в них уловил, вознаградило его за все обиды, нанесенные желчным презрением Робина.— У меня таких благородных чувств не было, — шутливо сказал Уотертон, стараясь отвлечь внимание Робина на себя. — Я пошел, потому что был без работы и мне хотелось летать.Робин сидел задумавшись и, казалось, не слышал замечания Уотертона. Тони тоже молчал, раздумывая, как бы перевести разговор на менее острую тему, Робин прервал его мысли.— Что вы собираетесь теперь делать, Тони?Болтаться по-прежнему, без толку, даром тратить жизнь?— Я не считаю дни, проведенные нами вместе в Риме, потраченными даром, Робин, — ответил Тони, чувствуя себя задетым его словами и в то же время взывая к старой дружбе. — Это был один из самых счастливых периодов моей жизни, и мне казалось, что и вы тоже были тогда счастливы. Никогда не забуду того чудесного дня, когда мы завтракали с вами в беседке, увитой виноградом. А ту книгу, которую вы тогда писали, ее потом напечатали? Я за последние годы, можно сказать, ничего не читал.Робин нахмурился.— Мы были тогда желторотыми юнцами, — сказал он, — хотя мне кажется, что у меня и тогда было больше понимания действительности, чем у вас. А теперь пора взяться за дело, имея перед собой определенную цель!— Какую цель?— — Свержение буржуазного режима, — сказал Робин, и глаза его сверкнули ненавистью. — Мы должны действовать заодно с русскими и установить диктатуру пролетариата.— А как это сделать?— Вести пропаганду и готовиться к классовой борьбе. Я бросил писать романы — их читает только буржуазия — и посвящаю все свое время различным выступлениям, а кроме того, сотрудничаю в двух-трех левых журналах.— Мне кажется, это как-то нелогично — отвергать национальную войну и проповедовать классовую, — сказал Тони с оттенком сомнения.— Это совершенно разные вещи, — огрызнулся Робин. — Одна ставит себе целью порабощение народа, другая — стремится освободить его.— Я ненавижу насилие и кровопролитие. А если вы будете убивать всех, кто не из народа, как это, кажется, делают в России, вам придется перебить половину населения Англии. Но расскажите нам, пожалуйста, что вы, собственно, намерены делать?— Приходите на наши митинги. Вот как раз завтра вечером будет митинг. Может быть, и вы тоже придете? — добавил он не особенно любезно, обращаясь к Уотертону.— Да нет, благодарю, — ответил Уотертон шутливо, но довольно решительно. — Едва ли я приду.Я бывал на стольких политических митингах, что они уже перестали интересовать меня.Робин с нескрываемой неприязнью отвернулся от него и подчеркнуто обращался теперь только к Тони, стараясь увлечь его своими теориями. Тони некоторое время слушал, а затем решил, что не вправе заставлять Уотертона терпеть дальше этот мрачный монолог. Он взглянул на часы и, поднявшись, сказал, что им пора идти. Тони расплатился за чай. Они проводили Робина-до дому. В дверях Робин спросил:— Вы придете завтра на митинг? Я обещал привести вас, полагая, что вы наш единомышленник.— Нет, уж лучше вы не давайте в отношении меня никаких обещаний, — сказал Тони, стараясь говорить шутливо. — И завтра я, к сожалению, прийти не могу. Я обещал провести вечер с отцом.— Вы положительно безнадежны! — грубо сказал Робин. — Этакая мягкотелость, да и мозги у вас, видно, тоже размякли! Прощайте!Уотертон и Тони некоторое время шагали молча, пока не подошли к мосту. До захода солнца оставалось еще часа два.— Хорошо бы прогуляться, — подышать немножко, — предложил Тони. — После этой отвратительной грязной чайной у меня до сих пор какой-то мерзкий вкус во рту. Хотите, дойдем пешком до Теддингтона?А там можно будет сесть в поезд.— Конечно. Идемте.— Мне очень жаль, что все так вышло, — нерешительно промолвил Тони. — Мне, собственно, следует извиниться перед вами. Но я встречался с ним только до войны, и для меня все это было такой же неожиданностью, как и для вас.— По-моему, вы прекрасно выдержали атаку, — мягко заметил Уотертон. — Я бы на вашем месте, наверно, взорвался. Мне жаль этого малого. Ведь он своего рода тоже жертва войны.— Откровенно говоря, я просто потрясен. Ведь я считал его одним из своих немногих настоящих друзей. Он стал совершенно неузнаваем. Проклятая война! А вы хоть сколько-нибудь верите в то, что он говорил?Уотертон пожал плечами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61