А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Взгляд монаха тут же потух.
— Никогда не забывайте, — бросил он небрежно, — что злость — плохой советчик, и напоминайте об этом почаще вашему очень уж ретивому слуге… Надеюсь, господин Бернардо, вы теперь не станете разглагольствовать об освященной пуле?
Гавацца ничего не ответил; голова его упала на грудь, и, казалось, он глубоко задумался. Луиджи сразу понял, что происходило в его душе.
«Он хочет убить Мариани, — отметил он про себя, — обычными средствами его теперь не заставишь отказаться от этой навязчивой идеи; но, как бы то ни было, надо, чтобы он от нее отказался».
Дело в том, что в дальнейшем монах не намеревался разжигать ненависть между Спенцо и Мариани: наоборот, теперь в его планы входило полное их примирение, и, если бы оно состоялось, он намеревался обратиться к папе с ходатайством о снятии с него обета, что позволило бы ему после женитьбы на маркизе стать главой двух могущественных и уважаемых кланов, тем более полновластным, что его всемогущество опиралось бы на ужасные тайны и это обеспечило бы ему полное подчинение всех его новых родственников. То было бы прекрасным итогом жизни для бедного посольского служащего, которого любовный недуг заставил стать капуцином; Луиджи вынашивал эту мечту, полагая, что такой реванш уготован ему судьбой и он не должен упустить случай.
Монах догадывался, что Бернардо Гавацца тоже питает подобные надежды. И действительно, сердце Анджелы ему уже принадлежало; умри граф Мариани, он мог бы стать полным хозяином в Сантони и Кивассо, ведь Гавацца тоже владел страшной тайной.
Нетрудно понять, что именно поэтому освященная пуля, о которой говорил Гавацца, не устраивала Луиджи: надо было любой ценой помешать Бернардо осуществить задуманный им зловещий план, и средство для этого монаху тут же подсказала та самая наука, которую он постиг.
Гавацца спустился на кухню для того, чтобы слуги наполнили там суму капуцина, а в это время Луиджи взял палку, всегда служившую ему оружием, и острым ножом сделал на ней множество маленьких надрезов, так приподняв их края, что поверхность покрылась острыми шипами. Покончив с этим, монах поставил ее в угол комнаты, где на какое-то время он пожелал остаться один, чтобы, по его словам, прочесть особые молитвы, а затем вошел в покои маркизы ди Спенцо.
Когда Бернардо, которому не терпелось выпроводить капуцина, принес его суму, до отказа набитую провизией, тот уже четверть часа находился в обществе маркизы.
— Благодарю вас, сын мой, но окажите мне любезность и распорядитесь, чтобы принесли мою палку — я оставил ее в комнате, где читал молитвы.
— Я сам схожу за ней, — живо откликнулся Бернардо и тут же возвратился, принеся Луиджи то, что он просил.
Капуцин, ухватившись за конец палки, резко выдернул ее из рук Бернардо. Деревянные шипы сделали свое дело, некоторые из них вонзились в его пальцы.
— Corpodi Baccho! note 6 Note6
Черт побери! (ит.)

— воскликнул Гавацца, дернувшись от боли. — На этой палке — шипы, я все пальцы исколол.
— Как я неловок, — сказал Луиджи, — прошу прощения. Покажите руку, если заноза проникла под кожу, я вытащу вам ее.
— О! Ничего страшного.
— Покажите же, опасно оставлять инородное тело под кожей. Да вот, посмотрите, — продолжал Луиджи, ухватив ладонь Бернардо, — рука кровоточит в нескольких местах. Я нас вылечу в дне секунды.
Говоря это, монах достал из кармана хрустальный игольник, вынул из него очень тонкую иглу и загнал острие под кожу на ладони Бернардо.
— Вот она, — сказал он, притворившись, что вытащил занозу и тут же бросил ее на пол, — большего и не требовалось, чтобы избавить вас от непрошеной гостьи.
Гавацца поблагодарил преподобного отца, но через несколько секунд почувствовал себя так плохо, что был вынужден удалиться и лечь в постель. На следующий день его охватила ужасная лихорадка, лицо побагровело, а все тело покрылось гнойничками… Сборщик подаяний заразил его оспой но всей ее страшной силе!

