пытаться убедить судей XIX века в том, что ты сделался жертвой сверхъестественных козней, было безумием.
Не убедит ли, напротив, характер его откровений судей в низкой хитрости преступника, притворившегося безумным, чтобы спасти свою жизнь?
Он видел себя опозоренным, обесчещенным, осужденным провести остаток жизни в заточении, по меньшей мере, в доме умалишенных.
Тогда он подумал об Эстер и постарался спрятать свою трусость за нежностью к жене.
Он не верил, что Эстер сможет выдержать испытание; ему казалось невероятным, что любовь жены, самое ценное из всего, что у него осталось, не ослабнет, когда на того, чье имя она носит, обрушится человеческое правосудие, когда к предательству, в котором она имела право упрекнуть его – и в чем он надеялся оправдаться, ссылаясь на вмешательство Нунгала, – прибавится скандальная огласка публичного процесса.
Потеряв спокойствие совести, он утратил веру – основу всякой силы; усомнившись в себе, он стал сомневаться в других.
Он решил увидеться с Эстер, прежде чем подвергнется риску ожидавшего его суда.
Но если его разыскивают в окрестностях Текоекуа, вероятно, не забыли окружить и гостиницу в Гавое: его должны там ждать.
Эусеб решил покинуть эти места, с тем чтобы позже отправить гонца к Эстер и позвать ее присоединиться к мужу.
Ориентируясь по звездам, он старался приблизиться к берегу моря, находившемуся, насколько ему было известно, в нескольких льё к западу.
Добравшись до берега к рассвету, он направился на север, надеясь таким образом оказаться в цивилизованной части округа Преанджер, где он найдет убежище и откуда ему легко будет дать Эстер знать о своем положении.
Он шел в этом направлении четыре дня, ночуя на камнях, питаясь моллюсками, подобранными на берегу моря, и плодами, сорванными с прибрежных деревьев.
Но Эусеб ван ден Беек переоценил свои уже пошатнувшиеся силы; лихорадка, сжигающая его, усилилась, рваная одежда уже не предохраняла его тело от палящего солнца, плохо защищенные изодранной обувью ноги кровоточили от ходьбы по острым камням и обломкам ракушек, которыми был усыпан его путь.
Вскоре ноги отказались нести его, он почувствовал удушье, закружилась голова, и перед глазами стали проплывать тысячи фантастических вспышек.
Им овладело отчаяние, внушив ему презрение к страху, которому он уступил, когда бежал от предводительствуемых Нунгалом всадников. Смерть, ожидавшая его в этой пустыне, где он не найдет ни помощи, ни утешения, казалась ему ужаснее, чем та, на какую закон осуждает убийц. Он решил приблизиться к жилью, которого до сих пор избегал.
В это время он находился на голом песчаном берегу, превращенном лучами солнца в бескрайнее огненное полотнище; справа от себя он увидел зеленеющий оазис и – среди устремленных ввысь стволов пальм – бамбуковые кровли нескольких домов; он попытался добраться до них.
Но, по мере того как он приближался, островок зелени, казалось, удалялся от него: вот до него было рукой подать, и вдруг он оказывался на расстоянии в пол-льё, а рядом с собой Эусеб находил лишь невзрачные обожженные кусты, высохшие растения, бесплодные скалы.
Тогда его отчаяние переросло в ярость; он обрушился с бешеными проклятиями на Нунгала, на ту, что послужила последним орудием этого демона; он клял свою судьбу, поносил покинувшее его Провидение; катаясь по песку, он бил себя сжатыми кулаками и испускал крики, в которых не было уже ничего человеческого.
Понемногу его чувства утратили остроту, между глазами и тем, что его окружало, появился туман, из пересохшего горла с трудом вырывалось свистящее дыхание; можно было подумать, что у несчастного Эусеба начинается агония.
Это состояние было так мучительно, его охватила такая страшная тоска, что он стал призывать смерть, она одна способна была положить конец его страданиям.
В то же мгновение, словно его последняя мольба была услышана, он ощутил на своей ноге странный холод; взглянув туда, он увидел маленькую змейку, обвившуюся вокруг его лодыжки.
Это была одна из тех гадюк, которых на Яве называют бидудакой, самая маленькая из многочисленных змей острова, но и наиболее опасная.
