Безвыходного положения в небе не бывало, а вот на земле…
Мне хочется уйти в землю и спрятаться в ее глубинах, но она какая-то открытая, твердая и безразличная ко мне. Нет, даже не безразличная — она, словно на ладони, приподняла меня и держит перед бомбами, не давая укрыться. Какое-то оцепеняющее равнодушие и покорность сковали меня. Только мысль, оторванная от тела, продолжала жить. Война — риск. Нет, не только риск, но и верная смерть. И я гляжу на нее. Не в моей власти что-либо сделать. Ни опыт, ни знания, ни воля — ничто не поможет. У меня одна возможность: принять смерть. И я жду. А время словно застыло. Нет солнца, нет неба — есть только чувство конца. Взрывы, огонь, едкий дым…
Отчетливо слышу тишину. Но ведь мертвые не должны слышать. Но я чувствую еще и сильное жжение в правой ноге, хотя мертвые, наверное, ничего не чувствуют. Значит — жив! Рывок — и я на ногах. На западе, за Тернонолем, виднеются уходящие вражеские самолеты. Рядом стоит Дмитрий Мушкин и сверху вниз смотрит на меня. А на земле лежат девушки с венками. Лежат неподвижно, и из-под них выползают алые лепестки. Глаза у девушек спокойные, лица чужие, видны глубокие рваные раны. И тут только доходит до меня, что красными лепестками уходит из девушек жизнь.
Наклоняюсь к Наде Скребовой, но подкашивается правая нога, и я валюсь на бок. Резкая боль. Из голенища сапога через край льется кровь. Я чувствую слабость и безразличие ко всему окружающему. Мушкин, сняв с себя поясной ремень, туго перетягивает мою раненую ногу. Кто-то копошится у меня на груди, показывает металлический осколок от бомбы. Я беру осколок в руки. Он в крови. Откуда же кровь, если на моей груди нет раны?
2.
Несколько дней мы знакомились с заводом, беседовали с рабочими и руководителями. Часто нас, представителей Москвы, засыпали вопросами, в которых звучала тревога за судьбу Родины. Люди возмущались, что их завод не переключился полностью на производство самолетов-истребителей. Рабочие вспоминали визит в США премьера Англии Черчилля, его призывы к американцам начать крестовый поход против СССР. Америка, говорили они, имеет атомные бомбы, а у нас их нет. Может случиться трагедия ужаснее, чем в сорок первом. Однажды ко мне подошел в цехе рабочий:
— У вас, товарищ майор, две Золотые Звезды. Вы с честью прошли через невзгоды войны. Скажите, как солдат солдату, почему наш завод не переключается на выпуск боевых самолетов? Значит, войны в ближайшие годы не предвидится?
Вопрос для меня не был неожиданным. Он волновал всю страну, но никто на него не мог ответить определенно. У всех в памяти была свежа прошедшая война. Народная мудрость гласит: когда войну забывают, начинается новая. А мы ее не просто помнили, мы видели ее следы, восстанавливали разрушенные села, города, заводы. Существовала карточная система на продовольствие и промышленные товары, поэтому пришлось армию резко сократить, а военные заводы перевести на выпуск стиральных машин и пылесосов.
— Капиталисты, — ответил я рабочему, — развернули «холодную войну», а это подготовка к «горячей». В такой обстановке мы должны быть бдительны. А что касается кастрюлек и сковородок, то и эта «техника» нам сейчас нужна не меньше, чем самолеты.
Рабочий не без иронии заметил:
— Кастрюлями отобьемся??
Это задело меня за живое, и я, позабыв о секретности, откровенно сказал:
— Нет, самолетами. И не такими, какие выпускали вы. Будете делать реактивные истребители. Лучше, чем те, какие впервые в этом году пролетали над Красной площадью. Именно ваш завод должен начать выпуск этих самолетов. Это я вам говорю по секрету, как солдат солдату. И вы мне откровенно скажите: вы, рабочие, и ваше руководство готовы к этому?
— Конечно готовы! Только был бы приказ.
На другой день я познакомился с летчиками-испытателями, проверил их летную документацию. В плане значился и мой полет с ведущим летчиком майором Иваном Буровым. Бурову тридцать четыре года. На груди орден Красной Звезды и медаль «За трудовую доблесть». Я поинтересовался:
— На фронте заработали?
— Нет! — резко ответил он с обидой. — На фронт меня не пустили. Всю войну в тылу испытывал истребители.
