Как известно, князь получил привилегию предоставлять помещения для продажи акций банка Ло. Мариани занимался сдачей внаем построек, где совершались сделки, и, будучи человеком не слишком щепетильным, за короткое время сумел сколотить на этом состояние. Затем он вошел в число приближенных кардинала Дюбуа: выполнял его прихоти, а порой был соучастником его распутных развлечений. Дюбуа иногда наведывался к итальянцу и однажды увидел в его доме Джузеппу, представшую перед ним во всем блеске своей пышной, не увядшей к тридцати годам красоты. Он увидел также очаровательное юное создание четырнадцати лет, плод любви Джузеппы и герцога Орлеанского.
Министр регента, ничего не знавший о его туринском приключении, тут же замыслил соблазнить обеих женщин. Ему достанется мать, герцогу Орлеанскому — дочь. То было вполне обычное дело для этого подлого сводника.
Дочку Джузеппы звали Терезой; она была красива, как непорочный ангел: огромные черные глаза, излучающие чистый свет, нежный лоб, божественная улыбка, тонкая талия, способная вызвать зависть двадцати самых стройных кокеток.
Джузеппа была женщина нестрогих нравов, такой она, наверное, и осталась, ведь я знаю, что она никогда не любила того человека, за кого ей пришлось выйти замуж, да и он, впрочем, не внушая любви своей супруге, находил утешение на стороне. Но Джузеппа любила свою дочь и предпочла бы скорее увидеть ее мертвой, нежели чьей-нибудь любовницей, будь то самого принца.
У сердца — свои причуды: нет более ревностных защитников добродетели, чем те, кто был далек от нее в своей жизненной практике.
Дюбуа, знавший, как легко было найти подход к итальянке (так обычно называли Джузеппу), направил к ней пройдоху Лафара. Госпожа Мариани приняла капитана в прелестном будуаре, обтянутом, украшенном и обставленном так, как это делают модные содержанки.
Следует заметить, что, к чести итальянки и к стыду Лафара, его хлопоты не увенчались успехом.
Капитан встал, собираясь уйти.
«Подумайте об этом хорошенько», — сказал он.
«Уже поздно, разговор окончен, — ответила Джузеппа, — обязанности хозяйки дома призывают меня, я вас оставляю».
«О! Никто и не задумается, с кем и зачем вы уединились в этом таинственном будуаре».
«Но как только задумаются, начнут предполагать дурное, и ваше присутствие…»
«Не забывайте, от кого я пришел умолять вас».
«Я хочу об этом забыть: глупец завоевывает сердце женщины для друга, подлец покупает его для вельможи».
«Берегитесь кардинала!»
«Я?!»
«Вам известно, как он мстит своим врагам».
«Врагам, пусть, — с презрением и твердостью ответила Джузеппа, — но мне…»
«Да, вам, ведь он вас любит, а отвергнутая любовь обращается в ненависть».
«О! Запоры Бастилии не устоят против меня; кстати, уже поздно».
«Да, сударыня, поздно. Но только одно последнее слово. Вам известен девиз кардинала: „Если что-то не дается само, надо брать его силой“. Вы отказываете — он возьмет».
Лафар ушел.
Через несколько дней Мариани — ведь он мог помешать — бросили в Бастилию: предлогов было предостаточно. А Джузеппу похитили как-то вечером, когда она выходила из дома г-жи де Тансен.
Лафар приехал, чтобы утешить малышку Терезу, и посоветовал ей броситься к ногам Дюбуа, молить его о милости к матери и Мариани, которого она называла своим отцом.
Дюбуа принял хорошенькую девочку великолепно и пообещал в тот же вечер представить ее принцу. А до тех пор ее оставили в покоях министра; когда же наступила ночь, ее действительно отвели в укромный домик, где регент проводил иногда вечера и где нередко добродетель приносила себя в жертву.
Малышка Тереза, поверившая красивым словам Лафара и втайне уже очарованная им, последовала за молодым человеком; он же не прочь был взрастить в сердце девушки росток любви, уже пустивший корни, но регент…
— Но регент тоже любил ранние плоды, особенно, если он сам бросил семя, — заметил Вольтер, перебив меня и намекая на отцовство герцога в случае с Терезой.