Эбеновые и золотые чешуйки рептилии сверкали на солнце, кровавые глаза были прикованы к глазам Эусеба; змея с грозным шипением высунула раздвоенное жало.
Эусеб настолько обессилел, что не нашел достаточно энергии, чтобы избавиться от угрозы; он упал на землю и потерял сознание.
В эту минуту на поляну вышел человек с вязанкой сухих веток; он сразу же заметил Эусеба и бидудаку: успокоенная неподвижностью жертвы, она проползла по одежде голландца и добралась до его шеи, как будто искала место, где ее укус подействует вернее.
Человек бросил свою ношу, схватил гибкую ветку дикого коричного дерева, оборвал с нее листья, тихонько приблизился к Эусебу и так ловко ударил бидудаку своей палкой, что превратил ее в два куска; некоторое время они еще извивались, словно желая соединиться, затем упали на песок.
Тогда человек, в котором наши читатели не замедлят узнать Аргаленку, более пристально рассмотрел того, кого только что отнял у смерти; слеза увлажнила ему веки, он упал на колени и, воздев руки к небу, воскликнул:
– Твой слуга благодарит тебя, Будда! Тот, кто находится здесь, раскрыл бедному буддисту щедрую руку, и ты не захотел, чтобы один из твоих детей предстал перед тобой с отягощенной долгом признательности совестью.
Стараясь разбудить Эусеба, которого считал спящим, Аргаленка заметил, что молодой человек лежит без чувств; он понял, что дело не закончено, и позвал Арроа на помощь.
Пока старик обламывал с кустов сухие ветки, необходимые для хозяйства, юная индианка, лениво сидя на берегу ручья, развлекалась с тем серьезным вниманием, с каким предаются своим забавам дети и безумцы – смотрела, как вода бежит по ее погруженным в ручей ступням.
– Дочка! Дочка! – кричал Аргаленка. – Вот человек, который в проклятый день не побоялся встать между твоим отцом и его мучителями. Он лежит без чувств в этом лесу. Будда сказал, что память о благодеянии должна жить до четвертого поколения. Не поможешь ли ты мне воздать добром за его добро? Принеси воды освежить ему губы… Ах, Боже мой! – продолжал несчастный старик, – я все забываю, что злой дух оставил от моего ребенка лишь оболочку, что ее разум блуждает в потемках, которые предшествуют местопребыванию избранных. Если она меня и слышит, то не понимает, чего я у нее прошу.
Но, к большому удивлению буддиста, когда он поднимался, чтобы самому направиться к ручью, на поляне появилась Арроа; она держала в руке свернутый лист латании, с которого капала вода.
Она подошла прямо к Эусебу, присела рядом с ним на корточки, тихонько приподняла ему голову и положила ее себе на колени; раздвинув его бледные губы, она влила ему в рот оставшееся в ее импровизированном сосуде прохладное питье.
– Арроа! Арроа! – воскликнул Аргаленка, в смятении, вызванном этим проявлением разума у его дочери, забывая Эусеба. – Арроа, неужели ты возвращена мне?
В течение нескольких минут девушка ничего не отвечала; ее взгляд, устремленный на молодого человека, лежавшего без чувств, стал странно пристальным; она продолжала расточать ему самые усердные заботы.
– Старик! – вскричала она, наконец, дрожащим и отрывистым голосом. – Значит, вся добродетель заключается в пустых словах? Твоя признательность не подскажет тебе ничего из того, что надо сделать, чтобы помочь тому, кто помог тебе? Ты даже не подумал о том, что Будда сотворил кожу белого человека для тени и прохлады, как и сияющий шелк цветка розы; самый главный враг обоих – палящее солнце наших мест; так подумай прежде всего о том, как уберечь того, кого ты назвал своим другом, от действия жгучих лучей, истощающих в нем источники жизни.
Аргаленка кротко повиновался дочери: он взял Эусеба на руки и перенес на берег ручья, в тень рощицы гигантских латаний.
Арроа снова заняла прежнее положение рядом с молодым человеком, но ни тень, ни прохлада, ни вода, которой индианка смачивала лицо голландца, не могли оживить его.
Возбуждение Арроа возрастало с каждым новым бесплодным усилием.
