И вдруг я увидел, как откуда-то сбоку подходит молодой офицер с голубыми петличками войск КГБ, я все еще надеялся, что он пройдет мимо, но он вежливо, но твердо коснулся моего плеча.
— Вы испачкались сзади, — любезно сказал офицер и стряхнул с моего учительского пальто следы побелки.
Когда я приехал домой, корреспондент Рейтера уже ждал меня. А ночью, лежа в постели, я видел перед глазами обшарпанный коридор, лица стукачей, Каланчевскую улицу с покрытыми инеем деревьями, темную толпу у здания суда — моментами как будто ледяная рука касалась сердца.
На следующие дни коридор канцелярии тоже закрыли, и публика стояла у входа на улице. Публика в зале — активисты райкома и чины КГБ — свистела, шумела, топала ногами, перебивала свидетелей, подсудимых и их защитников. «Публика выражает свое мнение!» — отвечал судья на их протесты: вы, дескать, отстаивали свободу мнений, так нечего и возражать. Записей делать не давали, сделанные изымали при выходе — раз даже отец Галанскова, неграмотный, а потому необысканный, вынес их в валенке. Свидетелей, вопреки закону, выталкивали после дачи показаний, выгнали даже сестру Галанскова. Все это накаляло атмосферу, и на четвертый день Лариса Богораз и Павел Литвинов около суда передали корреспондентам свое обращение «К мировой общественности». Написанное сильным языком, оно требовало «осуждения этого позорного процесса», «освобождения подсудимых из-под стражи», «лишения полномочий» судей.
Одним прыжком был преодолен невидимый, но казавшийся непреодолимым барьер: обратились не к власти, а к общественному мнению, заговорили не языком верноподданных, но языком свободных людей, и наконец — обратились к мировому общественному мнению, поборов вековой комплекс, что русские — и стократ советские — к чужим обращаться не должны, мы — это мы, а они — это они, сор из избы не выносить, лучше получить удар палкой от хозяина, чем кусок хлеба от прохожего. В тот же вечер по Би-Би-Си мы смогли услышать обращение в обратном переводе. Есенин-Вольпин, сидя с текстом в руках, повторял: «Так! Правильно! Точно!» Сгрудившись у радиоприемника, мы напоминали знакомую с детства картинку «Молодогвардейцы в фашистском тылу слушают Москву», с Людмилой Ильиничной в роли бабушки Олега Кошевого.
На Западе поняли важность этого обращения, оно было — полностью или в изложении — напечатано во многих газетах, лондонский «Таймс» посвятил ему передовую, а последовавший в течение двух месяцев поток заявлений и обращений породил ожидание, что в СССР вышло на поверхность некое общественное движение и сейчас что-то произойдет — нечто сходное тем ожиданиям, которые в 1956 году породили теорию либерализации.
Но проходили месяцы и годы — и ничего не происходило, кроме все новых и новых политических процессов, так что на ждущем немедленных результатов Западе возникла новая теория, что никакого общественного движения в СССР нет — а есть несколько, быть может, благородных, но наивных людей, которых по русской традиции — не нам ее менять — постоянно сажают в тюрьмы. Но если «реформизм сверху» и не привел к созданию либерального советского общества, то во всяком случае систему по сравнению с годами Сталина смягчил, так же и общественное движение не добилось демократического строя за десять лет, но нравственную атмосферу советского общества изменило.
Суд был задуман как «показательный»: власти хотели, продолжая намеченную процессом Даниэля и Синявского линию, показать, что на этот раз судят никаких не писателей, а молодых людей без определенных занятий, к тому же связанных с эммигрантским Народно-трудовым союзом. Версия НТС стала постепенно, хотя и не сразу вырисовываться в ходе следствия, выпукло предстала в обвинительном заключении, а в приговоре на нее был сделан главный упор — вопрос о содержании «Белой книги» Гинзбурга и «Феникса» Галанскова затушевался, главным считалось, что они якобы составили сборники по указанию и для публикации НТС, который «находится на содержании» Си-Ай-Эй и «ставит своей задачей свержение существующего в СССР строя».
