это и сотни запрещенных книг, и страх перед наукой, и поистине дьявольская работа по превращению человека в раба.
Единственное средство, способное разрушить тюрьму, созданную попами, — разум. Только здравый рассудок может быть факелом в темных лабиринтах католической казуистики и только честное сердце — надежным компасом. Верь только разуму и сердцу, и ты одержишь победу над этой воистину нечистой силой.
Отец Михаил замолчал. Видно было, что он сильно взволнован и утомлен.
Бессильно уронив руки, он сказал негромко:
— Порфирий Великий не уставал повторять: «Только тернии и крутизна — дорога богов». — И, сказав это, он взглянул на Мориса так, что сердце мальчика забилось учащенно и сильно: вот он, запретный плод, то самое яблоко, вкусив которое, прародительница Ева впала в смертный грех. И не дьяволом ли искусителем является этот немощный старик с глазами пророка?
Но страх возмездия оказался слабее той великой силы, непременно скрытой в каждом из нас и называемой в иных случаях любопытством, в иных — любознательностью, но которая целиком овладевает человеком, если из простой любознательности перерастает в стремление к познанию истины. И тогда ничто уже не может остановить человека. И он идет по дороге истины, даже если знает, что впереди у него пропасть или пламя костра.
Старый библиотекарь посмотрел на Мориса… Отцы инквизиторы, воюя с еретиками, каждый день убеждались в правоте святого Августина, который утверждал, что именно гордыня является матерью всех еретиков. И если бы сейчас кто-нибудь из них посмотрел на мальчишку, он без труда увидел бы дьявольский огонь гордыни, вспыхнувший в его глазах…
ГЛАВА ВТОРАЯ,
вновь сталкивающая читателя с почтенным синьором Крысенком, с его не менее почтенным патроном и с упрямым неблагодарным мальчишкой, вступившим на стезю гордыни и отказавшимся посещать церковные службы, а также повествующая о начале пути длиною в сорок тысяч миль
Первыми ударили к ранней заутрене в старом загородном аббатстве Клостернойбург, чуть позже зазвонили в церкви святого Августа и в соборе святого Стефана, и уж потом ударил к заутрене колокол духовной семинарии. Секретарь отца ректора Луиджи Лианозо — более известный по кличке Крысенок — подошел к темному еще окну и посмотрел в монастырский двор.
Вскоре по белому утреннему снегу к приоткрытым дверям церкви один за другим быстро зашагали воспитанники семинарии, плотно закутавшись в теплые плащи, поспешно надетые поверх сутан.
Как только первый из воспитанников нырнул в церковь, Крысенок про себя произнес: «Один» — и затем продолжал счет до тех пор, пока на крыльцо церкви не взошел ночной надзиратель, хромой старик, которого из милости вот уже лет двадцать держал при семинарии отец ректор.
Крысенок злорадно улыбнулся и быстрым нервным движением потер руки: надзиратель вошел в церковь пятьдесят седьмым, а должен был войти пятьдесят восьмым. Опять один какой-то балбес заспался и не встал к заутрене, а старый хромой лентяй, перед тем как самому идти в церковь, не проверил все спальни воспитанников, и теперь шалопай безмятежно дрыхнет, вместо того чтобы со всеми вместе стоять на молитве.
Крысенок вышел за дверь и, спустившись этажом ниже, тесным полутемным переходом двинулся вдоль него от одной спальни к другой. Неслышно ступая по каменным плитам коридора, Крысенок переходил от одной двери к другой и затаив дыхание припадал к стеклышкам просверленных в дверях «глазков», тщательно выискивая спящего нарушителя.
Если бы кто-нибудь увидел в эту минуту, с каким выражением синьор Луиджи вглядывался в полумрак спальни, то не нужно было бы никаких объяснений, почему именно такую кличку придумали для него семинаристы. Хищное злорадство проступало на лице Крысенка настолько отчетливо и выразительно, что, казалось, попадись сейчас на дороге синьора Луиджи слепой и ощупай мордочку секретаря нервными и чуткими пальцами, то и слепой почувствовал бы его хищное злорадство.
Когда Крысенок приник к «глазку» последней, седьмой спальни, прежнее выражение начало медленно сползать с его лица. Через минуту в его взгляде уже не было ничего хищного: перед дверью стоял растерянный человечек, туго соображавший, что же произошло на самом деле.