— Вот и вы, господин де Вольтер, вы, человек, который пишет историю, тоже клевещете на него, как другие! — ответила я. — В таком случае, вам нет необходимости слушать этот рассказ до конца.
— Мне будет приятно узнать о развязке из ваших мемуаров.
— Значит, вы хотите, чтобы я написала мемуары?
— Вам давно пора начать работу над ними; нельзя обкрадывать историю и хранить лишь для себя подобные тайны. Немало людей расскажет потомкам о битвах, переговорах, великих политических событиях; но особый мир дамских салонов, альковов и уединенных кабинетов знают только актеры, игравшие в нем определенную роль, и только они могут открыть нам его.
— Мне писать об этом? Вы шутите!
— А почему бы и нет?
— Но у меня никогда не получится.
— А разве вы не пишете ежедневно чудесные письма?
— Письма — это не мемуары.
— Разве вы не сочиняете прелестные стихи?
— Всего лишь четыре строки за всю жизнь.
— Но разве в Академии не заседают люди, написавшие лишь одну строку, следовательно, на три меньше, чем вы?
— Но объясните мне сначала, как надо писать.
— О графиня! Как писала госпожа де Куланж, госпожа де Севинье? Как вы сами пишете?
— Все равно, дайте мне урок.
— Изложите на бумаге все, что вы мне рассказали сегодня вечером, а также множество других историй и еще, и еще — все, что в конце концов вы сможете вспомнить, и ничего больше не понадобится, клянусь вам. Ваш стиль, как и ваш ум, непритязателен; расскажите о том, что вы видели необычного, любопытного в жизни, а если вдруг и начнете привирать, то будете этим лишь еще более достойны походить на историков всех веков, которые никогда не стеснялись этого в прошлом, не стесняются в настоящем и тем более не будут стесняться в будущем.
С этими словами г-н де Вольтер встал, поклонился и ушел в сопровождении двоих своих подопечных, кричавших ему вслед, что он должен принять их в своем жилище, которое, в академической манере, слывет передней Обители Муз.
Оставшись одна, я позвала своих горничных и легла, но, вместо того чтобы спать, как мне следовало бы, всю ночь думала о последних словах г-на де Вольтера. Теперь мне часто не спится: это обычно бывает с теми, кто много пережил в прошлом и кого мало что ждет впереди. Почувствовав, что мое старое сердце забилось при мысли о том, как я изображу на бумаге, увижу своими глазами и доверю чужим глазам ту молодость, которую мне никогда и нигде уже не воскресить, кроме как в собственных воспоминаниях, вдохновившись одобрительными речами этого человека, обычно награждавшего окружающих лишь оскорблениями или лестью, я решила приступить к работе над мемуарами. Постараюсь написать их как можно скорее, чтобы довести до конца или, по меньшей мере, до того времени, когда я перестала жить благодаря другим и ради других. Остальное принадлежит лишь Богу и мне самой.
Итак, сегодня, 8 октября 1734 года, я начинаю описывать историю моей жизни; я расскажу обо всем, что интересно будет узнать, и уделю делам правительств такое же внимание, как и отдельным людям. Правда — приятный предмет для размышлений, и еще приятнее было бы бросить ее в лицо тем, кто стесняет нашу свободу: такое удовлетворение может быть даровано в этом мире лишь при определенных условиях; возможно, это будет одним из райских наслаждений, хотя рассчитывать на него особенно не приходится.
Я не знаю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробежать глазами эти мемуары, четыре строки, при помощи которых г-н де Вольтер, подобно парфянину, вонзил, убегая, стрелу честолюбия в мое сердце; я не знаю, повторяю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробегать глазами эти мемуары, четыре строки, на которые намекал г-н де Вольтер и которые представляют собой всего лишь катрен, сочиненный мной за неделю до того разговора в качестве эпитафии для моей могилы; вот он:
Царица Сладострастья здесь в могиле,
Та, что себе, дабы не прогадать,
Сумела сотворить Эдем и благодать
В юдоли грешной, где ее любили. note 2 Note2
Пер. Ю.Денисова
Но оценят их люди или нет, следует знать, что я не всегда была той Царицей Сладострастия, которая так славится в Париже вот уже тридцать лет. Именно в этих мемуарах и надо объяснить, почему я ею стала. Ведь в самом деле, Жанна д'Альбер де Люин так далека от графини ди Верруа, нынешней Царицы Сладострастия. Их мысли и чувства похожи не более, чем их лица, и одному Богу известно, какой я была и какой стала. Быть может, кто-нибудь другой помнит прежнюю графиню; я же, слава Богу, забыла. И это избавляет меня еще от одной печали.