Эта версия была построена на показаниях Алексея Добровольского, ранее уже сидевшего несколько раз в лагерях и психбольницах. На следствии он почти сразу же начал, говоря лагерным языком, «колоться», причем в желании сотрудничать с КГБ перешел все границы: просился выступить по телевидению, чтобы предостеречь молодежь от «антисоветской деятельности», или сообщал место, где якобы Гинзбург зарыл «Белую книгу» вместе с другими сокровищами.
КГБ безуспешно перерыл весь сквер возле дома Гинзбурга, но телевизионное выступление Добровольскому все же не устроил — оппозиция еще не доросла до такой чести, первое «покаяние» показали по телевидению только спустя пять лет. У Добровольского, единственного, нашли при обыске материалы НТС, он показал, что их дал ему Галансков, рассказав о своих и Гинзбурга связях с НТС. На суде появился эмиссар НТС Николас Брокс-Соколов; по-видимому, КГБ знал о его приезде и хотел подгадать прямо к суду. Из-за этого суд все время откладывался, вызывая очередное письмо протеста. Брокс-Соколов выехал из Франции, когда Галансков и Гинзбург ухе давно сидели в тюрьме, и имел поручение передать лицу, которое так и не было названо на суде, пакет с тремя тысячами рублей и шапирографом, а также бросить в почтовый ящик пять конвертов с уже написанными адресами. Но поскольку в конвертах были, в частности, открытки с фотографиями Галанскова, Гинзбурга и Добровольского, то КГБ считал, что для пропагандистского эффекта этого достаточно.
Никакой связи Галанскова или Гинзбурга с НТС доказано не было, в лживости Добровольского убедиться легко. Но, во всяком случае у Галанскова, связь с НТС была. Бессмысленно говорить, что он получал «задания» или что у него было соглашение с НТС об издании «Феникса» — «Феникс» не был издан. Но к Галанскову приезжали посланцы от НТС, и он даже спрашивал меня, могут ли они заходить ко мне и передавать литературу. У него была идея купить в Грузии печатный станок, чтобы самим печатать журнал. На покупку станка он мог взять деньги от НТС, хотя вопрос очень запутанный — в деле фигурировали и доллары, и рубли, и неясно, кто у кого их брал и кто кому давал — Галансков Добровольскому или наоборот. Через несколько лет Совет НТС заявил, что Галансков был членом НТС, Буковский говорил мне, что это неправда, что, когда неизвестно было, выйдет ли он сам из тюрьмы, члены НТС стали намекать, что и Буковский вступил в НТС до ареста.
Издания НТС я увидел впервые в 1962 году, а через полтора десятилетия познакомился за границей с некоторыми его членами.
Народно-трудовой союз , или, как он тогда назывался, Национально-трудовой союз (молодого поколения) возник в 1930 году в Белграде — не только как реакция молодого поколения русской эмиграции на победившую в России идеологию большевизма, но и на обанкротившиеся. по их мнению, идеологии «отцов»: консервативный монархизм и демократический либерализм. Естественно, что наибольшее влияние должна была на них оказать самая динамичная тогда идеология в Европе — национал-социализм, и сквозь благородный лозунг НТС «Пусть погибнут наши имена, но возвеличится Россия!» просвечивает «Ты — ничто, твой народ — всё!»
НТС хотел влиять на события в СССР, было проявлено много юношеской самоотверженности, когда его члены отправлялись в Россию — и погибали там. С началом войны, как казалось многим в НТС, открылась возможность создания альтернативной силы. Но здесь было заложено неразрешимое противоречие: как можно было рассчитывать на «возрождение России», действуя под контролем тех, кто открыто ставил своей задачей ее уничтожение. Это хорошо видно на примере движения генерала Власова, в формировании программы которого НТС играла роль. Власов — каковы бы ни были его намерения — был марионеткой в руках немцев, и даже там, где другие его сотрудники готовы были сопротивляться, он немцам уступал. В плен попало много генералов, офицеров и солдат, готовых сражаться со Сталиным, но наиболее честные и дальновидные из них, ознакомившись с условиями немцев, от этого отказались. Тяжело это признавать, но именно Сталин в те годы стал символом национального сопротивления — благодаря безумной политике немцев. Война позволила Сталину и его приемникам консолидировать советское общество — поэтому советская пропаганда и сейчас твердит о войне, словно она вчера кончилась.