XIII

Все это происходило в разгар лета; палящий зной лишь способствовал быстрому развитию ужасной болезни, от которой страдал Гавацца, и, несмотря на все заботы окружающих, в скором времени несчастный оказался под угрозой смерти. Как вы могли заметить, он был человек смелый, решительный, способный на все ради удовлетворения чувства мести и своей алчности; но при всем этом в нем дремали религиозные чувства, которые вдруг проснулись перед лицом угрожавшей ему опасности; Луиджи, навешавший его каждый день, очень скоро забеспокоился, не зная, как тот себя поведет, ведь с этим человеком его связывала страшная тайна, и раскрытие ее могло повлечь за собой самые ужасные последствия, а больной уже несколько раз заговаривал об исповеди.
— Успокойтесь, Бернардо, — говорил ему монах, — у вас еще есть время подумать об этом.
Слова монаха, вместо того чтобы успокоить больного, усиливали вдвойне его страх перед Божьим возмездием.
«Этот человек, — думал Гавацца, — не хочет, чтобы я исповедовался; он боится, что священник захочет узнать, откуда взялся яд, которым он вынуждал меня воспользоваться со столь ужасной целью. Если так, тем хуже для него: каждому придется ответить на том свете за свои деяния, и я не могу обречь себя на вечное проклятие ради того, чтобы обеспечить Луиджи безнаказанность. При нем я больше не заговорю об исповеди, потому что у него достанет способов отправить меня на тот свет без покаяния».
В то же самое время и Луиджи поверил, что ему удалось успокоить Бернардо и тот перестал думать о смерти; вот почему монах удивился и ужаснулся, когда на следующее утро на пороге комнаты больного его остановила сиделка и попросила минуту подождать.
— Бедный Бернардо заканчивает свою исповедь, — добавила женщина, — он настоящий мученик и умирает как настоящий христианин…
— Он сейчас исповедуется? — воскликнул монах, не сумев полностью скрыть свой страх.
— Боже мой, ведь это я по его просьбе привела викария из нашего прихода; он человек святой, будьте уверены, и лучше любого другого укажет ему путь на Небо…
Сиделка продолжала рассказывать, а монах, не слушая ее больше, уже открыл дверь и бросился к постели Бернардо.
— О отец мой! — воскликнул он, обращаясь к почтенному священнику, внимательно слушавшему исповедь кающегося грешника. — Разве вы не видите, что несчастный находится в бреду и не осознает, что говорит?
— Он совершенно в здравом уме, — ответил исповедник, явно чем-то взволнованный, — в его памяти нет никаких провалов, и горе вам, преподобный отец: вы появились в ту самую минуту, когда он был готов окончательно снять со своей души тяжкое бремя.
Луиджи понял, что Бернардо все рассказал.
— Повторяю, он бредит, — снова начал монах, — а ваше рвение погубит вас, ведь вы четверть часа вдыхали испарения его тела — для вас это смертный приговор.
Старик побледнел: Луиджи говорил с такой убежденностью, что было невозможно усомниться в правдивости сказанного им.
— Смотрите, — продолжал монах, не давая старику опомниться, — вот и липкий пот появился, каплями выступив у вас на лбу, а это роковой признак… Но, если позволите, я попытаюсь помочь вам…
И, достав из кармана платок, он быстро вытер виски исповедника, действительно покрывшиеся холодным потом от страха, вызванного словами, которые он только что услышал; но — странное дело! — в то время как монах прикладывал платок к влажному лбу священника, от платка отделялась какая-то пыль, облачком поднимавшаяся к потолку.
— Я задыхаюсь, — сказал исповедник слабеющим голосом, — мне не хватает воздуха!
Монах бросился к окну и открыл его; в ту же секунду послышался глухой стук: безжизненное тело священника упало на пол.
«Так надо было! — отметил про себя Луиджи, помогая старой сиделке. — Теперь мне уже не придется сомневаться в действенности порошка, это и в самом деле одно из самых ценных моих открытий».
Не прерывая свой внутренний монолог, он с помощью сиделки ухитрился усадить старика в кресло; но напрасны были все попытки оказать ему помощь: викарий расстался с жизнью, и напуганная сиделка побежала к хозяйкам дома, чтобы сообщить о случившемся несчастье. Тогда Луиджи, оставшийся наедине с больным, приблизился к нему и, пальцем указав на труп священника, сказал:
— Бернардо, это ты убил его. Если бы ты предоставил мне заботу о выборе исповедника, он бы не умер…
— О! — в ужасе откликнулся Бернардо. — Он не дал мне отпущения грехов, а я чувствую, что умираю!