Что же касается того, как я выгляжу теперь, то мое зеркало берет на себя смелость каждый день говорить мне об этом. Оно жестокий, но искренний друг, и далеко не сразу — да, признаю, не сразу, — но я все же научилась прощать ему этот недостаток, искупаемый упомянутым достоинством.
II
Я родилась 18 сентября 1670 года, того самого года, когда г-н де Боссюэ, которого я видела, будучи еще совсем маленькой, издал свой великий возглас: «Мадам умирает. Мадам умерла!», а это означает, что сегодня, то есть 8 октября 1734 года, в день, когда я начинаю писать свои мемуары, мне уже исполнилось шестьдесят четыре года.
Мой отец — сын герцога де Люина, любимца Людовика XIII и одного из участников ужасной трагедии, связанной с Кончини, и Мари де Роган, которая более известна под именем герцогини де Шеврёз, полученным ею от ее второго мужа, нежели как герцогиня де Люин или госпожа коннетабльша, — по первому мужу. У моего отца не было братьев, только единоутробная сестра, мадемуазель де Шеврёз, прославившаяся во времена Фронды своими любовными отношениями с коадъютором, который позднее стал знаменитым и беспокойным кардиналом де Рецем.
Поскольку мне не пристало злословить о собственной семье, то, надеюсь, от меня не ждут рассказов о скандальных похождениях тетушки. Впрочем, в мемуарах того времени обо всем этом сказано предостаточно.
Итак, то ли дух соперничества, то ли материнская холодность по отношению к дочери тому причиной, но вся нежность моей бабушки, герцогини де Люин-Шеврёз, излилась на моего отца, которому она передала доставшееся ей от второго мужа герцогство Шеврёз, хотя отец не имел на него никаких прав. Между нами говоря, мы не очень кичимся нашим происхождением, ибо прекрасно знаем, что возвышение семьи д'Альбер началось с благосклонности Людовика XIII, завоеванной мастерством моего деда в дрессировке сорокопутов, с помощью которых молодой король охотился на маленьких птичек в садах Лувра.
Таким образом, для моего отца приобщение к Лотарингскому дому даже через столь непрямое наследование было большой честью, а вместе с тем и не менее значительной выгодой. Помимо этого, чтобы укрепить его положение в свете, бабушка женила моего будущего отца на своей единокровной сестре, дочери ее отца, герцога де Монбазона, и той самой герцогини де Монбазон, которая прославилась своими бесконечными ссорами с г-жой де Лонгвиль и загадочная и кровавая смерть которой послужила причиной того, что г-н де Ранее из простого аббата, не гнушавшегося суетных радостей, столь несовместимых с его духовным званием, превратился в монаха-трапписта.
Теперь вам известно мое происхождение, а также то, что мои бабушки, действуя подобно Сиду г-на Корнеля, то есть искусными ходами, положили начало славе женщин нашего рода на поприще любовных похождений и политических интриг; так что не надо слишком осуждать и меня: если я ступила на тот же путь, то это всего лишь означает, что я пошла по их стопам (кстати, в то время эта тропинка была так исхожена, что очень напоминала торную дорогу).
Несмотря на упомянутое родство, моя мать была благочестивой и достойной женщиной. Мой отец даже в большей степени, чем она, если такое возможно, обладал всеми добродетелями, которые отсутствовали у большинства моих предков. Моральные устои родителей стали залогом их супружеской верности, способствовавшей появлению на свет многочисленного потомства. Детей воспитывали в строгости нравов, которая сегодня может показаться чрезвычайно смешной, но во времена правления г-жи де Ментенон неожиданно оказалась уместной. Однако мои отец и мать следовали в этом не моде, а собственному пристрастию к добру.