К концу войны многие руководители НТС оказались в немецких тюрьмах, что позволило НТС сохранить лицо. Союз пополнялся бывшими советскими гражданами, и впоследствии многие забыли о его довоенной истории. Уроки войны и ориентация на западные демократии заставила НТС переделывать программу, соединять национально-солидаристские идеи с либерально-демократическими — не берусь судить, насколько это удалось, все-таки есть впечатление, что либерализм сидит на НТС как костюм с чужого плеча.
Из всех довоенных и послевоенных политических союзов русских эмигрантов НТС единственный не погиб и по-прежнему старался распространить свою активность на СССР. Во многом желаемое выдавалось за действительное, а засылаемая в СССР литература подчас показывала отрыв от реальности. Уже в конце шестидесятых годов попала мне в руки пачка их листовок с надписью «Прочти и передай другому» — и я просто не знал, что со всем этим делать и кому отдать, но уничтожить показалось как-то трусливо, и я поступил совсем по-энтээсовски: разбросал листовки по почтовым ящикам. Правда, издательство НТС «Посев», помимо пропагандистской литературы, издало немало хороших книг, и многие в России могут быть благодарны ему.
Из попытки НТС повлиять на демократическую оппозицию в СССР не могло ничего получиться — и не только потому, что диссиденты боялись жупела «НТС» или не хотели брать на себя груза его прошлого. Были слишком различны и цели, и методы: стремление к постепенной демократизации советской системы открытым и легальным путем — у нас, и ставка на насильственное ее свержение и национализм — у них. Сама попытка как-то направлять движение внутри страны из эмигрантской группы, сформировавшейся при совсем иных условиях, едва ли могла быть удачной. «Не связывайтесь с НТС!» — говорил я Якиру позднее. Это не значит, что я отношусь к НТС отрицательно. Когда я слышу пренебрежительные отзывы о нем от новых эмигрантов, я всегда отвечаю: НТС существует полвека, еще неизвестно, на сколько хватит нас. В случае каких-либо потрясений в СССР и возможности перенести свою деятельность туда, эта организация — небольшая, но дисциплинированная, с политическим опытом, с понятными народу лозунгами и с решительными методами — сможет сыграть значительную роль.
Суд закончился 12 января в 5 часов вечера. У входа собралось свыше двухсот человек, уже стемнело, был довольно сильный мороз, притоптывали диссиденты, корреспонденты, милиционеры. Вскоре начала выходить публика: с мрачными, озлобленными лицами, словно это их судили, фигуры в штатском пробегали к своим машинам. На вопросы, какие сроки, многие отвечали: «Мало! Мало!» Я удивлялся их ненависти, но теперь понимаю, насколько — особенно старым гебистам — была ненавистна толпа, так свободно собравшаяся на советской улице. Павел Литвинов и Саша Даниэль вынесли на руках Ольгу Галанскову с ногой в гипсе, вышла, громко плача, его мать, адвокатам преподнесли гвоздики, и все начали расходиться. Галансков получил семь лет лагерей, Гинзбург — пять, Добровольский — два, Лашкова — год.
Из присужденных ему семи лет Юрий Галансков провел в тюрьме и лагере пять лет и девять с половиной месяцев — 2 ноября 1972 года в возрасте 33 лет он умер в Мордовском лагере в результате операции, проведенной с опозданием и неквалифицированным хирургом. На его могиле разрешили поставить крест и написать имя.
Из четырех осужденных Галансков казался мне наиболее трагической фигурой.
Не могу сказать, что знал его очень хорошо, хотя последние месяцы перед его арестом мы встречались часто. Был он очень серьезного, даже мрачного вида, и многозначительность, с которой он говорил о простых вещах, казалась мне признаком малоинтеллигентности, а стихи его — зарифмованной публицистикой.
За всем этим просвечивало что-то детское. Он дал мне черновик «Открытого письма Шолохову», где честит его на все корки, а с середины письма повторяет «и вот, дорогой читатель» или «как я сказал, дорогой читатель». «Получается, Юра, что если как писателя ты Шолохова презираешь, то как читатель он тебе все-таки дорог», — сказал я. Письмо это впоследствии было одним из главных пунктов обвинения, лауреат Нобелевской премии Шолохов не только требовал расстрела для Даниэля и Синявского, но и смерть Галанскова лежит на его совести.