Первое, о чем подумал синьор Луиджи, — обсчитался. Но он сразу же отбросил эту мысль как недостойную внимания, ибо не было в жизни синьора Луиджи случая, когда бы он обсчитался, будь то подсчет денег, шалопаев семинаристов или чего-нибудь еще.
Синьор Луиджи медленно приоткрыл дверь в одну спальню, затем — в другую и так осмотрел все семь, но никого так и не обнаружил. Тогда очень быстрыми шагами он направился к церкви, в одной сутане, без плаща и капюшона, ничем не прикрыв свое щуплое тельце и плешивую голову.
Неслышно скользя за спинами семинаристов, Крысенок еще раз пересчитал их всех. На утренней молитве находилось пятьдесят шесть воспитанников. Одного не было.
— Я глубоко опечален, отец ректор, что сегодняшний утренний доклад мне предстоит завершить сообщением чрезвычайно для всех нас неприятным, — потупив взор, вкрадчиво произнес синьор Луиджи.
«То-то я и чувствую по твоему тону, насколько ты опечален», — мысленно произнес отец ректор, пытаясь догадаться, о какой очередной пакости расскажет ему сейчас отец секретарь.
Я заметил, что одного из воспитанников нет на заутрене. Не было его и в других помещениях семинарии. Я обошел их все и не нашел пропавшего.
Крысенок сделал паузу, ожидая, что ректор спросит его: «О ком же, собственно, идет речь?» Но ректор молчал. Тогда Крысенок, сделав таинственное лицо, повторил:
— Я не нашел пропавшего, но зато обнаружил вот это. — И он с плохо скрываемым торжеством ловко выдернул из-под полы сутаны длинную, тонкую веревку.
— Где вы нашли ее, отец Луиджи? — тихо спросил ректор.
— На чердаке жилого корпуса, отец ректор, — в тон ему ответил Крысенок.
— Морис? — спросил ректор, почти не надеясь на отрицательный ответ.
— Именно он, отец ректор, — не сумев скрыть радости, быстро отчеканил Крысенок, мысленно добавив: «Что-то ты скажешь, деревенщина, когда потянет тебя к ответу его преосвященство?»
Старик ректор тяжело поднялся из-за стола и, грузно переваливаясь, подошел к окну. За окном тихо падал снег. Из-за того, что в окне ректорского кабинета были вставлены разноцветные стекла, снежинки, пролетающие за окном, казались то синими, то зелеными, то красными. Не сообщи Крысенок того, что он уже сообщил, отец ректор, как обычно, залюбовался бы этой картиной. Но теперь ректор не видел перед собою почти ничего. Бесшумно летящие снежинки казались ему плотной серой пеленой, сквозь которую еле угадывались контуры зданий, и совсем непонятным, шевелящимся, расплывшимся пятном представлялся отцу ректору хромой старик надзиратель, который энергично махал метлой, пытаясь послушанием и трудолюбием задобрить начальство и в то же время отогнать невеселые мысли о неминуемом наказании, ожидавшем его за допущенное ротозейство. Ректор встрепенулся и с неожиданной злостью быстро проговорил:
— Вы можете идти, отец секретарь.
И когда Крысенок выскользнул из кабинета, ректор снова уставился в окно, по-прежнему не видя ни хромого старика, ни падающего снега, ни серых стен двора семинарии. Вместо всего этого перед его глазами как живой стоял его Морис, его любимец, его радость и горе.
Ректор вспомнил, как четыре года назад Мориса впервые привезли в семинарию. Из кареты, запряженной цугом в четыре лошади, вышла сначала мать мальчика, бледная немолодая женщина, одетая в черное длинное платье, сильно подчеркивающее белизну ее кожи. «Графиня Бенъовская, урожденная баронесса Реваи», — тихо произнесла она, низко, по-крестьянски поклонившись ректору, а следом за нею шустро спрыгнул с подножки невысокий десятилетний крепыш с очень живыми, умными и озорными глазами, рыжеватый, чуть курносый, порывистый в движениях, небрежно щеголевато одетый. Это и был Морис Август Беньовский, сначала удививший ректора простонародной непосредственностью своих суждений, прямотой в поступках и разговорах, а затем пленивший его сердце смелостью и добротой, неизменными успехами в учении и удачей в любом деле, за какое бы он ни принимался.