Ко времени моего рождения даже король, хотя и не на собственном примере, уже начал проявлять склонность к этим преобразованиям, приставив к дофину строгих прелатов и ученых богословов.
Отец был не очень богат, и, поскольку у него не было желания насильно отдавать нас в монахини, он стал подумывать о том, как сбыть нас с рук и наилучшим образом пристроить в соответствии с нашим происхождением и вопреки недостатку состояния, который препятствовал нашему замужеству. Мы были очень хороши собой, особенно я: меня считали самой красивой из сестер; друзья настойчиво убеждали нас, что эта красота, добродетель и родственные связи — вполне достаточное приданое, и, какие бы мы ни были бедные, будь мы даже еще беднее, нам можно притязать на самую лучшую партию.
Обстоятельства сложились так, что в тот год, когда мне должно было исполниться тринадцать лет, один родственник моей матери был отправлен с миссией в Савойю; там, во время переговоров, которые были на него возложены, он познакомился с г-жой ди Верруа и ее сыном. Случайно речь зашла обо мне; не знаю, как это вышло, но он нарисовал такой портрет моей юной особы, что граф пришел в восторг, и вот уже аббат де Леон (так звали родственника моей матери) загорелся идеей дополнить свою посольскую миссию переговорами о моем замужестве. Графиня ди Верруа была придворной дамой герцогини Савойской и вдовой; она играла важную роль при дворе; богатство матери и сына определялось не только их владениями, но и высоким положением. Это была прекрасная партия, и, когда родителям было сделано такое предложение, они дали согласие; моим же мнением по поводу этого брака никто не думал интересоваться, и в один прекрасный день мне было объявлено, что надо заказывать свадебный гардероб и готовиться к отъезду. Никто, естественно, не считал себя обязанным проявлять по отношению ко мне большую деликатность.
До этого о замужестве я еще не задумывалась, и первое огорчение, которое причинила мне предстоящая перемена в моей жизни, было связано с моей большой куклой чуть ли не с меня ростом: обычно я наряжала ее в свои платья и теперь захотела, чтобы ей непременно сшили такие же свадебные наряды, как мне; для моего отца это было равносильно замужеству еще одной дочери. Но, поскольку мы были не так богаты, чтобы позволять себе подобные глупости, отец положил конец моему ребячеству категорическим: «Нет, не позволяю!»
Со стороны отца было бы благоразумнее воспрепятствовать столь раннему браку, и главное, ему не следовало отпускать меня так далеко. Мы с сестрами опасались «брачной ссылки», но наши страхи простирались не дальше провинции, какого-нибудь замка или какого-нибудь отдаленного губернаторства, откуда раз в два года можно было бы приезжать ко двору в сопровождении свиты, состоящей из компаньонок, капеллана и конюшего. Даже это было бы тяжело. Но другая страна — Савойя! Казалось, меня отправляют в чистилище, уготованное мне раньше срока; признаюсь, я вовсе не была готова к тому, что встретила там.
Высказывать свое мнение по поводу предстоящего замужества я не осмеливалась, понимая, что ничего не достигну неповиновением. Я плакала тайком вместе со служанкой Бабеттой, которая не желала расставаться со мной и которую я, и правда, повсюду возила с собой; родители охотно согласились оставить девушку со мной, чем я была очень довольна, ибо добрая Бабетта не раз выхаживала меня, утешала и именно ей я обязана жизнью, как вы узнаете в дальнейшем.
Мне показали портрет г-на ди Верруа: жених был молод, строен, хорош лицом; к портрету было приложено письмо, исполненное желанием молодого человека понравиться мне. Гувернантка убеждала меня, что все это следует ценить и впредь не слишком расстраиваться. Поскольку она была опытнее меня, я поверила ей и каждый вечер стала разглядывать милое лицо того, кого впоследствии мне суждено было так сильно полюбить и о ком я так тосковала на протяжении всей моей жизни. Наверное, немногие поверят этому, но тем не менее я говорю истинную правду.