– Пусть падет на меня проклятие злых духов, – вскричала она с необъяснимой горячностью, – если дыхание его жизни угаснет в моих руках! Старик, ты ждешь, что мне на помощь придут бидудаки или тигры из джунглей? Беги в дом, возьми лошадь, может быть, ты найдешь в деревне сострадательную душу, которая даст тебе несколько капель забродившего пальмового сока, и он подействует сильнее, чем эта вода. Иди, отец, – продолжала она внезапно изменившимся тоном, с выражением ласки, контрастирующим с воодушевлением, которое выражали черты ее лица. – Иди, отец, и возвращайся скорее. Будда не простит нас, если мы позволим смерти уплатить твой долг этому молодому человеку.
Аргаленку так глубоко взволновали столь разумные речи его дочери, что он упал перед ней на колени и, обняв юную индианку, прижал ее к сердцу с восторгом, достаточно ясно выражавшим то, что творилось в его душе.
Арроа нетерпеливо высвободилась из его объятий.
– Да иди же, старик! – жестко приказала она.
– Я иду, – ответил Аргаленка, – и приведу лошадь; мы положим белого человека к ней на спину и перевезем его в нашу хижину – она станет его домом.
– Да, да, отец, ты хорошо сказал, – произнесла Арроа. – Но иди же, умоляю тебя!
Буддист встал и ушел, дважды возблагодарив своего бога за то, что тот поместил европейца на его пути, поскольку признательности за оказанное благодеяние оказалось довольно, чтобы вернуть рассудок его дочери.
XXVI. Любовь в пустыне
Аргаленка без труда отыскал хижину, на которую Харруш указал ему как на возможное убежище.
Эту хижину гебр построил годом раньше, когда надеялся, что она послужит пристанищем его любви. Он выбрал для нее самый дикий уголок в соответствии со своим вкусом; прежде всего он старался, насколько возможно, избежать соседства с себе подобными, и с этим намерением разместил свое будущее жилище в самой безлюдной части провинции Преанджер.
В Арроа произошла внезапная перемена; конечно, она не обрела вновь невинную и простодушную веселость тех лет, что предшествовали ее похищению доктором Базилиусом, тех лет, воспоминание о которых сделало действительность такой тягостной для буддиста.
Он видел иногда, как на лице дочери появляется то мрачное и озабоченное, то зловещее выражение, каким отличалось оно во время помрачения рассудка; но ее безумие, по крайней мере, рассеялось, как ему казалось, и к юной индианке, особенно когда она находилась рядом с Эусебом, вновь возвращались ее умственные способности.
Чтобы как следует понять радость Аргаленки при виде такого внезапного выздоровления дочери, надо вспомнить о том, сколько он выстрадал, когда вместо радостной девушки, которую надеялся сжать в объятиях, нашел неподвижное, холодное, почти немое, словно покинутое душой существо, неспособное взволноваться ни от чего, даже от поцелуев и ласк отца.
Расставшись с Харрушем и идя по пустынным местам, Аргаленка, который вел на поводу лошадь, несущую на себе призрак прекрасной Арроа, восстал против мысли о том, что дыхание жизни могло покинуть плоть от плоти и кровь от крови его; он не мог допустить, что это безумие неизлечимо; он боролся с болезнью, проявляя то упорство нежности, какое только отец может почерпнуть в беспредельности своей любви; он пытался пробудить в Арроа чувство, воспоминание, старался заставить ее любоваться местами, похожими на провинцию Бантам, где прошло ее детство.
Если он находил любимый ею цветок или плод, он протягивал ей его со словами, от каких смягчилось бы и самое очерствевшее сердце.
Все его усилия были напрасными.
Если девушка обращала хоть какое-то внимание на слова старика, глаза ее оставались безумными и неподвижными или же до того рассеянными, что могло показаться, будто он обращается к ней на чужом языке; но большей частью голос буддиста оставался для нее всего лишь звуком, на который она должна была ответить другим звуком.
Тогда она затягивала строфу какой-нибудь песни, слова которой глубоко оскорбляли религиозные чувства старика.
Иллюзии Аргаленки еще продолжались в первые несколько дней после того, как он и его дочь обосновались в хижине Харруша; но мало-помалу неудачи открыли глазам буддиста очевидность совершившегося.
С тех пор как они забрались в глушь Преанджера, помешательство Арроа сделалось еще более пугающим.
Целыми днями она сидела на корточках в углу своей узкой комнаты, завернувшись в покрывала, отказываясь принимать пищу, избегая света, казалось раздражавшего ей глаза.