За этой детскостью просвечивала еще черта, которой не могу найти иного названия, чем святость, или, проще, некоторое юродство в высоком смысле этого слова, нечто подобное я наблюдал потом у человека, во многих отношениях иного, чем Галансков, — у Андрея Дмитриевича Сахарова: огромная готовность помогать людям и способность переживать чужую беду как свою. Юра или мало понимал людей, или же считал, что в каждом человеке есть что-то хорошее, — все это обернулось против него. Добровольский писал Галанскову из камеры в камеру записки, чтоб Галансков взял его вину на себя, — и Юра брал и до того в показаниях запутался, что четырежды их менял. Двое бездельников, которых он приютил у себя, поил и кормил, показали на следствии, что он давал им доллары для обмена — и тем самым сделали расчетливого валютчика из человека, готового отдать последнюю рубашку. На доллары он, видимо, собирался покупать печатный станок, но при обмене мошенники вместо рублей всучили ему пачку горчичников. Как хохотали над этим сидящие в зале гебисты!
Так же они хохотали над тем, что Юра мыл пол у больной матери Гинзбурга, когда тот первый раз сидел в тюрьме. К сожалению, не все, кто вступился за Гинзбурга, так же отнеслись к Галанскову. Сам Гинзбург сказал, что он просит суд дать ему срок не меньший, чем Галанскову. Из зала закричали: «Больше! Больше!»
Сам себя Галансков называл пролетарским демократом и пацифистом. Когда в 1966 году американские войска высадились в Доминиканской республике, он устроил одиночную демонстрацию протеста перед посольством США в Москве, сомневаюсь, чтобы кто-то в Доминиканской республике демонстрировал во время суда над ним. Если судить по его письмам, в заключении его все более стало интересовать христианство. Отец его был токарем, мать уборщицей, простая, толстая, с грубым голосом, она очень любила сына и пользовалась уважением его друзей, звали ее все «мама Катя». Следователь, запугивая ее, зачитал наиболее криминальный отрывок из сочинения Юры: «Видите, что пишет ваш сын!»
— Правильно пишет, замечательно, — сказала удивленному следователю «мама Катя», — просто за душу берет.
— А что же он вам прочитал? — спросила Людмила Ильинична.
— Да я не поняла ничего, гроб какой-то, могила какая-то, какая-то чушь, — ответила «мама Катя».
В советских газетах о суде появились статьи в том смысле, в каком изъясняется базарная торговка, когда хочет оскорбить кого-то; кроме того, было в них много неточностей, а говоря прямо — клеветы. Я предложил матери Гинзбурга и жене Галанскова устроить пресс-конференцию для иностранных журналистов — впрочем, и советским не возбранялось присутствовать, — чтобы рассказать, что действительно происходило в суде. Замысел казался очень смелым — это была бы первая встреча советских граждан с западными журналистами, открытая, но не запланированная «сверху». Я договорился с журналистами, попросил заранее не распространяться об этом, но не учел их привычки звонить друг другу и спрашивать: вы пойдете туда-то? а вы пойдете?
Встреча была назначена на 11 часов утра 19 января в квартире Людмилы Ильиничны, кроме нее должны были быть Галанскова Ольга и я. Я зашел около одиннадцати и застал обеих в большом смятении: полчаса назад был помощник районного прокурора Смекалкин, сказал, что частным лицам запрещено устраивать пресс-конференции у себя дома и если они хотят встретиться с журналистами, то могут выйти на улицу — они уже оделись для этого. Я сказал, чтоб они ни в коем случае не выходили, ловушка была проста: недавно вышел закон о наказании до трех лет лагерей за «беспорядки, связанные с нарушением работы транспорта», нескольким агентам ничего не стоило бы создать толпу вокруг беседующих с журналистами женщин, остановить одну-две машины — и милиция была бы уже тут как тут.
Ровно в одиннадцать раздался стук в дверь — и вошел первый корреспондент.