Если не считать отказа моего отца в свадебном наряде моей кукле, родители и г-н ди Верруа проявили по отношению ко мне большую щедрость. Мать подарила мне великолепный набор венецианских кружев, полученных ею от моей бабушки; кружева были расшиты родовыми гербами, и все кругом говорили, что такой красоты они не видели уже давно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Министр регента, ничего не знавший о его туринском приключении, тут же замыслил соблазнить обеих женщин. Ему достанется мать, герцогу Орлеанскому — дочь. То было вполне обычное дело для этого подлого сводника.
Дочку Джузеппы звали Терезой; она была красива, как непорочный ангел: огромные черные глаза, излучающие чистый свет, нежный лоб, божественная улыбка, тонкая талия, способная вызвать зависть двадцати самых стройных кокеток.
Джузеппа была женщина нестрогих нравов, такой она, наверное, и осталась, ведь я знаю, что она никогда не любила того человека, за кого ей пришлось выйти замуж, да и он, впрочем, не внушая любви своей супруге, находил утешение на стороне. Но Джузеппа любила свою дочь и предпочла бы скорее увидеть ее мертвой, нежели чьей-нибудь любовницей, будь то самого принца.
У сердца — свои причуды: нет более ревностных защитников добродетели, чем те, кто был далек от нее в своей жизненной практике.
Дюбуа, знавший, как легко было найти подход к итальянке (так обычно называли Джузеппу), направил к ней пройдоху Лафара. Госпожа Мариани приняла капитана в прелестном будуаре, обтянутом, украшенном и обставленном так, как это делают модные содержанки.
Следует заметить, что, к чести итальянки и к стыду Лафара, его хлопоты не увенчались успехом.
Капитан встал, собираясь уйти.
«Подумайте об этом хорошенько», — сказал он.
«Уже поздно, разговор окончен, — ответила Джузеппа, — обязанности хозяйки дома призывают меня, я вас оставляю».
«О! Никто и не задумается, с кем и зачем вы уединились в этом таинственном будуаре».
«Но как только задумаются, начнут предполагать дурное, и ваше присутствие…»
«Не забывайте, от кого я пришел умолять вас».
«Я хочу об этом забыть: глупец завоевывает сердце женщины для друга, подлец покупает его для вельможи».
«Берегитесь кардинала!»
«Я?!»
«Вам известно, как он мстит своим врагам».
«Врагам, пусть, — с презрением и твердостью ответила Джузеппа, — но мне…»
«Да, вам, ведь он вас любит, а отвергнутая любовь обращается в ненависть».
«О! Запоры Бастилии не устоят против меня; кстати, уже поздно».
«Да, сударыня, поздно. Но только одно последнее слово. Вам известен девиз кардинала: „Если что-то не дается само, надо брать его силой“. Вы отказываете — он возьмет».
Лафар ушел.
Через несколько дней Мариани — ведь он мог помешать — бросили в Бастилию: предлогов было предостаточно. А Джузеппу похитили как-то вечером, когда она выходила из дома г-жи де Тансен.
Лафар приехал, чтобы утешить малышку Терезу, и посоветовал ей броситься к ногам Дюбуа, молить его о милости к матери и Мариани, которого она называла своим отцом.
Дюбуа принял хорошенькую девочку великолепно и пообещал в тот же вечер представить ее принцу. А до тех пор ее оставили в покоях министра; когда же наступила ночь, ее действительно отвели в укромный домик, где регент проводил иногда вечера и где нередко добродетель приносила себя в жертву.
Малышка Тереза, поверившая красивым словам Лафара и втайне уже очарованная им, последовала за молодым человеком; он же не прочь был взрастить в сердце девушки росток любви, уже пустивший корни, но регент…
— Но регент тоже любил ранние плоды, особенно, если он сам бросил семя, — заметил Вольтер, перебив меня и намекая на отцовство герцога в случае с Терезой.
— Вот и вы, господин де Вольтер, вы, человек, который пишет историю, тоже клевещете на него, как другие! — ответила я. — В таком случае, вам нет необходимости слушать этот рассказ до конца.
— Мне будет приятно узнать о развязке из ваших мемуаров.