— Нет, ты не умрешь и будешь подчиняться мне везде и всегда…
— Преподобный отец, вы, должно быть, олицетворяете ангела зла?
— Я тот, кем хочу быть, Гавацца, и тебе, в отличие от других, не следовало бы сомневаться в этом; тем не менее я представлю тебе новое доказательство моих возможностей. Хочешь умереть? Тогда я ухожу, оставляя тебя в твоей постели, и меньше чем через час ты отдашь Богу душу… Хочешь жить? Тогда возьми вот этот пакетик, который я для тебя приготовил, положи его на грудь и лежи неподвижно несколько секунд; после этого сжигающий тебя жар утихнет, нарывы, покрывшие тело, начнут уменьшаться, ноги и руки обретут прежнюю гибкость, а через неделю ты сможешь приступить к своим прежним обязанностям. Тебя это удивляет, не так ли?
— Нет, ваше преподобие, меня это пугает, ибо я вынужден признать, что вы распоряжаетесь жизнью и смертью окружающих вас людей.
В то мгновение, когда больной произносил эти слова, на лестнице послышались шаги.
— Идут за этим несчастным, — произнес монах. — Пусть убирается с миром… А ты, Бернардо, выздоравливай поскорее, а затем пойдешь по той дороге, которую я тебе укажу, никуда не сворачивая, — только на этих условиях мое покровительство будет простираться над тобой.
Гавацца с трудом прошептал что-то похожее на слова благодарности, поскольку к крайней его слабости примешался ужас от того, что он сейчас увидел и услышал. Луиджи удалился. Труп священника унесли. Только после этого Бернардо смог вздохнуть посвободнее, немного придя в себя от страха. Он почувствовал, что лекарство монаха уже начинает действовать.
— Боже мой, — сказал он, — кажется, ко мне возвращается жизнь!..
— Сомневаетесь ли вы теперь в могуществе этих ядов, господин делла Скалья? — спросил монах, желая на этом завершить свой рассказ, и протянул собеседнику хрустальный пузырек, наполненный ужасной отравой, а также маленький игольник с иглой, напоминающей ту, чудовищные свойства которой испытал на себе Гавацца.
Аббат делла Скалья испугался и не решался взять в руки опасные орудия зла и уничтожения.
— Ничего не бойтесь, господин аббат, — сказал Луиджи, слегка улыбнувшись, — ведь вовсе не щепетильность останавливает вас: эти яды предназначены только для ваших врагов; если я правильно угадал, вам нужны три вещи: во-первых, яд, разрушающий красоту, во-вторых, яд, убивающий тело целиком, а что в-третьих?
— В-третьих?
— Да.
— Яд, убивающий душу.
— Значит, вы верите в приворотные зелья? — спросил монах с еле заметной иронией.
— Нет.
— А в демонические силы?
— Не более того.
— Какую же отраву надеетесь вы получить, чтобы впрыснуть ее в душу?
— Словесную.
— Письменное слово, книги?
— Нет, устную речь; мне нужен хитрый и необычайно умный человек, способный завладеть сердцем юной девушки.
— Исповедник?
— Да, исповедник… иезуит.
— Понимаю вас. Завтра я пришлю к вам человека, прекрасно умеющего увлечь своими лукавыми речами сердца и души своей паствы и направить их туда, куда ему нужно.
— И вы назовете имя этого человека?
— Отец Добантон.
— Хорошо, можете рассчитывать на мою поддержку и признательность.
И аббат делла Скалья покинул монастырь Кивассо, уверенный в том, что все три яда послужат ему. Отец Луиджи сдержал слово.
На следующий день после приема у их высочеств я уже увидела назначенного мне исповедника.
То был иезуит отец Добантон, впоследствии ставший известным во Франции и Испании. Мне не понравился этот противный, худой и грязный монах, опускающий глаза и бросающий лицемерные взгляды из-под опущенных век.