— Испытание самолетов тот же фронт, — я ответил так, как обычно писалось во время войны в газетах о тружениках тыла.
— Федот, да не тот! — убежденно заявил Буров. — Такие ответы писались на всех моих рапортах, в которых я умолял послать меня на фронт. У меня двое ребят, теперь они, как и все дети, спрашивают меня о войне, а мне ответить нечего.
Я посочувствовал Бурову, вспомнив, как в 1942 году в академии меня за такой же рапорт привлекли к партийной ответственности. Потом просмотрел топографическую карту, на которой рукой летчика был отмечен маршрут нашего полета на двухместном истребителе, сделаны необходимые расчеты. Когда я одобрил его работу, он порывисто и с пренебрежением воскликнул:
— Это же наука для первоклашки! Другое дело — пилотаж!
— Бывает, теряют ориентиры и очень опытные летчики.
— Да я по этому маршруту пройду с закрытыми глазами: тут все мной облетано-переоблетано. — Буров говорил быстро, словно куда-то спешил. — Каждая балочка, деревушка и кустик мне знакомы до чертиков. К тому же Волгу с высоты можно видеть за сотню километров.
Откровение летчика я не воспринял как чрезмерную самонадеянность. Это выплеснулась сама опытность и душевная откровенность, и я с ним согласился. Мне не доводилось испытывать заводские самолеты и видеть эту работу. Сейчас это дело меня заинтересовало. Чтобы прочувствовать такой полет и проверить профессиональную работу Бурова, я поставил ему задачу:
— Когда придем с маршрута, выполните два комплекса фигур высшего пилотажа: один согласно Курсу боевой подготовки истребительной авиации, а другой — свой, испытательный, после которого машина считается принятой.
— Хорошо! — глаза его задорно сверкнули. — Сегодня я сделал всего один полет по кругу. Даже как следует не размялся, — и летчик, как бы испытывая удовлетворение от предстоящего пилотажа, даже невольно подвигал плечами, в которых чувствовалась сила.
Мы в небе. Я в задней кабине, проверяемый — в передней. На первом отрезке маршрута Буров набрал высоту и ни разу не оглянулся назад. Правда, перед ним установлено зеркальце, но оно не дает полного обзора. Боевому летчику нужно постоянно крутить головой и накренять самолет. Иначе вражеский истребитель, прячась за заднюю нижнюю часть самолета, окажется незамеченным и нанесет удар.
Сейчас не фронтовое небо, но военный летчик в воздухе должен постоянно находиться в боевой готовности. И эта готовность должна стать его инстинктом. На Халхин-Голе к нам прибыл опытный летчик-испытатель и погиб в первом же вылете из-за своей неосмотрительности. Вот почему мне не понравилось беспечное поведение моего проверяемого.
До первого поворотного пункта испытатель набрал высоту пять тысяч метров. На такой высоте он прошел и остальные два отрезка маршрута, прошел точно по намеченному пути и расчетному времени, но ни разу не оглянулся назад. При подходе к аэродрому спросил меня:
— Разрешите выполнить пилотаж?
— Разрешаю. Но сначала внимательно осмотритесь и запросите согласие стартового командного пункта.
Пилотаж! Он наглядно показывает не только профессиональную выучку летчика-истребителя, но и его характер, а также физическую натренированность. Первую часть задания Буров выполнил чисто, хотя и без той плавности, какая полагается. Временами он слишком резко двигал рулями: сказывался его энергичный, порывистый характер. Но здесь, в пилотировании, свое летное «я» допускалось.
Испытательный комплекс фигур Буров выполнил с большими перегрузками. Порой у меня на глаза наползали веки. А на петле Нестерова он так закрутил вертикальное кольцо, что у меня не только невольно закрылись глаза, но от перегрузки заныла поясница, не раз поврежденная на фронте. Я хотел было подсказать летчику, чтобы он без натуги выполнял фигуры высшего пилотажа, но воздержался: я же сам дал ему задание показать уровень испытания. Правда, спросил:
— А машина не деформируется?
— Нет! Я не допускаю предельных перегрузок, — быстро ответил он. — Это проверка машины на прочность.
Когда испытатель закончил пилотирование и стал снижаться на посадку, моя поясница уже ныла вовсю. Да, испытателем по здоровью я быть не могу. А летчиком? Формально тоже. В 1939 году из-за повреждения поясницы в боях на Халхин-Голе я был списан госпитальной комиссией с летной работы. Однако летаю. Боль возникала и проходила. Пройдет и сейчас. А может, Буров перестарался с перегрузками? Бывает, что при проверке техники пилотирования перебарщивают и летчики строевых частей. Нет! Буров действительно проверяет истребитель, а заодно получилось, что он и меня проверил на прочность.