— Значит, вы хотите, чтобы я написала мемуары?
— Вам давно пора начать работу над ними; нельзя обкрадывать историю и хранить лишь для себя подобные тайны. Немало людей расскажет потомкам о битвах, переговорах, великих политических событиях; но особый мир дамских салонов, альковов и уединенных кабинетов знают только актеры, игравшие в нем определенную роль, и только они могут открыть нам его.
— Мне писать об этом? Вы шутите!
— А почему бы и нет?
— Но у меня никогда не получится.
— А разве вы не пишете ежедневно чудесные письма?
— Письма — это не мемуары.
— Разве вы не сочиняете прелестные стихи?
— Всего лишь четыре строки за всю жизнь.
— Но разве в Академии не заседают люди, написавшие лишь одну строку, следовательно, на три меньше, чем вы?
— Но объясните мне сначала, как надо писать.
— О графиня! Как писала госпожа де Куланж, госпожа де Севинье? Как вы сами пишете?
— Все равно, дайте мне урок.
— Изложите на бумаге все, что вы мне рассказали сегодня вечером, а также множество других историй и еще, и еще — все, что в конце концов вы сможете вспомнить, и ничего больше не понадобится, клянусь вам. Ваш стиль, как и ваш ум, непритязателен; расскажите о том, что вы видели необычного, любопытного в жизни, а если вдруг и начнете привирать, то будете этим лишь еще более достойны походить на историков всех веков, которые никогда не стеснялись этого в прошлом, не стесняются в настоящем и тем более не будут стесняться в будущем.
С этими словами г-н де Вольтер встал, поклонился и ушел в сопровождении двоих своих подопечных, кричавших ему вслед, что он должен принять их в своем жилище, которое, в академической манере, слывет передней Обители Муз.
Оставшись одна, я позвала своих горничных и легла, но, вместо того чтобы спать, как мне следовало бы, всю ночь думала о последних словах г-на де Вольтера. Теперь мне часто не спится: это обычно бывает с теми, кто много пережил в прошлом и кого мало что ждет впереди. Почувствовав, что мое старое сердце забилось при мысли о том, как я изображу на бумаге, увижу своими глазами и доверю чужим глазам ту молодость, которую мне никогда и нигде уже не воскресить, кроме как в собственных воспоминаниях, вдохновившись одобрительными речами этого человека, обычно награждавшего окружающих лишь оскорблениями или лестью, я решила приступить к работе над мемуарами. Постараюсь написать их как можно скорее, чтобы довести до конца или, по меньшей мере, до того времени, когда я перестала жить благодаря другим и ради других. Остальное принадлежит лишь Богу и мне самой.
Итак, сегодня, 8 октября 1734 года, я начинаю описывать историю моей жизни; я расскажу обо всем, что интересно будет узнать, и уделю делам правительств такое же внимание, как и отдельным людям. Правда — приятный предмет для размышлений, и еще приятнее было бы бросить ее в лицо тем, кто стесняет нашу свободу: такое удовлетворение может быть даровано в этом мире лишь при определенных условиях; возможно, это будет одним из райских наслаждений, хотя рассчитывать на него особенно не приходится.
Я не знаю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробежать глазами эти мемуары, четыре строки, при помощи которых г-н де Вольтер, подобно парфянину, вонзил, убегая, стрелу честолюбия в мое сердце; я не знаю, повторяю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробегать глазами эти мемуары, четыре строки, на которые намекал г-н де Вольтер и которые представляют собой всего лишь катрен, сочиненный мной за неделю до того разговора в качестве эпитафии для моей могилы; вот он:
Царица Сладострастья здесь в могиле,
Та, что себе, дабы не прогадать,
Сумела сотворить Эдем и благодать
В юдоли грешной, где ее любили. note 2 Note2
Пер. Ю.Денисова
Но оценят их люди или нет, следует знать, что я не всегда была той Царицей Сладострастия, которая так славится в Париже вот уже тридцать лет. Именно в этих мемуарах и надо объяснить, почему я ею стала. Ведь в самом деле, Жанна д'Альбер де Люин так далека от графини ди Верруа, нынешней Царицы Сладострастия. Их мысли и чувства похожи не более, чем их лица, и одному Богу известно, какой я была и какой стала. Быть может, кто-нибудь другой помнит прежнюю графиню; я же, слава Богу, забыла. И это избавляет меня еще от одной печали.