Только магометане рассматривают безумие как дар небес и блаженное состояние; последователи Будды видят в нем проявление злых сил.
Связывая состояние дочери со сверхъестественными событиями, происходившими во дворце Цермая, истолковывая несколько фраз, произнесенных гебром, Аргаленка пришел к убеждению, что телом Арроа завладел демон; он оплакивал ее и целые часы проводил, глядя на нее в мрачном отчаянии и суеверном ужасе.
Буддист был в такой тревоге, в его мыслях царило такое смятение, что он считал себя проклятым Буддой и больше не решался призывать своего бога.
Именно в это время на его пути встретился умирающий голландец.
С появлением молодого человека в Арроа произошла мгновенная перемена.
Она заговорила, она проявила разум в заботах, оказываемых ею Эусебу, и в душе буддиста крайнее горе мгновенно сменилось высшей радостью: его дитя воскресло.
Когда Эусеба перенесли в хижину, выздоровление индианки сделалось более заметным; к ней не вернулись ни веселость, ни нежность, отличавшие ее в детстве, она была по-прежнему молчаливой и дикой, и отцу приходилось много раз повторять один и тот же вопрос, чтобы добиться ответа, но она была внимательна и услужлива по отношению к посланному Небом гостю.
Реакция Аргаленки была бурной: его счастье было слишком искренним, чтобы не излиться наружу; он плакал и смеялся одновременно, когда эти уста, так долго остававшиеся для него немыми, роняли несколько слов; в упоении он прижимал к сердцу Арроа, затем, отпустив ее, обнимал голландца, словно не был уверен, кого должен любить сильнее – свое дитя или человека, благодаря которому оно, казалось, было возвращено отцу.
Аргаленка не пытался ни объяснить, ни понять это невероятное исцеление: никто не исследует чудо, приносящее ему пользу; он наслаждался своим счастьем, и оно было так велико, что он не замечал глубоких изменений, происшедших в голландце, и противоположных тем, что совершились в юной индианке.
В самом деле, несмотря на свою молодость, на нежные заботы Арроа и услужливую дружбу ее отца, Эусеб, казалось, далеко не оправился от испытанного им потрясения.
Его лицо не было таким бледным даже тогда, когда Аргаленка подобрал его, бесчувственного, в кустарнике на прибрежных скалах; щеки запали, губы посинели.
Проявления глубокого душевного беспокойства затронули не только внешность Эусеба: удивительно изменился характер его. В худшие дни, во время жестокой бессонницы, которой он был обязан преследованиям Базилиуса, его настроение было лишь печальным и тревожным; с тех пор как он попал в хижину буддиста, нрав его сделался диким и угрюмым; голландец выказывал себя грубым, раздражительным по отношению к хозяину дома и часто принимал его заботы с холодным пренебрежением.
Хотя с того рокового вечера, когда он покинул Гавое в обществе негритянки, прошло много дней, ни одним словом он не упомянул о том, что прошлое живо в его памяти, ни одним словом не показал, что думает иногда об Эстер и о своем ребенке; все же порой он уходил в глубокие размышления, и тогда вздохи, вырывавшиеся из его груди, выражение его изменившегося лица доказывали, что безразличие давалось ему, возможно, не без жестокой борьбы.
Эусеб уже две недели находился в хижине Аргаленки и слабел так быстро, что можно было подумать: смерть уже отметила свою жертву.
Со своей стороны и Арроа уже меньше заботилась об Эусебе; часто она оставляла его одного на целые часы, чего никогда не случалось в начале их знакомства.
Ее отсутствие удивительным образом действовало на Эусеба.
Стоило индианке покинуть хижину, казалось, молодого человека покидали все еще оставшиеся в нем жизненные силы, он впадал в глубокое уныние; иногда он предавался отчаянию, причины которого как будто были неизвестны и ему самому.
XXVII. Неожиданное известие
Проснувшись на рассвете, Эстер ван ден Беек очень удивилась, не обнаружив Эусеба рядом с собой.
Предположив, что ее муж решил воспользоваться утренней прохладой, чтобы прогуляться по окрестностям, она позвала Кору и велела принести малыша.