Зарулив на стоянку, летчик выключил мотор, открыл фонарь кабины, расстегнул привязные ремни, снял шлемофон. Техник подал нам фуражки. Мы надели их, и испытатель с раскрасневшимся лицом устало доложил:
— Майор Буров ваше задание выполнил. Разрешите получить замечания?
— Замечание есть, правда, оно может показаться вам несущественным. В полете вы ни разу не повернули голову назад. С такой осмотрительностью на фронте делать нечего. Сразу собьют. А задание по маршруту и пилотаж в зоне выполнены отлично.
— Спасибо!
Прежде чем пожать друг другу руки и разойтись, я поинтересовался:
— У меня порой от перегрузок наползали веки на глаза. А у вас?
— Тоже. Они ведь летчика не слушаются, подчиняются только перегрузкам. Главное в такие моменты — не потерять сознание. Но я знаю свои возможности и возможности машины. Скоро обещают создать прибор перегрузок, тогда наша работа будет поставлена на научную основу.
— Сейчас летаете, наверно, маловато? — поинтересовался я.
— Да. Вот во время войны уставал так, что едва домой добирался. Летчику-испытателю надо иметь одну особенность: никогда не красоваться в небе, а работать на пределе своих сил. Только так можно правильно проверить самолет на прочность, маневренность и управляемость. — Иван замолчал, видимо обдумывая, говорить или не говорить, однако решился: — Но думаю оставить завод. Здесь работа только с машинами. А мне нравится учить людей летать. По образованию я не только летчик, но и учитель. Думаю написать рапорт, чтобы меня перевели в строевую часть.
«И он прав, — подумал я. — Ведь смысл жизни именно в преодолении трудностей, в душевном росте человека».
3.
За неделю проверку завода мы закончили. Свой материал о летно-испытательной работе я написал и отдал старшему нашей группы, а сам поехал в городской драмтеатр. Щиров остался оформлять материал проверки завода: утром мы должны совместно обсудить его, сделать с руководством завода и военными представителями разбор и уехать в Москву. Билеты были на руках.
У трамвайной остановки ко мне подошла незнакомая девушка. Она, видимо, наблюдала, откуда я шел, и любезно, с милой улыбкой спросила:
— Товарищ майор! Вы не знаете, случайно, подполковника Щирова? Он живет в заводской гостинице, — и рукой показала в сторону гостиничного здания.
— Знаю. А вы что, родственница ему?
— Да нет, — она замялась и чуть смутилась.
Девушка высокая, худая, с комически броским большим носом и сухим, вытянутым лицом. Правда, ее некрасивая внешность сглаживалась милой улыбкой. В разговоре с ней я уловил оканье и, чтобы сгладить ее смущение, спросил:
— Вы не горьковчанка?
— Да. Из Горького.
— Я тоже из тех мест. Выходит, мы земляки. Может, познакомимся?
Девушка непроизвольно повернула голову в сторону заводской гостиницы и торопливо протянула руку:
— Лина.
— Арсений, — представился я. — Да не придет ваш Сережа, он занят.
Она хмуро взглянула на меня и произнесла с обидой:
— Он же обещал.
— Ну зачем так обижаться? У него срочная работа.
— Мог бы прийти и сказать мне об этом. Здесь же совсем рядом.
— Если нужно что-нибудь передать, скажите, я это сделаю. Кстати, вы давно его ждете? Может, еще придет?
— Давно, — с огорчением ответила она и печально вздохнула. — Мы с ним договорились сходить в драмтеатр. У меня два билета.
— Я тоже еду в этот театр. Оказывается, мы попутчики.
После театра я проводил Лину домой. Она дала мне домашний телефон и попросила передать Сергею, чтобы тот позвонил ей. На другой день, возвращаясь из столовой в гостиницу, я рассказал Щирову о встрече с Линой.
— Отбил, значит? — усмехнулся Сергей.
— Но ты сам виноват, обещал ее встретить, а не вышел из гостиницы, — пошутил я. — Вот с обиды она изменила тебе и все рассказала про вашу любовь.
— И про гостиницу?
Я понял, что она была у него в гостях, и продолжал фантазировать:
— Говорила, что ночевала у тебя.
— Вот болтушка.
— Но как ты мог променять свою жену на такую носатую «красавицу»?