Что же касается того, как я выгляжу теперь, то мое зеркало берет на себя смелость каждый день говорить мне об этом. Оно жестокий, но искренний друг, и далеко не сразу — да, признаю, не сразу, — но я все же научилась прощать ему этот недостаток, искупаемый упомянутым достоинством.
II
Я родилась 18 сентября 1670 года, того самого года, когда г-н де Боссюэ, которого я видела, будучи еще совсем маленькой, издал свой великий возглас: «Мадам умирает. Мадам умерла!», а это означает, что сегодня, то есть 8 октября 1734 года, в день, когда я начинаю писать свои мемуары, мне уже исполнилось шестьдесят четыре года.
Мой отец — сын герцога де Люина, любимца Людовика XIII и одного из участников ужасной трагедии, связанной с Кончини, и Мари де Роган, которая более известна под именем герцогини де Шеврёз, полученным ею от ее второго мужа, нежели как герцогиня де Люин или госпожа коннетабльша, — по первому мужу. У моего отца не было братьев, только единоутробная сестра, мадемуазель де Шеврёз, прославившаяся во времена Фронды своими любовными отношениями с коадъютором, который позднее стал знаменитым и беспокойным кардиналом де Рецем.
Поскольку мне не пристало злословить о собственной семье, то, надеюсь, от меня не ждут рассказов о скандальных похождениях тетушки. Впрочем, в мемуарах того времени обо всем этом сказано предостаточно.
Итак, то ли дух соперничества, то ли материнская холодность по отношению к дочери тому причиной, но вся нежность моей бабушки, герцогини де Люин-Шеврёз, излилась на моего отца, которому она передала доставшееся ей от второго мужа герцогство Шеврёз, хотя отец не имел на него никаких прав. Между нами говоря, мы не очень кичимся нашим происхождением, ибо прекрасно знаем, что возвышение семьи д'Альбер началось с благосклонности Людовика XIII, завоеванной мастерством моего деда в дрессировке сорокопутов, с помощью которых молодой король охотился на маленьких птичек в садах Лувра.
Таким образом, для моего отца приобщение к Лотарингскому дому даже через столь непрямое наследование было большой честью, а вместе с тем и не менее значительной выгодой. Помимо этого, чтобы укрепить его положение в свете, бабушка женила моего будущего отца на своей единокровной сестре, дочери ее отца, герцога де Монбазона, и той самой герцогини де Монбазон, которая прославилась своими бесконечными ссорами с г-жой де Лонгвиль и загадочная и кровавая смерть которой послужила причиной того, что г-н де Ранее из простого аббата, не гнушавшегося суетных радостей, столь несовместимых с его духовным званием, превратился в монаха-трапписта.
Теперь вам известно мое происхождение, а также то, что мои бабушки, действуя подобно Сиду г-на Корнеля, то есть искусными ходами, положили начало славе женщин нашего рода на поприще любовных похождений и политических интриг; так что не надо слишком осуждать и меня: если я ступила на тот же путь, то это всего лишь означает, что я пошла по их стопам (кстати, в то время эта тропинка была так исхожена, что очень напоминала торную дорогу).
Несмотря на упомянутое родство, моя мать была благочестивой и достойной женщиной. Мой отец даже в большей степени, чем она, если такое возможно, обладал всеми добродетелями, которые отсутствовали у большинства моих предков. Моральные устои родителей стали залогом их супружеской верности, способствовавшей появлению на свет многочисленного потомства. Детей воспитывали в строгости нравов, которая сегодня может показаться чрезвычайно смешной, но во времена правления г-жи де Ментенон неожиданно оказалась уместной. Однако мои отец и мать следовали в этом не моде, а собственному пристрастию к добру.
Ко времени моего рождения даже король, хотя и не на собственном примере, уже начал проявлять склонность к этим преобразованиям, приставив к дофину строгих прелатов и ученых богословов.