Кора не ответила; на зов явились другие служанки и сообщили госпоже, что Коры нет на постоялом дворе, что циновка, на которой она должна была спать, осталась нетронутой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Не убедит ли, напротив, характер его откровений судей в низкой хитрости преступника, притворившегося безумным, чтобы спасти свою жизнь?
Он видел себя опозоренным, обесчещенным, осужденным провести остаток жизни в заточении, по меньшей мере, в доме умалишенных.
Тогда он подумал об Эстер и постарался спрятать свою трусость за нежностью к жене.
Он не верил, что Эстер сможет выдержать испытание; ему казалось невероятным, что любовь жены, самое ценное из всего, что у него осталось, не ослабнет, когда на того, чье имя она носит, обрушится человеческое правосудие, когда к предательству, в котором она имела право упрекнуть его – и в чем он надеялся оправдаться, ссылаясь на вмешательство Нунгала, – прибавится скандальная огласка публичного процесса.
Потеряв спокойствие совести, он утратил веру – основу всякой силы; усомнившись в себе, он стал сомневаться в других.
Он решил увидеться с Эстер, прежде чем подвергнется риску ожидавшего его суда.
Но если его разыскивают в окрестностях Текоекуа, вероятно, не забыли окружить и гостиницу в Гавое: его должны там ждать.
Эусеб решил покинуть эти места, с тем чтобы позже отправить гонца к Эстер и позвать ее присоединиться к мужу.
Ориентируясь по звездам, он старался приблизиться к берегу моря, находившемуся, насколько ему было известно, в нескольких льё к западу.
Добравшись до берега к рассвету, он направился на север, надеясь таким образом оказаться в цивилизованной части округа Преанджер, где он найдет убежище и откуда ему легко будет дать Эстер знать о своем положении.
Он шел в этом направлении четыре дня, ночуя на камнях, питаясь моллюсками, подобранными на берегу моря, и плодами, сорванными с прибрежных деревьев.
Но Эусеб ван ден Беек переоценил свои уже пошатнувшиеся силы; лихорадка, сжигающая его, усилилась, рваная одежда уже не предохраняла его тело от палящего солнца, плохо защищенные изодранной обувью ноги кровоточили от ходьбы по острым камням и обломкам ракушек, которыми был усыпан его путь.
Вскоре ноги отказались нести его, он почувствовал удушье, закружилась голова, и перед глазами стали проплывать тысячи фантастических вспышек.
Им овладело отчаяние, внушив ему презрение к страху, которому он уступил, когда бежал от предводительствуемых Нунгалом всадников. Смерть, ожидавшая его в этой пустыне, где он не найдет ни помощи, ни утешения, казалась ему ужаснее, чем та, на какую закон осуждает убийц. Он решил приблизиться к жилью, которого до сих пор избегал.
В это время он находился на голом песчаном берегу, превращенном лучами солнца в бескрайнее огненное полотнище; справа от себя он увидел зеленеющий оазис и – среди устремленных ввысь стволов пальм – бамбуковые кровли нескольких домов; он попытался добраться до них.
Но, по мере того как он приближался, островок зелени, казалось, удалялся от него: вот до него было рукой подать, и вдруг он оказывался на расстоянии в пол-льё, а рядом с собой Эусеб находил лишь невзрачные обожженные кусты, высохшие растения, бесплодные скалы.
Тогда его отчаяние переросло в ярость; он обрушился с бешеными проклятиями на Нунгала, на ту, что послужила последним орудием этого демона; он клял свою судьбу, поносил покинувшее его Провидение; катаясь по песку, он бил себя сжатыми кулаками и испускал крики, в которых не было уже ничего человеческого.
Понемногу его чувства утратили остроту, между глазами и тем, что его окружало, появился туман, из пересохшего горла с трудом вырывалось свистящее дыхание; можно было подумать, что у несчастного Эусеба начинается агония.
Это состояние было так мучительно, его охватила такая страшная тоска, что он стал призывать смерть, она одна способна была положить конец его страданиям.
В то же мгновение, словно его последняя мольба была услышана, он ощутил на своей ноге странный холод; взглянув туда, он увидел маленькую змейку, обвившуюся вокруг его лодыжки.
Это была одна из тех гадюк, которых на Яве называют бидудакой, самая маленькая из многочисленных змей острова, но и наиболее опасная.
Эбеновые и золотые чешуйки рептилии сверкали на солнце, кровавые глаза были прикованы к глазам Эусеба; змея с грозным шипением высунула раздвоенное жало.