Вид его показался мне странен: хотя одежда была иностранная, лицо совершенно русское, со служебно-советским отпечатком, а на руке его я заметил наколку, что-то вроде «Вася» или «Не забуду мать родную» — по-русски, конечно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Вы испачкались сзади, — любезно сказал офицер и стряхнул с моего учительского пальто следы побелки.
Когда я приехал домой, корреспондент Рейтера уже ждал меня. А ночью, лежа в постели, я видел перед глазами обшарпанный коридор, лица стукачей, Каланчевскую улицу с покрытыми инеем деревьями, темную толпу у здания суда — моментами как будто ледяная рука касалась сердца.
На следующие дни коридор канцелярии тоже закрыли, и публика стояла у входа на улице. Публика в зале — активисты райкома и чины КГБ — свистела, шумела, топала ногами, перебивала свидетелей, подсудимых и их защитников. «Публика выражает свое мнение!» — отвечал судья на их протесты: вы, дескать, отстаивали свободу мнений, так нечего и возражать. Записей делать не давали, сделанные изымали при выходе — раз даже отец Галанскова, неграмотный, а потому необысканный, вынес их в валенке. Свидетелей, вопреки закону, выталкивали после дачи показаний, выгнали даже сестру Галанскова. Все это накаляло атмосферу, и на четвертый день Лариса Богораз и Павел Литвинов около суда передали корреспондентам свое обращение «К мировой общественности». Написанное сильным языком, оно требовало «осуждения этого позорного процесса», «освобождения подсудимых из-под стражи», «лишения полномочий» судей.
Одним прыжком был преодолен невидимый, но казавшийся непреодолимым барьер: обратились не к власти, а к общественному мнению, заговорили не языком верноподданных, но языком свободных людей, и наконец — обратились к мировому общественному мнению, поборов вековой комплекс, что русские — и стократ советские — к чужим обращаться не должны, мы — это мы, а они — это они, сор из избы не выносить, лучше получить удар палкой от хозяина, чем кусок хлеба от прохожего. В тот же вечер по Би-Би-Си мы смогли услышать обращение в обратном переводе. Есенин-Вольпин, сидя с текстом в руках, повторял: «Так! Правильно! Точно!» Сгрудившись у радиоприемника, мы напоминали знакомую с детства картинку «Молодогвардейцы в фашистском тылу слушают Москву», с Людмилой Ильиничной в роли бабушки Олега Кошевого.
На Западе поняли важность этого обращения, оно было — полностью или в изложении — напечатано во многих газетах, лондонский «Таймс» посвятил ему передовую, а последовавший в течение двух месяцев поток заявлений и обращений породил ожидание, что в СССР вышло на поверхность некое общественное движение и сейчас что-то произойдет — нечто сходное тем ожиданиям, которые в 1956 году породили теорию либерализации.
Но проходили месяцы и годы — и ничего не происходило, кроме все новых и новых политических процессов, так что на ждущем немедленных результатов Западе возникла новая теория, что никакого общественного движения в СССР нет — а есть несколько, быть может, благородных, но наивных людей, которых по русской традиции — не нам ее менять — постоянно сажают в тюрьмы. Но если «реформизм сверху» и не привел к созданию либерального советского общества, то во всяком случае систему по сравнению с годами Сталина смягчил, так же и общественное движение не добилось демократического строя за десять лет, но нравственную атмосферу советского общества изменило.
Суд был задуман как «показательный»: власти хотели, продолжая намеченную процессом Даниэля и Синявского линию, показать, что на этот раз судят никаких не писателей, а молодых людей без определенных занятий, к тому же связанных с эммигрантским Народно-трудовым союзом. Версия НТС стала постепенно, хотя и не сразу вырисовываться в ходе следствия, выпукло предстала в обвинительном заключении, а в приговоре на нее был сделан главный упор — вопрос о содержании «Белой книги» Гинзбурга и «Феникса» Галанскова затушевался, главным считалось, что они якобы составили сборники по указанию и для публикации НТС, который «находится на содержании» Си-Ай-Эй и «ставит своей задачей свержение существующего в СССР строя».
Эта версия была построена на показаниях Алексея Добровольского, ранее уже сидевшего несколько раз в лагерях и психбольницах. На следствии он почти сразу же начал, говоря лагерным языком, «колоться», причем в желании сотрудничать с КГБ перешел все границы: просился выступить по телевидению, чтобы предостеречь молодежь от «антисоветской деятельности», или сообщал место, где якобы Гинзбург зарыл «Белую книгу» вместе с другими сокровищами.