— Красота, красота, — сморщился Щиров.
— Лина дала мне телефон, просила, чтобы ты ей позвонил.
— Давай запишу, — равнодушно отозвался Сергей.
— Но ведь семья — родник человечества, она требует чистоты, иначе общество загрязнится.
— Ты, философ, прав, — согласился Щиров. — Я где-то читал, что любовь на время, а жена навсегда. Но ты живешь своей жизнью, а я своей, и тебе меня не понять. Красоту я ненавижу, а жить хочу, — Щиров ушел в себя. На лицо его набежала грусть. Он тяжело вздохнул, и у него непроизвольно вырвалось: — Прошу тебя, больше никогда не спрашивай меня о жене!
Странно, отметил я про себя, о жене слышать не хочет, о Лине говорит с удовольствием. Гнев плохой помощник в семейных делах. Мне его вспышка гнева показалась бессмысленной и бестактной. Может, это результат войны? На войне никто не был уверен, что с ним случится завтра. И этой неуверенностью война порой ломала характеры. Люди сходили с колеи, отчаянье толкало их к пьянству, к случайным связям.
До гостиницы он шел молча, в задумчивой отрешенности. Я тоже молчал, понимая, что с женой у него тяжелый разлад.
После командировки я уехал отдыхать в Алупку, где снова встретился с Щировым и его женой. Оба веселые, радостные. Я часто с ними был на пляже, мы вместе купались. И все же странный разговор в городе на берегу Волги у меня иногда возникал в памяти, хотя сентябрьское солнце, горы, лес и теплое море, что называется бархатным сезоном, растворяли эти мысли.
Обычно большинство отдыхающих после мертвого часа спускались к морю купаться или просто подышать морским воздухом. Щировы всегда после дневного отдыха шли к морю. А в этот день перед ужином я увидел Щирова и Софью на автобусной остановке.
— Куда вы?
Щиров был нетрезв
— В Москву. Вызвали ее…
Вспомнил просьбу Щирова никогда не спрашивать о жене и, не зная, что сказать, молчал. Они поднялись в автобус. Женщина, сопровождающая отдыхающих, упрекнула их:
— Нельзя так задерживаться. Из-за вас мы должны до самого Симферополя ехать без остановок, иначе можем опоздать к поезду.
Щиров вышел, автобус тут же тронулся. Софья в открытое окно махала рукой, но Сергей стоял спиной к машине.
— Повернись, жена прощается с тобой, — я тронул его за плечо.
Но тот гневно бросил:
— Пусть катится!
Когда автобус скрылся из глаз, я спросил:
— Пойдешь на ужин?
— Мы ужинали, — ответил он и тихо, со слезами объяснил: — Соня работает в штабе машинисткой. Печатает документы особой важности. Уговаривал не ехать. Не послушалась.
Женские слезы у меня всегда вызывали грусть и жалость, мужские — злость. Я не выдержал:
— Вот уж не предполагал, что ты слизняк!
Сергей промолчал, но слезы вытер. Я подумал, что он просто не владеет собой, и предложил:
— Иди к себе и ложись спать. Утро вечера мудренее.
Я чувствовал, что с Сережей творится неладное. Он словно угадал мои мысли:
— Не подумай обо мне плохо. Я люблю Соню, и она меня, но обстоятельства сильнее нас. Я порой боюсь ее, хотя мы раньше жили душа в душу… — его словно кто-то с опасной властностью одернул, и Сережа сник. Молча взъерошив густые волосы на голове, он тихо, с какой-то непонятной для меня внутренней болью и страхом выдавил: — Эх, жизнь…
Возвращаясь из санатория, я заехал в Москву к старому своему приятелю майору Петру Варнавовичу Полозу. Мы с ним дружили еще с Халхин-Гола, вместе воевали в Берлинской операции, участвовали в почетном эскорте двух истребительных авиаполков, которые сбросили знамена на Берлин. В войну он служил в гвардейском полку, который теперь возглавил я.
Ехал к нему домой с опаской. Я знал, что его жена — женщина неуравновешенная, властная. У них возникали частые ссоры, поэтому сразу же поинтересовался:
— А где твоя женушка?
Он с грустью опустился на диван и показал рукой на вторую комнату:
— Там. Мы развелись. Нашла хахаля с большими деньгами.
— С тобой живет, здесь?
— Да.