Эусеб настолько обессилел, что не нашел достаточно энергии, чтобы избавиться от угрозы; он упал на землю и потерял сознание.
В эту минуту на поляну вышел человек с вязанкой сухих веток; он сразу же заметил Эусеба и бидудаку: успокоенная неподвижностью жертвы, она проползла по одежде голландца и добралась до его шеи, как будто искала место, где ее укус подействует вернее.
Человек бросил свою ношу, схватил гибкую ветку дикого коричного дерева, оборвал с нее листья, тихонько приблизился к Эусебу и так ловко ударил бидудаку своей палкой, что превратил ее в два куска; некоторое время они еще извивались, словно желая соединиться, затем упали на песок.
Тогда человек, в котором наши читатели не замедлят узнать Аргаленку, более пристально рассмотрел того, кого только что отнял у смерти; слеза увлажнила ему веки, он упал на колени и, воздев руки к небу, воскликнул:
– Твой слуга благодарит тебя, Будда! Тот, кто находится здесь, раскрыл бедному буддисту щедрую руку, и ты не захотел, чтобы один из твоих детей предстал перед тобой с отягощенной долгом признательности совестью.
Стараясь разбудить Эусеба, которого считал спящим, Аргаленка заметил, что молодой человек лежит без чувств; он понял, что дело не закончено, и позвал Арроа на помощь.
Пока старик обламывал с кустов сухие ветки, необходимые для хозяйства, юная индианка, лениво сидя на берегу ручья, развлекалась с тем серьезным вниманием, с каким предаются своим забавам дети и безумцы – смотрела, как вода бежит по ее погруженным в ручей ступням.
– Дочка! Дочка! – кричал Аргаленка. – Вот человек, который в проклятый день не побоялся встать между твоим отцом и его мучителями. Он лежит без чувств в этом лесу. Будда сказал, что память о благодеянии должна жить до четвертого поколения. Не поможешь ли ты мне воздать добром за его добро? Принеси воды освежить ему губы… Ах, Боже мой! – продолжал несчастный старик, – я все забываю, что злой дух оставил от моего ребенка лишь оболочку, что ее разум блуждает в потемках, которые предшествуют местопребыванию избранных. Если она меня и слышит, то не понимает, чего я у нее прошу.
Но, к большому удивлению буддиста, когда он поднимался, чтобы самому направиться к ручью, на поляне появилась Арроа; она держала в руке свернутый лист латании, с которого капала вода.
Она подошла прямо к Эусебу, присела рядом с ним на корточки, тихонько приподняла ему голову и положила ее себе на колени; раздвинув его бледные губы, она влила ему в рот оставшееся в ее импровизированном сосуде прохладное питье.
– Арроа! Арроа! – воскликнул Аргаленка, в смятении, вызванном этим проявлением разума у его дочери, забывая Эусеба. – Арроа, неужели ты возвращена мне?
В течение нескольких минут девушка ничего не отвечала; ее взгляд, устремленный на молодого человека, лежавшего без чувств, стал странно пристальным; она продолжала расточать ему самые усердные заботы.
– Старик! – вскричала она, наконец, дрожащим и отрывистым голосом. – Значит, вся добродетель заключается в пустых словах? Твоя признательность не подскажет тебе ничего из того, что надо сделать, чтобы помочь тому, кто помог тебе? Ты даже не подумал о том, что Будда сотворил кожу белого человека для тени и прохлады, как и сияющий шелк цветка розы; самый главный враг обоих – палящее солнце наших мест; так подумай прежде всего о том, как уберечь того, кого ты назвал своим другом, от действия жгучих лучей, истощающих в нем источники жизни.
Аргаленка кротко повиновался дочери: он взял Эусеба на руки и перенес на берег ручья, в тень рощицы гигантских латаний.
Арроа снова заняла прежнее положение рядом с молодым человеком, но ни тень, ни прохлада, ни вода, которой индианка смачивала лицо голландца, не могли оживить его.
Возбуждение Арроа возрастало с каждым новым бесплодным усилием.