КГБ безуспешно перерыл весь сквер возле дома Гинзбурга, но телевизионное выступление Добровольскому все же не устроил — оппозиция еще не доросла до такой чести, первое «покаяние» показали по телевидению только спустя пять лет. У Добровольского, единственного, нашли при обыске материалы НТС, он показал, что их дал ему Галансков, рассказав о своих и Гинзбурга связях с НТС. На суде появился эмиссар НТС Николас Брокс-Соколов; по-видимому, КГБ знал о его приезде и хотел подгадать прямо к суду. Из-за этого суд все время откладывался, вызывая очередное письмо протеста. Брокс-Соколов выехал из Франции, когда Галансков и Гинзбург ухе давно сидели в тюрьме, и имел поручение передать лицу, которое так и не было названо на суде, пакет с тремя тысячами рублей и шапирографом, а также бросить в почтовый ящик пять конвертов с уже написанными адресами. Но поскольку в конвертах были, в частности, открытки с фотографиями Галанскова, Гинзбурга и Добровольского, то КГБ считал, что для пропагандистского эффекта этого достаточно.
Никакой связи Галанскова или Гинзбурга с НТС доказано не было, в лживости Добровольского убедиться легко. Но, во всяком случае у Галанскова, связь с НТС была. Бессмысленно говорить, что он получал «задания» или что у него было соглашение с НТС об издании «Феникса» — «Феникс» не был издан. Но к Галанскову приезжали посланцы от НТС, и он даже спрашивал меня, могут ли они заходить ко мне и передавать литературу. У него была идея купить в Грузии печатный станок, чтобы самим печатать журнал. На покупку станка он мог взять деньги от НТС, хотя вопрос очень запутанный — в деле фигурировали и доллары, и рубли, и неясно, кто у кого их брал и кто кому давал — Галансков Добровольскому или наоборот. Через несколько лет Совет НТС заявил, что Галансков был членом НТС, Буковский говорил мне, что это неправда, что, когда неизвестно было, выйдет ли он сам из тюрьмы, члены НТС стали намекать, что и Буковский вступил в НТС до ареста.
Издания НТС я увидел впервые в 1962 году, а через полтора десятилетия познакомился за границей с некоторыми его членами.
Народно-трудовой союз , или, как он тогда назывался, Национально-трудовой союз (молодого поколения) возник в 1930 году в Белграде — не только как реакция молодого поколения русской эмиграции на победившую в России идеологию большевизма, но и на обанкротившиеся. по их мнению, идеологии «отцов»: консервативный монархизм и демократический либерализм. Естественно, что наибольшее влияние должна была на них оказать самая динамичная тогда идеология в Европе — национал-социализм, и сквозь благородный лозунг НТС «Пусть погибнут наши имена, но возвеличится Россия!» просвечивает «Ты — ничто, твой народ — всё!»
НТС хотел влиять на события в СССР, было проявлено много юношеской самоотверженности, когда его члены отправлялись в Россию — и погибали там. С началом войны, как казалось многим в НТС, открылась возможность создания альтернативной силы. Но здесь было заложено неразрешимое противоречие: как можно было рассчитывать на «возрождение России», действуя под контролем тех, кто открыто ставил своей задачей ее уничтожение. Это хорошо видно на примере движения генерала Власова, в формировании программы которого НТС играла роль. Власов — каковы бы ни были его намерения — был марионеткой в руках немцев, и даже там, где другие его сотрудники готовы были сопротивляться, он немцам уступал. В плен попало много генералов, офицеров и солдат, готовых сражаться со Сталиным, но наиболее честные и дальновидные из них, ознакомившись с условиями немцев, от этого отказались. Тяжело это признавать, но именно Сталин в те годы стал символом национального сопротивления — благодаря безумной политике немцев. Война позволила Сталину и его приемникам консолидировать советское общество — поэтому советская пропаганда и сейчас твердит о войне, словно она вчера кончилась.