Первые три года ректор, как и многие другие наставники, не чаял души в Морисе. О, Морис недаром считался лучшим семинаристом! Он не только обладал превосходной памятью, не только постиг высокое мастерство диалектики — так называли в семинарии умение вести спор по разным вопросам, — но и, по мнению многих преподавателей да и самого отца ректора, сумел воспитать в себе не одно из тех качеств, которые должны были достойно украсить истинного слугу господа.
Через три года после поступления в семинарию Морис стал заметно хитрее, чем прежде, но никто не назвал бы его лукавым, и хотя был вспыльчив от природы, научился вовремя брать себя в руки. Он был честолюбив, но в общении с товарищами не позволял себе унизить кого-нибудь словом или поступком. Не обладавший вначале большой физической силой, Морис развил в себе и это качество. И в конце концов стал признанным вожаком своих товарищей.
Но примерно год назад мальчика словно подменили. Он стал рассеянным и задумчивым. Если его внезапно спрашивали во время урока, он молчал; стал читать так много, что вскоре в библиотеке семинарии осталось весьма немного книг, которые не были бы ему знакомы.
Когда ректор однажды спросил о Морисе библиотекаря, отца Михаила, тот сказал, что Морис охотно читает книги по истории военного искусства, любит расспрашивать о путешествиях и плаваниях, а в последнее время часто берет книги по натуральной философии, глотая один за другим ученые труды по астрономии и ботанике, по физике и географии. Патер-фатер снисходительно отнесся к новому увлечению своего любимца, но посоветовал библиотекарю в беседах с Морисом чаще обращать внимание мальчика на историю церкви, жития святых и деяния апостолов. Отец Михаил потупил взор и сказал, что история церкви в последнее время тоже весьма сильно увлекает юношу. Однако вскоре ректору донесли, что Морис совсем перестал читать труды отцов церкви и часто, сказавшись больным, не приходит на уроки богословия.
Так как был уже конец учебного года, ректор решил никаких мер не принимать, но перед отъездом Мориса домой на каникулы вызвал мальчика к себе и поинтересовался, чем он собирается заниматься дома.
Морис ответил, что он попросил у отца библиотекаря несколько книг, для того чтобы за время каникул обстоятельно ознакомиться с ними. Когда же ректор спросил, что это за книги, Морис назвал «Геометрию» Рене Декарта, «Путешествие в Московию» Якова Стрейса и сочинение Никколо Макиавелли «Князь».
Сейчас, стоя у окна, отец ректор вспомнил, что он ни слова не сказал Морису о первых двух книгах, но насчет книги Макиавелли высказал предостережение, полагая, что чтение ее не очень-то полезно тому, кто готовит себя для служения господу. «Макиавелли, — сказал ректор, — был человеком не осененным благодатью и даже, может быть, в душе не был истинным христианином, поэтому, когда ты будешь читать его книгу, постоянно помни, сколь скверно ведут себя люди, не думающие о спасении души и на каждом шагу нарушающие заветы священного писания».
В «Путешествии» Якова Стрейса ректор ничего дурного не видел, так как почтенный путешественник умело показал миру, насколько мерзко живут в Московии варвары, отказавшиеся признать папу первосвященником и впавшие в схизматическую византийскую ересь. А «Геометрию» Рене Декарта считал даже полезной, ибо в ней с математической непреложностью доказывалась мудрость вседержителя, создавшего мир на началах гармонии и извечного порядка.
На прощание Патер-фатер посоветовал мальчику больше отдыхать, а на досуге думать об их общем жизненном призвании — служении святой католической церкви.
Но когда Морис нынешней осенью вернулся с каникул, он показался ректору еще более замкнутым и каким-то печальным.
И однажды, вскоре после возвращения, Морис вдруг не вышел к заутрене. Синьор Луиджи, как обычно, переполняясь желчью, спустился на первый этаж, подкрался к двери, за которой должен был спать Морис, и припал к «глазку». К его вящему удивлению, юноша, затеплив свечу, сидел одетым возле единственного в спальне стола и читал книгу. Крысенок навалился на ручку двери всем своим тщедушным телом, для того чтобы дверь, открываясь, не скрипнула, и, подобно призраку, скользнул в спальню. Подкравшись сзади, Крысенок схватил книгу, с ужасом заметив, что Морис читает богопротивный опус еретика Мирандолы.
— Noli me tangere! — крикнул Морис и — ingredibile dictu! — вырвал книгу из рук синьора Луиджи.
Крысенок побелел от ярости и страха. Отпрыгнув к двери, он закричал в коридор:
— Эй, кто-нибудь! На помощь!