Я внимательно посмотрел на товарища и только теперь заметил, как он похудел. Цвет поношенной пижамы было трудно определить, а тапочки и без того невысокого Петю сделали совсем маленьким.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Мне хочется уйти в землю и спрятаться в ее глубинах, но она какая-то открытая, твердая и безразличная ко мне. Нет, даже не безразличная — она, словно на ладони, приподняла меня и держит перед бомбами, не давая укрыться. Какое-то оцепеняющее равнодушие и покорность сковали меня. Только мысль, оторванная от тела, продолжала жить. Война — риск. Нет, не только риск, но и верная смерть. И я гляжу на нее. Не в моей власти что-либо сделать. Ни опыт, ни знания, ни воля — ничто не поможет. У меня одна возможность: принять смерть. И я жду. А время словно застыло. Нет солнца, нет неба — есть только чувство конца. Взрывы, огонь, едкий дым…
Отчетливо слышу тишину. Но ведь мертвые не должны слышать. Но я чувствую еще и сильное жжение в правой ноге, хотя мертвые, наверное, ничего не чувствуют. Значит — жив! Рывок — и я на ногах. На западе, за Тернонолем, виднеются уходящие вражеские самолеты. Рядом стоит Дмитрий Мушкин и сверху вниз смотрит на меня. А на земле лежат девушки с венками. Лежат неподвижно, и из-под них выползают алые лепестки. Глаза у девушек спокойные, лица чужие, видны глубокие рваные раны. И тут только доходит до меня, что красными лепестками уходит из девушек жизнь.
Наклоняюсь к Наде Скребовой, но подкашивается правая нога, и я валюсь на бок. Резкая боль. Из голенища сапога через край льется кровь. Я чувствую слабость и безразличие ко всему окружающему. Мушкин, сняв с себя поясной ремень, туго перетягивает мою раненую ногу. Кто-то копошится у меня на груди, показывает металлический осколок от бомбы. Я беру осколок в руки. Он в крови. Откуда же кровь, если на моей груди нет раны?
2.
Несколько дней мы знакомились с заводом, беседовали с рабочими и руководителями. Часто нас, представителей Москвы, засыпали вопросами, в которых звучала тревога за судьбу Родины. Люди возмущались, что их завод не переключился полностью на производство самолетов-истребителей. Рабочие вспоминали визит в США премьера Англии Черчилля, его призывы к американцам начать крестовый поход против СССР. Америка, говорили они, имеет атомные бомбы, а у нас их нет. Может случиться трагедия ужаснее, чем в сорок первом. Однажды ко мне подошел в цехе рабочий:
— У вас, товарищ майор, две Золотые Звезды. Вы с честью прошли через невзгоды войны. Скажите, как солдат солдату, почему наш завод не переключается на выпуск боевых самолетов? Значит, войны в ближайшие годы не предвидится?
Вопрос для меня не был неожиданным. Он волновал всю страну, но никто на него не мог ответить определенно. У всех в памяти была свежа прошедшая война. Народная мудрость гласит: когда войну забывают, начинается новая. А мы ее не просто помнили, мы видели ее следы, восстанавливали разрушенные села, города, заводы. Существовала карточная система на продовольствие и промышленные товары, поэтому пришлось армию резко сократить, а военные заводы перевести на выпуск стиральных машин и пылесосов.
— Капиталисты, — ответил я рабочему, — развернули «холодную войну», а это подготовка к «горячей». В такой обстановке мы должны быть бдительны. А что касается кастрюлек и сковородок, то и эта «техника» нам сейчас нужна не меньше, чем самолеты.
Рабочий не без иронии заметил:
— Кастрюлями отобьемся??
Это задело меня за живое, и я, позабыв о секретности, откровенно сказал:
— Нет, самолетами. И не такими, какие выпускали вы. Будете делать реактивные истребители. Лучше, чем те, какие впервые в этом году пролетали над Красной площадью. Именно ваш завод должен начать выпуск этих самолетов. Это я вам говорю по секрету, как солдат солдату. И вы мне откровенно скажите: вы, рабочие, и ваше руководство готовы к этому?
— Конечно готовы! Только был бы приказ.
На другой день я познакомился с летчиками-испытателями, проверил их летную документацию. В плане значился и мой полет с ведущим летчиком майором Иваном Буровым. Бурову тридцать четыре года. На груди орден Красной Звезды и медаль «За трудовую доблесть». Я поинтересовался:
— На фронте заработали?
— Нет! — резко ответил он с обидой. — На фронт меня не пустили. Всю войну в тылу испытывал истребители.
— Испытание самолетов тот же фронт, — я ответил так, как обычно писалось во время войны в газетах о тружениках тыла.