Он приветствовал меня, скрестив руки на груди, как принято среди его собратьев; этот жест больше всего подчеркивал притворство иезуитов в сравнении с другими монахами, хотя в рядах их ордена и состояли величайшие святые и знаменитости. Отца Добантона хорошо знал исповедник герцога, один из начальствующих членов ордена иезуитов, человек замечательный и добрый; впоследствии он скончался при странных обстоятельствах.
Король — в то время Виктор Амедей уже носил этот титул — осыпал его милостями и искренне любил.
Преподобный отец заболел, и король пришел его навестить. Едва были произнесены первые слова приветствий, — полагают, что церемония была сильно сокращена из-за состояния больного, приближавшегося к своему последнему часу, — как умирающий попросил своего августейшего духовного сына удалить всех из комнаты.
Король сделал знак, и все вышли.
Тогда, с трудом опершись на руку и приподнявшись, иезуит сказал:
— Государь, вы всегда были добры и необыкновенно внимательны ко мне; я хотел бы выразить вам свою признательность и не нашел ничего лучшего, как дать вам последний совет, но совет настолько важный, что, быть может, этого будет достаточно, чтобы отблагодарить вас: никогда не берите себе в исповедники иезуита!
И поскольку король попытался что-то сказать, продолжил:
— Не спрашивайте меня о причинах, заставивших дать вам такой совет; мне не дозволено раскрывать вам их.
Он упал на подушку, а вечером скончался.
(Примерно то же говорил Людовику XIV г-н Мазарини по поводу первых министров.)
Эта история известна мне от самого Виктора Амедея: он рассказывал ее множество раз.
И действительно, с тех пор король не брал себе в исповедники членов этого ордена, он даже запретил иезуитам быть наставниками в коллежах.
Отец Добантон был молод, слишком молод для исповедника: ему едва исполнилось тридцать лет; не знаю, почему для меня выбрали именно его или, скорее, я прекрасно это понимаю. Понадобился человек, состоящий в прекрасных отношениях с моей свекровью, чтобы она через него обрела полную власть надо мною.
Он задал мне два или три вопроса и, выслушав ответы, долго обдумывал их. Казалось, он искал в них какой-то скрытый смысл, вникая в мои слова, затем, спросил, как часто я прибегаю к таинству святой исповеди. Моя мать была очень набожной и водила нас на исповедь каждый месяц; я сказала ему об этом, и он одобрительно кивнул, бросив взгляд в сторону г-жи ди Верруа (моя свекровь присутствовала при разговоре, но сохраняла невозмутимость как в эту минуту, так и в течение дальнейшей беседы).
В присутствии всех этих людей мой муж выглядел совсем мальчишкой: он не мог даже слова произнести, или, скорее всего, ему не позволяли вставить ни одного слова; конечно, он страдал, но не смел показать это. Подобное состояние души и сердца я всегда считала самым большим несчастьем в жизни; борьба слабости и скромности против сильной воли, ума и высокомерия кажется мне невыносимой и представляется настоящим адом.
Отец Добантон просидел до обеденного часа, и его пригласили к столу вместе с другим монахом, которого он привел с собой; тот ел так, что страшно было смотреть на него, и сильно позабавил меня: он явно находил, что наш стол лучше, чем в монастыре.
Во время обеда обсуждали, что делать с неким аббатом Пети, кюре прихода святого Леодегария, очень уважаемым в семье ди Верруа и ожидавшим, что ему будет поручено направлять мою душу.
— Покойный господин ди Верруа слушал его как оракула, — сказала свекровь, — и так возвысил, что он стал незаменимым в нашем доме: я всегда обращалась к нему за советом. Мой супруг отдал ему на воспитание нашего сына, когда мальчик был совсем еще крошкой; аббат с нетерпением ждал приезда моей невестки, чтобы стать ее духовником. Что я ему скажу? Держу пари, он появится сегодня же вечером.
— Сударыня, — ответил отец Добантон с непроницаемым видом, — я немедленно удалюсь, коль скоро мое присутствие смущает вас. Преподобные отцы пожелали привлечь к нашему ордену графиню ди Верруа и вас во имя высшего блага религии и в надежде на то, что это послужит вашему благу; но господин Пети очень достойный и очень ревностный служитель святой Церкви, он вполне может быть вашим наставником в делах этого и иного мира. Так что я удаляюсь. Однако, как мне кажется, следовало бы заранее предупредить святых отцов нашей обители;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49