Но никто не отозвался в пустом коридоре, и Крысенок, подобрав сутану, опрометью бросился наутек.
Ректор хорошо запомнил и то, как через полчаса в его кабинет вошел Морис. Сейчас, все еще стоя у окна и вспоминая все это, ректор увидел глаза Мориса, в которых не было ни страха, ни раскаяния, вспомнил и то, как он, не желая в первые же мгновения выявлять своего отношения ко всему происшедшему, спокойно спросил Мориса:
— Что случилось, мой мальчик? Почему ты не пошел к заутрене?
И, вопреки его ожиданию, Морис ответил совсем не так, как было принято в семинарии при разговоре младшего со старшим. Вместо того чтобы ответить на поставленный вопрос, Морис сказал:
— Я больше никогда не пойду к заутрене. — И, помолчав, добавил: — И к вечерне, и к обедне тоже.
Ректор ответил ему, все еще не повышая тона:
— Я спрашиваю тебя не о том, намерен ли ты впредь посещать церковные службы. Я спрашиваю тебя, почему ты не пошел к заутрене сегодня. И жду ответа на поставленный мною вопрос.
— Извините меня, отец ректор, — заметно смутившись проговорил Морис. — Я и в самом деле не был почтителен с вами, но, поверьте мне, не потому, что не уважаю вас. По-видимому, я взволнован, и тон моего разговора не соответствует моему к вам отношению. Я не пошел к сегодняшней заутрене оттого, что не считаю более для себя возможным делать то, во что я не верю.
И так как ректор молчал, Морис добавил:
— Мартин Лютер перед судом высших иерархов католической церкви сказал: «Jch stehe hier. Jch kann nicht anders. Gott, helfe mir» . Я не могу сказать ничего более, отец ректор.
Видно было, что юноша ждет чего угодно: проклятий и взрыва бешенства, грома и молний, церковного отлучения и монастырской тюрьмы. Но ректор молчал, тяжело положив на стол короткие толстые руки с крепкими ногтями мужика.
— Ты не нашел других слов, кроме слов проклятого еретика, — наконец проговорил ректор и снова замолчал.
— Для вас, отец ректор, он — еретик. Для меня — один из апостолов. И если Лютер и грешен, то, как сказал Эразм из Роттердама, только в том, что затронул тиару папы и животы монахов.
Ректор от изумления на минуту потерял дар речи. Придя в себя, он прошептал, сдерживая ярость:
— Браво, Морис Август. Браво. Я недооценил тебя. Ты Знаешь не только то, о чем говорил богоотступник Лютер, ты знаешь и кое-что еще. Если ты уже зашел настолько далеко, что считаешь возможным в разговоре с ректором католической семинарии ссылаться на высказывания нечестивцев, то впереди у тебя незавидная участь. — Ты понимаешь, что ждет тебя? — спросил он Мориса после долгой паузы. — Ты понимаешь, на что идешь? Каким силам земным, не говоря уже о силах небесных, бросаешь ты вызов?
— Да, отец ректор, — ответил Морис.
И то, как произнес он это, убедило ректора больше, чем самая длинная речь, оснащенная сотней богословских и логических аргументов.
— Церковь добра к своим сынам, даже заблудшим. Иди с миром. И подумай как следует, так ли должен был поступить истинный католик и дворянин. Завтра после заутрени я прошу тебя прийти ко мне еще раз, и я послушаю, что ты скажешь отцу ректору тогда.
— Я скажу то же самое, отец ректор, — ответил Морис.
И ректор увидел, как губы юноши сжались и глубокая складка легла между насупившимися бровями.
Ректор встал. Теперь перед юношей стоял уже не старый добряк, каким его знали. Перед Морисом стоял библейский пророк. Седые волосы ректора показались Морису кудрями архистратига Михаила, и голосом, подобным трубе архангела, ректор рыкнул:
— Иди! — и тяжело рухнул в кресло.
Громко дыша, ректор сидел в кресле и думал: «Почему я сорвался и накричал на нега? Не я ли не устаю повторять мальчикам: „Ваше настроение — лошадь, которую вы всегда должны держать на крепкой узде. Если же лошадь пошла галопом под гору, не подхлестывайте ее, но, напротив, натянув удила и зажав бока шенкелями, сдержите ее. Никогда не давайте своему настроению увлечь вас. Умейте владеть собою, и тогда вы научитесь сдерживать настроение других и подчинить их себе“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Единственное средство, способное разрушить тюрьму, созданную попами, — разум. Только здравый рассудок может быть факелом в темных лабиринтах католической казуистики и только честное сердце — надежным компасом. Верь только разуму и сердцу, и ты одержишь победу над этой воистину нечистой силой.