Отец был не очень богат, и, поскольку у него не было желания насильно отдавать нас в монахини, он стал подумывать о том, как сбыть нас с рук и наилучшим образом пристроить в соответствии с нашим происхождением и вопреки недостатку состояния, который препятствовал нашему замужеству. Мы были очень хороши собой, особенно я: меня считали самой красивой из сестер; друзья настойчиво убеждали нас, что эта красота, добродетель и родственные связи — вполне достаточное приданое, и, какие бы мы ни были бедные, будь мы даже еще беднее, нам можно притязать на самую лучшую партию.
Обстоятельства сложились так, что в тот год, когда мне должно было исполниться тринадцать лет, один родственник моей матери был отправлен с миссией в Савойю; там, во время переговоров, которые были на него возложены, он познакомился с г-жой ди Верруа и ее сыном. Случайно речь зашла обо мне; не знаю, как это вышло, но он нарисовал такой портрет моей юной особы, что граф пришел в восторг, и вот уже аббат де Леон (так звали родственника моей матери) загорелся идеей дополнить свою посольскую миссию переговорами о моем замужестве. Графиня ди Верруа была придворной дамой герцогини Савойской и вдовой; она играла важную роль при дворе; богатство матери и сына определялось не только их владениями, но и высоким положением. Это была прекрасная партия, и, когда родителям было сделано такое предложение, они дали согласие; моим же мнением по поводу этого брака никто не думал интересоваться, и в один прекрасный день мне было объявлено, что надо заказывать свадебный гардероб и готовиться к отъезду. Никто, естественно, не считал себя обязанным проявлять по отношению ко мне большую деликатность.
До этого о замужестве я еще не задумывалась, и первое огорчение, которое причинила мне предстоящая перемена в моей жизни, было связано с моей большой куклой чуть ли не с меня ростом: обычно я наряжала ее в свои платья и теперь захотела, чтобы ей непременно сшили такие же свадебные наряды, как мне; для моего отца это было равносильно замужеству еще одной дочери. Но, поскольку мы были не так богаты, чтобы позволять себе подобные глупости, отец положил конец моему ребячеству категорическим: «Нет, не позволяю!»
Со стороны отца было бы благоразумнее воспрепятствовать столь раннему браку, и главное, ему не следовало отпускать меня так далеко. Мы с сестрами опасались «брачной ссылки», но наши страхи простирались не дальше провинции, какого-нибудь замка или какого-нибудь отдаленного губернаторства, откуда раз в два года можно было бы приезжать ко двору в сопровождении свиты, состоящей из компаньонок, капеллана и конюшего. Даже это было бы тяжело. Но другая страна — Савойя! Казалось, меня отправляют в чистилище, уготованное мне раньше срока; признаюсь, я вовсе не была готова к тому, что встретила там.
Высказывать свое мнение по поводу предстоящего замужества я не осмеливалась, понимая, что ничего не достигну неповиновением. Я плакала тайком вместе со служанкой Бабеттой, которая не желала расставаться со мной и которую я, и правда, повсюду возила с собой; родители охотно согласились оставить девушку со мной, чем я была очень довольна, ибо добрая Бабетта не раз выхаживала меня, утешала и именно ей я обязана жизнью, как вы узнаете в дальнейшем.
Мне показали портрет г-на ди Верруа: жених был молод, строен, хорош лицом; к портрету было приложено письмо, исполненное желанием молодого человека понравиться мне. Гувернантка убеждала меня, что все это следует ценить и впредь не слишком расстраиваться. Поскольку она была опытнее меня, я поверила ей и каждый вечер стала разглядывать милое лицо того, кого впоследствии мне суждено было так сильно полюбить и о ком я так тосковала на протяжении всей моей жизни. Наверное, немногие поверят этому, но тем не менее я говорю истинную правду.
Если не считать отказа моего отца в свадебном наряде моей кукле, родители и г-н ди Верруа проявили по отношению ко мне большую щедрость. Мать подарила мне великолепный набор венецианских кружев, полученных ею от моей бабушки; кружева были расшиты родовыми гербами, и все кругом говорили, что такой красоты они не видели уже давно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49