— Федот, да не тот! — убежденно заявил Буров. — Такие ответы писались на всех моих рапортах, в которых я умолял послать меня на фронт. У меня двое ребят, теперь они, как и все дети, спрашивают меня о войне, а мне ответить нечего.
Я посочувствовал Бурову, вспомнив, как в 1942 году в академии меня за такой же рапорт привлекли к партийной ответственности. Потом просмотрел топографическую карту, на которой рукой летчика был отмечен маршрут нашего полета на двухместном истребителе, сделаны необходимые расчеты. Когда я одобрил его работу, он порывисто и с пренебрежением воскликнул:
— Это же наука для первоклашки! Другое дело — пилотаж!
— Бывает, теряют ориентиры и очень опытные летчики.
— Да я по этому маршруту пройду с закрытыми глазами: тут все мной облетано-переоблетано. — Буров говорил быстро, словно куда-то спешил. — Каждая балочка, деревушка и кустик мне знакомы до чертиков. К тому же Волгу с высоты можно видеть за сотню километров.
Откровение летчика я не воспринял как чрезмерную самонадеянность. Это выплеснулась сама опытность и душевная откровенность, и я с ним согласился. Мне не доводилось испытывать заводские самолеты и видеть эту работу. Сейчас это дело меня заинтересовало. Чтобы прочувствовать такой полет и проверить профессиональную работу Бурова, я поставил ему задачу:
— Когда придем с маршрута, выполните два комплекса фигур высшего пилотажа: один согласно Курсу боевой подготовки истребительной авиации, а другой — свой, испытательный, после которого машина считается принятой.
— Хорошо! — глаза его задорно сверкнули. — Сегодня я сделал всего один полет по кругу. Даже как следует не размялся, — и летчик, как бы испытывая удовлетворение от предстоящего пилотажа, даже невольно подвигал плечами, в которых чувствовалась сила.
Мы в небе. Я в задней кабине, проверяемый — в передней. На первом отрезке маршрута Буров набрал высоту и ни разу не оглянулся назад. Правда, перед ним установлено зеркальце, но оно не дает полного обзора. Боевому летчику нужно постоянно крутить головой и накренять самолет. Иначе вражеский истребитель, прячась за заднюю нижнюю часть самолета, окажется незамеченным и нанесет удар.
Сейчас не фронтовое небо, но военный летчик в воздухе должен постоянно находиться в боевой готовности. И эта готовность должна стать его инстинктом. На Халхин-Голе к нам прибыл опытный летчик-испытатель и погиб в первом же вылете из-за своей неосмотрительности. Вот почему мне не понравилось беспечное поведение моего проверяемого.
До первого поворотного пункта испытатель набрал высоту пять тысяч метров. На такой высоте он прошел и остальные два отрезка маршрута, прошел точно по намеченному пути и расчетному времени, но ни разу не оглянулся назад. При подходе к аэродрому спросил меня:
— Разрешите выполнить пилотаж?
— Разрешаю. Но сначала внимательно осмотритесь и запросите согласие стартового командного пункта.
Пилотаж! Он наглядно показывает не только профессиональную выучку летчика-истребителя, но и его характер, а также физическую натренированность. Первую часть задания Буров выполнил чисто, хотя и без той плавности, какая полагается. Временами он слишком резко двигал рулями: сказывался его энергичный, порывистый характер. Но здесь, в пилотировании, свое летное «я» допускалось.
Испытательный комплекс фигур Буров выполнил с большими перегрузками. Порой у меня на глаза наползали веки. А на петле Нестерова он так закрутил вертикальное кольцо, что у меня не только невольно закрылись глаза, но от перегрузки заныла поясница, не раз поврежденная на фронте. Я хотел было подсказать летчику, чтобы он без натуги выполнял фигуры высшего пилотажа, но воздержался: я же сам дал ему задание показать уровень испытания. Правда, спросил:
— А машина не деформируется?
— Нет! Я не допускаю предельных перегрузок, — быстро ответил он. — Это проверка машины на прочность.
Когда испытатель закончил пилотирование и стал снижаться на посадку, моя поясница уже ныла вовсю. Да, испытателем по здоровью я быть не могу. А летчиком? Формально тоже. В 1939 году из-за повреждения поясницы в боях на Халхин-Голе я был списан госпитальной комиссией с летной работы. Однако летаю. Боль возникала и проходила. Пройдет и сейчас. А может, Буров перестарался с перегрузками? Бывает, что при проверке техники пилотирования перебарщивают и летчики строевых частей. Нет! Буров действительно проверяет истребитель, а заодно получилось, что он и меня проверил на прочность.