Отец Михаил замолчал. Видно было, что он сильно взволнован и утомлен.
Бессильно уронив руки, он сказал негромко:
— Порфирий Великий не уставал повторять: «Только тернии и крутизна — дорога богов». — И, сказав это, он взглянул на Мориса так, что сердце мальчика забилось учащенно и сильно: вот он, запретный плод, то самое яблоко, вкусив которое, прародительница Ева впала в смертный грех. И не дьяволом ли искусителем является этот немощный старик с глазами пророка?
Но страх возмездия оказался слабее той великой силы, непременно скрытой в каждом из нас и называемой в иных случаях любопытством, в иных — любознательностью, но которая целиком овладевает человеком, если из простой любознательности перерастает в стремление к познанию истины. И тогда ничто уже не может остановить человека. И он идет по дороге истины, даже если знает, что впереди у него пропасть или пламя костра.
Старый библиотекарь посмотрел на Мориса… Отцы инквизиторы, воюя с еретиками, каждый день убеждались в правоте святого Августина, который утверждал, что именно гордыня является матерью всех еретиков. И если бы сейчас кто-нибудь из них посмотрел на мальчишку, он без труда увидел бы дьявольский огонь гордыни, вспыхнувший в его глазах…
ГЛАВА ВТОРАЯ,
вновь сталкивающая читателя с почтенным синьором Крысенком, с его не менее почтенным патроном и с упрямым неблагодарным мальчишкой, вступившим на стезю гордыни и отказавшимся посещать церковные службы, а также повествующая о начале пути длиною в сорок тысяч миль
Первыми ударили к ранней заутрене в старом загородном аббатстве Клостернойбург, чуть позже зазвонили в церкви святого Августа и в соборе святого Стефана, и уж потом ударил к заутрене колокол духовной семинарии. Секретарь отца ректора Луиджи Лианозо — более известный по кличке Крысенок — подошел к темному еще окну и посмотрел в монастырский двор.
Вскоре по белому утреннему снегу к приоткрытым дверям церкви один за другим быстро зашагали воспитанники семинарии, плотно закутавшись в теплые плащи, поспешно надетые поверх сутан.
Как только первый из воспитанников нырнул в церковь, Крысенок про себя произнес: «Один» — и затем продолжал счет до тех пор, пока на крыльцо церкви не взошел ночной надзиратель, хромой старик, которого из милости вот уже лет двадцать держал при семинарии отец ректор.
Крысенок злорадно улыбнулся и быстрым нервным движением потер руки: надзиратель вошел в церковь пятьдесят седьмым, а должен был войти пятьдесят восьмым. Опять один какой-то балбес заспался и не встал к заутрене, а старый хромой лентяй, перед тем как самому идти в церковь, не проверил все спальни воспитанников, и теперь шалопай безмятежно дрыхнет, вместо того чтобы со всеми вместе стоять на молитве.
Крысенок вышел за дверь и, спустившись этажом ниже, тесным полутемным переходом двинулся вдоль него от одной спальни к другой. Неслышно ступая по каменным плитам коридора, Крысенок переходил от одной двери к другой и затаив дыхание припадал к стеклышкам просверленных в дверях «глазков», тщательно выискивая спящего нарушителя.
Если бы кто-нибудь увидел в эту минуту, с каким выражением синьор Луиджи вглядывался в полумрак спальни, то не нужно было бы никаких объяснений, почему именно такую кличку придумали для него семинаристы. Хищное злорадство проступало на лице Крысенка настолько отчетливо и выразительно, что, казалось, попадись сейчас на дороге синьора Луиджи слепой и ощупай мордочку секретаря нервными и чуткими пальцами, то и слепой почувствовал бы его хищное злорадство.
Когда Крысенок приник к «глазку» последней, седьмой спальни, прежнее выражение начало медленно сползать с его лица. Через минуту в его взгляде уже не было ничего хищного: перед дверью стоял растерянный человечек, туго соображавший, что же произошло на самом деле.