К концу войны многие руководители НТС оказались в немецких тюрьмах, что позволило НТС сохранить лицо. Союз пополнялся бывшими советскими гражданами, и впоследствии многие забыли о его довоенной истории. Уроки войны и ориентация на западные демократии заставила НТС переделывать программу, соединять национально-солидаристские идеи с либерально-демократическими — не берусь судить, насколько это удалось, все-таки есть впечатление, что либерализм сидит на НТС как костюм с чужого плеча.
Из всех довоенных и послевоенных политических союзов русских эмигрантов НТС единственный не погиб и по-прежнему старался распространить свою активность на СССР. Во многом желаемое выдавалось за действительное, а засылаемая в СССР литература подчас показывала отрыв от реальности. Уже в конце шестидесятых годов попала мне в руки пачка их листовок с надписью «Прочти и передай другому» — и я просто не знал, что со всем этим делать и кому отдать, но уничтожить показалось как-то трусливо, и я поступил совсем по-энтээсовски: разбросал листовки по почтовым ящикам. Правда, издательство НТС «Посев», помимо пропагандистской литературы, издало немало хороших книг, и многие в России могут быть благодарны ему.
Из попытки НТС повлиять на демократическую оппозицию в СССР не могло ничего получиться — и не только потому, что диссиденты боялись жупела «НТС» или не хотели брать на себя груза его прошлого. Были слишком различны и цели, и методы: стремление к постепенной демократизации советской системы открытым и легальным путем — у нас, и ставка на насильственное ее свержение и национализм — у них. Сама попытка как-то направлять движение внутри страны из эмигрантской группы, сформировавшейся при совсем иных условиях, едва ли могла быть удачной. «Не связывайтесь с НТС!» — говорил я Якиру позднее. Это не значит, что я отношусь к НТС отрицательно. Когда я слышу пренебрежительные отзывы о нем от новых эмигрантов, я всегда отвечаю: НТС существует полвека, еще неизвестно, на сколько хватит нас. В случае каких-либо потрясений в СССР и возможности перенести свою деятельность туда, эта организация — небольшая, но дисциплинированная, с политическим опытом, с понятными народу лозунгами и с решительными методами — сможет сыграть значительную роль.
Суд закончился 12 января в 5 часов вечера. У входа собралось свыше двухсот человек, уже стемнело, был довольно сильный мороз, притоптывали диссиденты, корреспонденты, милиционеры. Вскоре начала выходить публика: с мрачными, озлобленными лицами, словно это их судили, фигуры в штатском пробегали к своим машинам. На вопросы, какие сроки, многие отвечали: «Мало! Мало!» Я удивлялся их ненависти, но теперь понимаю, насколько — особенно старым гебистам — была ненавистна толпа, так свободно собравшаяся на советской улице. Павел Литвинов и Саша Даниэль вынесли на руках Ольгу Галанскову с ногой в гипсе, вышла, громко плача, его мать, адвокатам преподнесли гвоздики, и все начали расходиться. Галансков получил семь лет лагерей, Гинзбург — пять, Добровольский — два, Лашкова — год.
Из присужденных ему семи лет Юрий Галансков провел в тюрьме и лагере пять лет и девять с половиной месяцев — 2 ноября 1972 года в возрасте 33 лет он умер в Мордовском лагере в результате операции, проведенной с опозданием и неквалифицированным хирургом. На его могиле разрешили поставить крест и написать имя.
Из четырех осужденных Галансков казался мне наиболее трагической фигурой.
Не могу сказать, что знал его очень хорошо, хотя последние месяцы перед его арестом мы встречались часто. Был он очень серьезного, даже мрачного вида, и многозначительность, с которой он говорил о простых вещах, казалась мне признаком малоинтеллигентности, а стихи его — зарифмованной публицистикой.
За всем этим просвечивало что-то детское. Он дал мне черновик «Открытого письма Шолохову», где честит его на все корки, а с середины письма повторяет «и вот, дорогой читатель» или «как я сказал, дорогой читатель». «Получается, Юра, что если как писателя ты Шолохова презираешь, то как читатель он тебе все-таки дорог», — сказал я. Письмо это впоследствии было одним из главных пунктов обвинения, лауреат Нобелевской премии Шолохов не только требовал расстрела для Даниэля и Синявского, но и смерть Галанскова лежит на его совести.