Зарулив на стоянку, летчик выключил мотор, открыл фонарь кабины, расстегнул привязные ремни, снял шлемофон. Техник подал нам фуражки. Мы надели их, и испытатель с раскрасневшимся лицом устало доложил:
— Майор Буров ваше задание выполнил. Разрешите получить замечания?
— Замечание есть, правда, оно может показаться вам несущественным. В полете вы ни разу не повернули голову назад. С такой осмотрительностью на фронте делать нечего. Сразу собьют. А задание по маршруту и пилотаж в зоне выполнены отлично.
— Спасибо!
Прежде чем пожать друг другу руки и разойтись, я поинтересовался:
— У меня порой от перегрузок наползали веки на глаза. А у вас?
— Тоже. Они ведь летчика не слушаются, подчиняются только перегрузкам. Главное в такие моменты — не потерять сознание. Но я знаю свои возможности и возможности машины. Скоро обещают создать прибор перегрузок, тогда наша работа будет поставлена на научную основу.
— Сейчас летаете, наверно, маловато? — поинтересовался я.
— Да. Вот во время войны уставал так, что едва домой добирался. Летчику-испытателю надо иметь одну особенность: никогда не красоваться в небе, а работать на пределе своих сил. Только так можно правильно проверить самолет на прочность, маневренность и управляемость. — Иван замолчал, видимо обдумывая, говорить или не говорить, однако решился: — Но думаю оставить завод. Здесь работа только с машинами. А мне нравится учить людей летать. По образованию я не только летчик, но и учитель. Думаю написать рапорт, чтобы меня перевели в строевую часть.
«И он прав, — подумал я. — Ведь смысл жизни именно в преодолении трудностей, в душевном росте человека».
3.
За неделю проверку завода мы закончили. Свой материал о летно-испытательной работе я написал и отдал старшему нашей группы, а сам поехал в городской драмтеатр. Щиров остался оформлять материал проверки завода: утром мы должны совместно обсудить его, сделать с руководством завода и военными представителями разбор и уехать в Москву. Билеты были на руках.
У трамвайной остановки ко мне подошла незнакомая девушка. Она, видимо, наблюдала, откуда я шел, и любезно, с милой улыбкой спросила:
— Товарищ майор! Вы не знаете, случайно, подполковника Щирова? Он живет в заводской гостинице, — и рукой показала в сторону гостиничного здания.
— Знаю. А вы что, родственница ему?
— Да нет, — она замялась и чуть смутилась.
Девушка высокая, худая, с комически броским большим носом и сухим, вытянутым лицом. Правда, ее некрасивая внешность сглаживалась милой улыбкой. В разговоре с ней я уловил оканье и, чтобы сгладить ее смущение, спросил:
— Вы не горьковчанка?
— Да. Из Горького.
— Я тоже из тех мест. Выходит, мы земляки. Может, познакомимся?
Девушка непроизвольно повернула голову в сторону заводской гостиницы и торопливо протянула руку:
— Лина.
— Арсений, — представился я. — Да не придет ваш Сережа, он занят.
Она хмуро взглянула на меня и произнесла с обидой:
— Он же обещал.
— Ну зачем так обижаться? У него срочная работа.
— Мог бы прийти и сказать мне об этом. Здесь же совсем рядом.
— Если нужно что-нибудь передать, скажите, я это сделаю. Кстати, вы давно его ждете? Может, еще придет?
— Давно, — с огорчением ответила она и печально вздохнула. — Мы с ним договорились сходить в драмтеатр. У меня два билета.
— Я тоже еду в этот театр. Оказывается, мы попутчики.
После театра я проводил Лину домой. Она дала мне домашний телефон и попросила передать Сергею, чтобы тот позвонил ей. На другой день, возвращаясь из столовой в гостиницу, я рассказал Щирову о встрече с Линой.
— Отбил, значит? — усмехнулся Сергей.
— Но ты сам виноват, обещал ее встретить, а не вышел из гостиницы, — пошутил я. — Вот с обиды она изменила тебе и все рассказала про вашу любовь.
— И про гостиницу?
Я понял, что она была у него в гостях, и продолжал фантазировать:
— Говорила, что ночевала у тебя.
— Вот болтушка.
— Но как ты мог променять свою жену на такую носатую «красавицу»?
— Красота, красота, — сморщился Щиров.