Первое, о чем подумал синьор Луиджи, — обсчитался. Но он сразу же отбросил эту мысль как недостойную внимания, ибо не было в жизни синьора Луиджи случая, когда бы он обсчитался, будь то подсчет денег, шалопаев семинаристов или чего-нибудь еще.
Синьор Луиджи медленно приоткрыл дверь в одну спальню, затем — в другую и так осмотрел все семь, но никого так и не обнаружил. Тогда очень быстрыми шагами он направился к церкви, в одной сутане, без плаща и капюшона, ничем не прикрыв свое щуплое тельце и плешивую голову.
Неслышно скользя за спинами семинаристов, Крысенок еще раз пересчитал их всех. На утренней молитве находилось пятьдесят шесть воспитанников. Одного не было.
— Я глубоко опечален, отец ректор, что сегодняшний утренний доклад мне предстоит завершить сообщением чрезвычайно для всех нас неприятным, — потупив взор, вкрадчиво произнес синьор Луиджи.
«То-то я и чувствую по твоему тону, насколько ты опечален», — мысленно произнес отец ректор, пытаясь догадаться, о какой очередной пакости расскажет ему сейчас отец секретарь.
Я заметил, что одного из воспитанников нет на заутрене. Не было его и в других помещениях семинарии. Я обошел их все и не нашел пропавшего.
Крысенок сделал паузу, ожидая, что ректор спросит его: «О ком же, собственно, идет речь?» Но ректор молчал. Тогда Крысенок, сделав таинственное лицо, повторил:
— Я не нашел пропавшего, но зато обнаружил вот это. — И он с плохо скрываемым торжеством ловко выдернул из-под полы сутаны длинную, тонкую веревку.
— Где вы нашли ее, отец Луиджи? — тихо спросил ректор.
— На чердаке жилого корпуса, отец ректор, — в тон ему ответил Крысенок.
— Морис? — спросил ректор, почти не надеясь на отрицательный ответ.
— Именно он, отец ректор, — не сумев скрыть радости, быстро отчеканил Крысенок, мысленно добавив: «Что-то ты скажешь, деревенщина, когда потянет тебя к ответу его преосвященство?»
Старик ректор тяжело поднялся из-за стола и, грузно переваливаясь, подошел к окну. За окном тихо падал снег. Из-за того, что в окне ректорского кабинета были вставлены разноцветные стекла, снежинки, пролетающие за окном, казались то синими, то зелеными, то красными. Не сообщи Крысенок того, что он уже сообщил, отец ректор, как обычно, залюбовался бы этой картиной. Но теперь ректор не видел перед собою почти ничего. Бесшумно летящие снежинки казались ему плотной серой пеленой, сквозь которую еле угадывались контуры зданий, и совсем непонятным, шевелящимся, расплывшимся пятном представлялся отцу ректору хромой старик надзиратель, который энергично махал метлой, пытаясь послушанием и трудолюбием задобрить начальство и в то же время отогнать невеселые мысли о неминуемом наказании, ожидавшем его за допущенное ротозейство. Ректор встрепенулся и с неожиданной злостью быстро проговорил:
— Вы можете идти, отец секретарь.
И когда Крысенок выскользнул из кабинета, ректор снова уставился в окно, по-прежнему не видя ни хромого старика, ни падающего снега, ни серых стен двора семинарии. Вместо всего этого перед его глазами как живой стоял его Морис, его любимец, его радость и горе.
Ректор вспомнил, как четыре года назад Мориса впервые привезли в семинарию. Из кареты, запряженной цугом в четыре лошади, вышла сначала мать мальчика, бледная немолодая женщина, одетая в черное длинное платье, сильно подчеркивающее белизну ее кожи. «Графиня Бенъовская, урожденная баронесса Реваи», — тихо произнесла она, низко, по-крестьянски поклонившись ректору, а следом за нею шустро спрыгнул с подножки невысокий десятилетний крепыш с очень живыми, умными и озорными глазами, рыжеватый, чуть курносый, порывистый в движениях, небрежно щеголевато одетый. Это и был Морис Август Беньовский, сначала удививший ректора простонародной непосредственностью своих суждений, прямотой в поступках и разговорах, а затем пленивший его сердце смелостью и добротой, неизменными успехами в учении и удачей в любом деле, за какое бы он ни принимался.