За этой детскостью просвечивала еще черта, которой не могу найти иного названия, чем святость, или, проще, некоторое юродство в высоком смысле этого слова, нечто подобное я наблюдал потом у человека, во многих отношениях иного, чем Галансков, — у Андрея Дмитриевича Сахарова: огромная готовность помогать людям и способность переживать чужую беду как свою. Юра или мало понимал людей, или же считал, что в каждом человеке есть что-то хорошее, — все это обернулось против него. Добровольский писал Галанскову из камеры в камеру записки, чтоб Галансков взял его вину на себя, — и Юра брал и до того в показаниях запутался, что четырежды их менял. Двое бездельников, которых он приютил у себя, поил и кормил, показали на следствии, что он давал им доллары для обмена — и тем самым сделали расчетливого валютчика из человека, готового отдать последнюю рубашку. На доллары он, видимо, собирался покупать печатный станок, но при обмене мошенники вместо рублей всучили ему пачку горчичников. Как хохотали над этим сидящие в зале гебисты!
Так же они хохотали над тем, что Юра мыл пол у больной матери Гинзбурга, когда тот первый раз сидел в тюрьме. К сожалению, не все, кто вступился за Гинзбурга, так же отнеслись к Галанскову. Сам Гинзбург сказал, что он просит суд дать ему срок не меньший, чем Галанскову. Из зала закричали: «Больше! Больше!»
Сам себя Галансков называл пролетарским демократом и пацифистом. Когда в 1966 году американские войска высадились в Доминиканской республике, он устроил одиночную демонстрацию протеста перед посольством США в Москве, сомневаюсь, чтобы кто-то в Доминиканской республике демонстрировал во время суда над ним. Если судить по его письмам, в заключении его все более стало интересовать христианство. Отец его был токарем, мать уборщицей, простая, толстая, с грубым голосом, она очень любила сына и пользовалась уважением его друзей, звали ее все «мама Катя». Следователь, запугивая ее, зачитал наиболее криминальный отрывок из сочинения Юры: «Видите, что пишет ваш сын!»
— Правильно пишет, замечательно, — сказала удивленному следователю «мама Катя», — просто за душу берет.
— А что же он вам прочитал? — спросила Людмила Ильинична.
— Да я не поняла ничего, гроб какой-то, могила какая-то, какая-то чушь, — ответила «мама Катя».
В советских газетах о суде появились статьи в том смысле, в каком изъясняется базарная торговка, когда хочет оскорбить кого-то; кроме того, было в них много неточностей, а говоря прямо — клеветы. Я предложил матери Гинзбурга и жене Галанскова устроить пресс-конференцию для иностранных журналистов — впрочем, и советским не возбранялось присутствовать, — чтобы рассказать, что действительно происходило в суде. Замысел казался очень смелым — это была бы первая встреча советских граждан с западными журналистами, открытая, но не запланированная «сверху». Я договорился с журналистами, попросил заранее не распространяться об этом, но не учел их привычки звонить друг другу и спрашивать: вы пойдете туда-то? а вы пойдете?
Встреча была назначена на 11 часов утра 19 января в квартире Людмилы Ильиничны, кроме нее должны были быть Галанскова Ольга и я. Я зашел около одиннадцати и застал обеих в большом смятении: полчаса назад был помощник районного прокурора Смекалкин, сказал, что частным лицам запрещено устраивать пресс-конференции у себя дома и если они хотят встретиться с журналистами, то могут выйти на улицу — они уже оделись для этого. Я сказал, чтоб они ни в коем случае не выходили, ловушка была проста: недавно вышел закон о наказании до трех лет лагерей за «беспорядки, связанные с нарушением работы транспорта», нескольким агентам ничего не стоило бы создать толпу вокруг беседующих с журналистами женщин, остановить одну-две машины — и милиция была бы уже тут как тут.
Ровно в одиннадцать раздался стук в дверь — и вошел первый корреспондент.
Вид его показался мне странен: хотя одежда была иностранная, лицо совершенно русское, со служебно-советским отпечатком, а на руке его я заметил наколку, что-то вроде «Вася» или «Не забуду мать родную» — по-русски, конечно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28