– Пусть падет на меня проклятие злых духов, – вскричала она с необъяснимой горячностью, – если дыхание его жизни угаснет в моих руках! Старик, ты ждешь, что мне на помощь придут бидудаки или тигры из джунглей? Беги в дом, возьми лошадь, может быть, ты найдешь в деревне сострадательную душу, которая даст тебе несколько капель забродившего пальмового сока, и он подействует сильнее, чем эта вода. Иди, отец, – продолжала она внезапно изменившимся тоном, с выражением ласки, контрастирующим с воодушевлением, которое выражали черты ее лица. – Иди, отец, и возвращайся скорее. Будда не простит нас, если мы позволим смерти уплатить твой долг этому молодому человеку.
Аргаленку так глубоко взволновали столь разумные речи его дочери, что он упал перед ней на колени и, обняв юную индианку, прижал ее к сердцу с восторгом, достаточно ясно выражавшим то, что творилось в его душе.
Арроа нетерпеливо высвободилась из его объятий.
– Да иди же, старик! – жестко приказала она.
– Я иду, – ответил Аргаленка, – и приведу лошадь; мы положим белого человека к ней на спину и перевезем его в нашу хижину – она станет его домом.
– Да, да, отец, ты хорошо сказал, – произнесла Арроа. – Но иди же, умоляю тебя!
Буддист встал и ушел, дважды возблагодарив своего бога за то, что тот поместил европейца на его пути, поскольку признательности за оказанное благодеяние оказалось довольно, чтобы вернуть рассудок его дочери.
XXVI. Любовь в пустыне
Аргаленка без труда отыскал хижину, на которую Харруш указал ему как на возможное убежище.
Эту хижину гебр построил годом раньше, когда надеялся, что она послужит пристанищем его любви. Он выбрал для нее самый дикий уголок в соответствии со своим вкусом; прежде всего он старался, насколько возможно, избежать соседства с себе подобными, и с этим намерением разместил свое будущее жилище в самой безлюдной части провинции Преанджер.
В Арроа произошла внезапная перемена; конечно, она не обрела вновь невинную и простодушную веселость тех лет, что предшествовали ее похищению доктором Базилиусом, тех лет, воспоминание о которых сделало действительность такой тягостной для буддиста.
Он видел иногда, как на лице дочери появляется то мрачное и озабоченное, то зловещее выражение, каким отличалось оно во время помрачения рассудка; но ее безумие, по крайней мере, рассеялось, как ему казалось, и к юной индианке, особенно когда она находилась рядом с Эусебом, вновь возвращались ее умственные способности.
Чтобы как следует понять радость Аргаленки при виде такого внезапного выздоровления дочери, надо вспомнить о том, сколько он выстрадал, когда вместо радостной девушки, которую надеялся сжать в объятиях, нашел неподвижное, холодное, почти немое, словно покинутое душой существо, неспособное взволноваться ни от чего, даже от поцелуев и ласк отца.
Расставшись с Харрушем и идя по пустынным местам, Аргаленка, который вел на поводу лошадь, несущую на себе призрак прекрасной Арроа, восстал против мысли о том, что дыхание жизни могло покинуть плоть от плоти и кровь от крови его; он не мог допустить, что это безумие неизлечимо; он боролся с болезнью, проявляя то упорство нежности, какое только отец может почерпнуть в беспредельности своей любви; он пытался пробудить в Арроа чувство, воспоминание, старался заставить ее любоваться местами, похожими на провинцию Бантам, где прошло ее детство.
Если он находил любимый ею цветок или плод, он протягивал ей его со словами, от каких смягчилось бы и самое очерствевшее сердце.
Все его усилия были напрасными.
Если девушка обращала хоть какое-то внимание на слова старика, глаза ее оставались безумными и неподвижными или же до того рассеянными, что могло показаться, будто он обращается к ней на чужом языке; но большей частью голос буддиста оставался для нее всего лишь звуком, на который она должна была ответить другим звуком.
Тогда она затягивала строфу какой-нибудь песни, слова которой глубоко оскорбляли религиозные чувства старика.
Иллюзии Аргаленки еще продолжались в первые несколько дней после того, как он и его дочь обосновались в хижине Харруша; но мало-помалу неудачи открыли глазам буддиста очевидность совершившегося.
С тех пор как они забрались в глушь Преанджера, помешательство Арроа сделалось еще более пугающим.
Целыми днями она сидела на корточках в углу своей узкой комнаты, завернувшись в покрывала, отказываясь принимать пищу, избегая света, казалось раздражавшего ей глаза.