Первые три года ректор, как и многие другие наставники, не чаял души в Морисе. О, Морис недаром считался лучшим семинаристом! Он не только обладал превосходной памятью, не только постиг высокое мастерство диалектики — так называли в семинарии умение вести спор по разным вопросам, — но и, по мнению многих преподавателей да и самого отца ректора, сумел воспитать в себе не одно из тех качеств, которые должны были достойно украсить истинного слугу господа.
Через три года после поступления в семинарию Морис стал заметно хитрее, чем прежде, но никто не назвал бы его лукавым, и хотя был вспыльчив от природы, научился вовремя брать себя в руки. Он был честолюбив, но в общении с товарищами не позволял себе унизить кого-нибудь словом или поступком. Не обладавший вначале большой физической силой, Морис развил в себе и это качество. И в конце концов стал признанным вожаком своих товарищей.
Но примерно год назад мальчика словно подменили. Он стал рассеянным и задумчивым. Если его внезапно спрашивали во время урока, он молчал; стал читать так много, что вскоре в библиотеке семинарии осталось весьма немного книг, которые не были бы ему знакомы.
Когда ректор однажды спросил о Морисе библиотекаря, отца Михаила, тот сказал, что Морис охотно читает книги по истории военного искусства, любит расспрашивать о путешествиях и плаваниях, а в последнее время часто берет книги по натуральной философии, глотая один за другим ученые труды по астрономии и ботанике, по физике и географии. Патер-фатер снисходительно отнесся к новому увлечению своего любимца, но посоветовал библиотекарю в беседах с Морисом чаще обращать внимание мальчика на историю церкви, жития святых и деяния апостолов. Отец Михаил потупил взор и сказал, что история церкви в последнее время тоже весьма сильно увлекает юношу. Однако вскоре ректору донесли, что Морис совсем перестал читать труды отцов церкви и часто, сказавшись больным, не приходит на уроки богословия.
Так как был уже конец учебного года, ректор решил никаких мер не принимать, но перед отъездом Мориса домой на каникулы вызвал мальчика к себе и поинтересовался, чем он собирается заниматься дома.
Морис ответил, что он попросил у отца библиотекаря несколько книг, для того чтобы за время каникул обстоятельно ознакомиться с ними. Когда же ректор спросил, что это за книги, Морис назвал «Геометрию» Рене Декарта, «Путешествие в Московию» Якова Стрейса и сочинение Никколо Макиавелли «Князь».
Сейчас, стоя у окна, отец ректор вспомнил, что он ни слова не сказал Морису о первых двух книгах, но насчет книги Макиавелли высказал предостережение, полагая, что чтение ее не очень-то полезно тому, кто готовит себя для служения господу. «Макиавелли, — сказал ректор, — был человеком не осененным благодатью и даже, может быть, в душе не был истинным христианином, поэтому, когда ты будешь читать его книгу, постоянно помни, сколь скверно ведут себя люди, не думающие о спасении души и на каждом шагу нарушающие заветы священного писания».
В «Путешествии» Якова Стрейса ректор ничего дурного не видел, так как почтенный путешественник умело показал миру, насколько мерзко живут в Московии варвары, отказавшиеся признать папу первосвященником и впавшие в схизматическую византийскую ересь. А «Геометрию» Рене Декарта считал даже полезной, ибо в ней с математической непреложностью доказывалась мудрость вседержителя, создавшего мир на началах гармонии и извечного порядка.
На прощание Патер-фатер посоветовал мальчику больше отдыхать, а на досуге думать об их общем жизненном призвании — служении святой католической церкви.
Но когда Морис нынешней осенью вернулся с каникул, он показался ректору еще более замкнутым и каким-то печальным.
И однажды, вскоре после возвращения, Морис вдруг не вышел к заутрене. Синьор Луиджи, как обычно, переполняясь желчью, спустился на первый этаж, подкрался к двери, за которой должен был спать Морис, и припал к «глазку». К его вящему удивлению, юноша, затеплив свечу, сидел одетым возле единственного в спальне стола и читал книгу. Крысенок навалился на ручку двери всем своим тщедушным телом, для того чтобы дверь, открываясь, не скрипнула, и, подобно призраку, скользнул в спальню. Подкравшись сзади, Крысенок схватил книгу, с ужасом заметив, что Морис читает богопротивный опус еретика Мирандолы.
— Noli me tangere! — крикнул Морис и — ingredibile dictu! — вырвал книгу из рук синьора Луиджи.
Крысенок побелел от ярости и страха. Отпрыгнув к двери, он закричал в коридор:
— Эй, кто-нибудь! На помощь!