— Лина дала мне телефон, просила, чтобы ты ей позвонил.
— Давай запишу, — равнодушно отозвался Сергей.
— Но ведь семья — родник человечества, она требует чистоты, иначе общество загрязнится.
— Ты, философ, прав, — согласился Щиров. — Я где-то читал, что любовь на время, а жена навсегда. Но ты живешь своей жизнью, а я своей, и тебе меня не понять. Красоту я ненавижу, а жить хочу, — Щиров ушел в себя. На лицо его набежала грусть. Он тяжело вздохнул, и у него непроизвольно вырвалось: — Прошу тебя, больше никогда не спрашивай меня о жене!
Странно, отметил я про себя, о жене слышать не хочет, о Лине говорит с удовольствием. Гнев плохой помощник в семейных делах. Мне его вспышка гнева показалась бессмысленной и бестактной. Может, это результат войны? На войне никто не был уверен, что с ним случится завтра. И этой неуверенностью война порой ломала характеры. Люди сходили с колеи, отчаянье толкало их к пьянству, к случайным связям.
До гостиницы он шел молча, в задумчивой отрешенности. Я тоже молчал, понимая, что с женой у него тяжелый разлад.
После командировки я уехал отдыхать в Алупку, где снова встретился с Щировым и его женой. Оба веселые, радостные. Я часто с ними был на пляже, мы вместе купались. И все же странный разговор в городе на берегу Волги у меня иногда возникал в памяти, хотя сентябрьское солнце, горы, лес и теплое море, что называется бархатным сезоном, растворяли эти мысли.
Обычно большинство отдыхающих после мертвого часа спускались к морю купаться или просто подышать морским воздухом. Щировы всегда после дневного отдыха шли к морю. А в этот день перед ужином я увидел Щирова и Софью на автобусной остановке.
— Куда вы?
Щиров был нетрезв
— В Москву. Вызвали ее…
Вспомнил просьбу Щирова никогда не спрашивать о жене и, не зная, что сказать, молчал. Они поднялись в автобус. Женщина, сопровождающая отдыхающих, упрекнула их:
— Нельзя так задерживаться. Из-за вас мы должны до самого Симферополя ехать без остановок, иначе можем опоздать к поезду.
Щиров вышел, автобус тут же тронулся. Софья в открытое окно махала рукой, но Сергей стоял спиной к машине.
— Повернись, жена прощается с тобой, — я тронул его за плечо.
Но тот гневно бросил:
— Пусть катится!
Когда автобус скрылся из глаз, я спросил:
— Пойдешь на ужин?
— Мы ужинали, — ответил он и тихо, со слезами объяснил: — Соня работает в штабе машинисткой. Печатает документы особой важности. Уговаривал не ехать. Не послушалась.
Женские слезы у меня всегда вызывали грусть и жалость, мужские — злость. Я не выдержал:
— Вот уж не предполагал, что ты слизняк!
Сергей промолчал, но слезы вытер. Я подумал, что он просто не владеет собой, и предложил:
— Иди к себе и ложись спать. Утро вечера мудренее.
Я чувствовал, что с Сережей творится неладное. Он словно угадал мои мысли:
— Не подумай обо мне плохо. Я люблю Соню, и она меня, но обстоятельства сильнее нас. Я порой боюсь ее, хотя мы раньше жили душа в душу… — его словно кто-то с опасной властностью одернул, и Сережа сник. Молча взъерошив густые волосы на голове, он тихо, с какой-то непонятной для меня внутренней болью и страхом выдавил: — Эх, жизнь…
Возвращаясь из санатория, я заехал в Москву к старому своему приятелю майору Петру Варнавовичу Полозу. Мы с ним дружили еще с Халхин-Гола, вместе воевали в Берлинской операции, участвовали в почетном эскорте двух истребительных авиаполков, которые сбросили знамена на Берлин. В войну он служил в гвардейском полку, который теперь возглавил я.
Ехал к нему домой с опаской. Я знал, что его жена — женщина неуравновешенная, властная. У них возникали частые ссоры, поэтому сразу же поинтересовался:
— А где твоя женушка?
Он с грустью опустился на диван и показал рукой на вторую комнату:
— Там. Мы развелись. Нашла хахаля с большими деньгами.
— С тобой живет, здесь?
— Да.
Я внимательно посмотрел на товарища и только теперь заметил, как он похудел. Цвет поношенной пижамы было трудно определить, а тапочки и без того невысокого Петю сделали совсем маленьким.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37