Только магометане рассматривают безумие как дар небес и блаженное состояние; последователи Будды видят в нем проявление злых сил.
Связывая состояние дочери со сверхъестественными событиями, происходившими во дворце Цермая, истолковывая несколько фраз, произнесенных гебром, Аргаленка пришел к убеждению, что телом Арроа завладел демон; он оплакивал ее и целые часы проводил, глядя на нее в мрачном отчаянии и суеверном ужасе.
Буддист был в такой тревоге, в его мыслях царило такое смятение, что он считал себя проклятым Буддой и больше не решался призывать своего бога.
Именно в это время на его пути встретился умирающий голландец.
С появлением молодого человека в Арроа произошла мгновенная перемена.
Она заговорила, она проявила разум в заботах, оказываемых ею Эусебу, и в душе буддиста крайнее горе мгновенно сменилось высшей радостью: его дитя воскресло.
Когда Эусеба перенесли в хижину, выздоровление индианки сделалось более заметным; к ней не вернулись ни веселость, ни нежность, отличавшие ее в детстве, она была по-прежнему молчаливой и дикой, и отцу приходилось много раз повторять один и тот же вопрос, чтобы добиться ответа, но она была внимательна и услужлива по отношению к посланному Небом гостю.
Реакция Аргаленки была бурной: его счастье было слишком искренним, чтобы не излиться наружу; он плакал и смеялся одновременно, когда эти уста, так долго остававшиеся для него немыми, роняли несколько слов; в упоении он прижимал к сердцу Арроа, затем, отпустив ее, обнимал голландца, словно не был уверен, кого должен любить сильнее – свое дитя или человека, благодаря которому оно, казалось, было возвращено отцу.
Аргаленка не пытался ни объяснить, ни понять это невероятное исцеление: никто не исследует чудо, приносящее ему пользу; он наслаждался своим счастьем, и оно было так велико, что он не замечал глубоких изменений, происшедших в голландце, и противоположных тем, что совершились в юной индианке.
В самом деле, несмотря на свою молодость, на нежные заботы Арроа и услужливую дружбу ее отца, Эусеб, казалось, далеко не оправился от испытанного им потрясения.
Его лицо не было таким бледным даже тогда, когда Аргаленка подобрал его, бесчувственного, в кустарнике на прибрежных скалах; щеки запали, губы посинели.
Проявления глубокого душевного беспокойства затронули не только внешность Эусеба: удивительно изменился характер его. В худшие дни, во время жестокой бессонницы, которой он был обязан преследованиям Базилиуса, его настроение было лишь печальным и тревожным; с тех пор как он попал в хижину буддиста, нрав его сделался диким и угрюмым; голландец выказывал себя грубым, раздражительным по отношению к хозяину дома и часто принимал его заботы с холодным пренебрежением.
Хотя с того рокового вечера, когда он покинул Гавое в обществе негритянки, прошло много дней, ни одним словом он не упомянул о том, что прошлое живо в его памяти, ни одним словом не показал, что думает иногда об Эстер и о своем ребенке; все же порой он уходил в глубокие размышления, и тогда вздохи, вырывавшиеся из его груди, выражение его изменившегося лица доказывали, что безразличие давалось ему, возможно, не без жестокой борьбы.
Эусеб уже две недели находился в хижине Аргаленки и слабел так быстро, что можно было подумать: смерть уже отметила свою жертву.
Со своей стороны и Арроа уже меньше заботилась об Эусебе; часто она оставляла его одного на целые часы, чего никогда не случалось в начале их знакомства.
Ее отсутствие удивительным образом действовало на Эусеба.
Стоило индианке покинуть хижину, казалось, молодого человека покидали все еще оставшиеся в нем жизненные силы, он впадал в глубокое уныние; иногда он предавался отчаянию, причины которого как будто были неизвестны и ему самому.
XXVII. Неожиданное известие
Проснувшись на рассвете, Эстер ван ден Беек очень удивилась, не обнаружив Эусеба рядом с собой.
Предположив, что ее муж решил воспользоваться утренней прохладой, чтобы прогуляться по окрестностям, она позвала Кору и велела принести малыша.
Кора не ответила; на зов явились другие служанки и сообщили госпоже, что Коры нет на постоялом дворе, что циновка, на которой она должна была спать, осталась нетронутой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40