Но никто не отозвался в пустом коридоре, и Крысенок, подобрав сутану, опрометью бросился наутек.
Ректор хорошо запомнил и то, как через полчаса в его кабинет вошел Морис. Сейчас, все еще стоя у окна и вспоминая все это, ректор увидел глаза Мориса, в которых не было ни страха, ни раскаяния, вспомнил и то, как он, не желая в первые же мгновения выявлять своего отношения ко всему происшедшему, спокойно спросил Мориса:
— Что случилось, мой мальчик? Почему ты не пошел к заутрене?
И, вопреки его ожиданию, Морис ответил совсем не так, как было принято в семинарии при разговоре младшего со старшим. Вместо того чтобы ответить на поставленный вопрос, Морис сказал:
— Я больше никогда не пойду к заутрене. — И, помолчав, добавил: — И к вечерне, и к обедне тоже.
Ректор ответил ему, все еще не повышая тона:
— Я спрашиваю тебя не о том, намерен ли ты впредь посещать церковные службы. Я спрашиваю тебя, почему ты не пошел к заутрене сегодня. И жду ответа на поставленный мною вопрос.
— Извините меня, отец ректор, — заметно смутившись проговорил Морис. — Я и в самом деле не был почтителен с вами, но, поверьте мне, не потому, что не уважаю вас. По-видимому, я взволнован, и тон моего разговора не соответствует моему к вам отношению. Я не пошел к сегодняшней заутрене оттого, что не считаю более для себя возможным делать то, во что я не верю.
И так как ректор молчал, Морис добавил:
— Мартин Лютер перед судом высших иерархов католической церкви сказал: «Jch stehe hier. Jch kann nicht anders. Gott, helfe mir» . Я не могу сказать ничего более, отец ректор.
Видно было, что юноша ждет чего угодно: проклятий и взрыва бешенства, грома и молний, церковного отлучения и монастырской тюрьмы. Но ректор молчал, тяжело положив на стол короткие толстые руки с крепкими ногтями мужика.
— Ты не нашел других слов, кроме слов проклятого еретика, — наконец проговорил ректор и снова замолчал.
— Для вас, отец ректор, он — еретик. Для меня — один из апостолов. И если Лютер и грешен, то, как сказал Эразм из Роттердама, только в том, что затронул тиару папы и животы монахов.
Ректор от изумления на минуту потерял дар речи. Придя в себя, он прошептал, сдерживая ярость:
— Браво, Морис Август. Браво. Я недооценил тебя. Ты Знаешь не только то, о чем говорил богоотступник Лютер, ты знаешь и кое-что еще. Если ты уже зашел настолько далеко, что считаешь возможным в разговоре с ректором католической семинарии ссылаться на высказывания нечестивцев, то впереди у тебя незавидная участь. — Ты понимаешь, что ждет тебя? — спросил он Мориса после долгой паузы. — Ты понимаешь, на что идешь? Каким силам земным, не говоря уже о силах небесных, бросаешь ты вызов?
— Да, отец ректор, — ответил Морис.
И то, как произнес он это, убедило ректора больше, чем самая длинная речь, оснащенная сотней богословских и логических аргументов.
— Церковь добра к своим сынам, даже заблудшим. Иди с миром. И подумай как следует, так ли должен был поступить истинный католик и дворянин. Завтра после заутрени я прошу тебя прийти ко мне еще раз, и я послушаю, что ты скажешь отцу ректору тогда.
— Я скажу то же самое, отец ректор, — ответил Морис.
И ректор увидел, как губы юноши сжались и глубокая складка легла между насупившимися бровями.
Ректор встал. Теперь перед юношей стоял уже не старый добряк, каким его знали. Перед Морисом стоял библейский пророк. Седые волосы ректора показались Морису кудрями архистратига Михаила, и голосом, подобным трубе архангела, ректор рыкнул:
— Иди! — и тяжело рухнул в кресло.
Громко дыша, ректор сидел в кресле и думал: «Почему я сорвался и накричал на нега? Не я ли не устаю повторять мальчикам: „Ваше настроение — лошадь, которую вы всегда должны держать на крепкой узде. Если же лошадь пошла галопом под гору, не подхлестывайте ее, но, напротив, натянув удила и зажав бока шенкелями, сдержите ее. Никогда не давайте своему настроению увлечь вас. Умейте владеть собою, и тогда вы научитесь сдерживать настроение других и подчинить их себе“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50