Бодуэн, король Иерусалимский, стоял на возвышении, держа высоко поднятую длинную свечу, которая также горела Небесным Огнем, и на секунду померещилось мне, что где-то подле него блестнули ярким и счастливым светом упоенные глаза патрона нашего, Годфруа, будто он тоже незримо присутствовал здесь среди нас вместе с Аттилой и Гуго Вермандуа, Конрадом и рыцарями Адельгейды, совершив паломничество из волшебной страны Туле в Святую Землю.
Время, когда пламя Святого Огня безопасно, кончилось, я легонько обжегся и вместе со всеми стал тушить горящую солому, огромный пук которой был у меня в руках.
Глава IX. ЕВПРАКСИЯ
Я замолчал, не имея больше охоты продолжать свой рассказ. Да, собственно, что я мог еще добавить? Годы мои стали лететь как-то безудержно быстро, я не заметил, как прошло еще два с тех пор, как я сопровождал игумена Даниила в его паломничестве. За это время относительный мир сохранялся в пределах Иерусалимского королевства, а Бодуэн, тот самый Бодуэн, на которого я с восторгом взирал, когда с высоко поднятой свечой Небесного Огня он стоял на своем помосте в храме Воскресения, вновь стал самодурствовать и в очередной раз распустил орден Христа и Храма, заподозрив, будто я хочу урвать у него кусок власти и слишком много стал себе позволять. Конечно, его можно понять, если учитывать, что и с третьей женой у него не сложились отношения, да к тому же она оказалась бесплодной, но нельзя же, в самом деле, настолько зависеть от своих семейных неурядиц, чтобы переносить их в государственную политику! Я все больше и больше отдалялся от него, тамплиеры мои разъехались, не желая служить королю-самодуру, а меня удерживали в Иерусалиме только слова Годфруа, о том, что на этом рубеже я должен оставаться даже тогда, когда никого не будет со мною рядом. Терпя унижения и притеснения со стороны Бодуэна, я старался быть верным обещанию, данному мной Годфруа, и ходил несколько раз вместе с Иерусалимским королем в разные незначительные военные походы, покуда при осаде Триполи не разругался с ним окончательно и не решил отправиться в Киев, памятуя о наущениях игумена Даниила.
Сославшись на то, что безумно хочу спать, я прервал свой рассказ на описании Святого Огня в утро Великой Субботы 1107 года, и стал устраиваться на ночлег. Однако уснуть мне в ту ночь было неимоверно трудно. Еще бы! Завтра я должен был увидеть монахиню Евпраксию, и предстоящий разговор с ней вставал в моем воображении во всех подробностях. Я слышал слова, с которыми она станет обращаться ко мне, прося у меня прощения за ту измену, и мысленно шептал свои слова — слова любви и смирения, душенного мира и благоговения перед той, которую я до сих пор считал своею возлюбленной. Я видел, как встаю пред ней на колени, а она тоже становится на колени предо мной, я целую ей руки и с трудом сдерживаюсь, чтобы не заключить ее хрупкое, пленительное тело в свои жаркие объятья. Нельзя! Нельзя! Ведь она же монахиня! Боже мой, ну почему она стала монахиней?! Зачем явился мне тогда вестник Андрея Первозванного, рыцарь Христа и Сиона Андре де Монбар! Зачем я послушался тогда игумена Даниила и не отправился в Киев, чтобы сказать ей, что я люблю ее и хочу увезти с собой в Святую Землю, в Вадьоношхаз, в Зегенгейм, в волшебную страну Туле — куда только она пожелает!
Но что же дальше происходит между нами? Ах да, она монахиня, и я тоже приехал в Киев, чтобы стать монахом. Мы вместе идем к митрополиту, я рассказываю ему подробно о себе и заявляю, что хочу принять Русскую Православную Веру, стать послушником в Печерском монастыре, чтобы со временем принять постриг. Интересно, какое имя дадут мне при новом крещении? Ярослав? Александр? Георгий? Владимир?.. Какой огромный день предстоит мне завтра! Он будет такой же огромный, как день взятия Иерусалима, как день похищения Евпраксии, как день венчания Генриха и Адельгейды.
Я ворочался и ворочался с одного бока на другой, не в силах уснуть, представляя и представляя себе то, что должно произойти завтра, и сам не заметил, как это завтра наступило. Лучи красного летнего солнца ворвались сквозь слюдяное окошко и постепенно озарили крестьянскую горницу, в которой на огромных сундуках, застеленных множеством одеял, спали мы с Гийомом. Кричали петухи, в хлеву мычала корова, и жена хозяина дома уже спешила ее доить. Я вышел из дому, зевая и потягиваясь. Несмотря на то, что я всю ночь не сомкнул глаз, спать мне не хотелось, и я отправился готовить наших лошадей в дорогу. Дивное оранжевое солнце всходило за дальними холмами, озаряя округу и обещая миру еще один славный день. Когда лошади были готовы, я отправился будить Гийома, который по проклятой французской привычке любил спать долго, и, если его не разбудить, мог бы предаваться ласкам Морфея до самого вечера. С трудом подняв его на ноги, я сообщил, что лошади готовы и можно выезжать. Перед отъездом нам суждено было плотно позавтракать. Щедрые хозяева от души горевали, что нами не съедено было и четвертой части той всячины, которую они предложили нам на завтрак, но если бы съели хотя бы треть, то животы наши отяжелели бы и вместо того, чтобы отправляться в дорогу, нам пришлось бы еще часа три отлеживаться, утрамбовывая в своем чреве съеденное.
Наконец мы выехали, и я стал страшно опасаться, что отъезд состоялся слишком поздно и мы не успеем до вечера приехать в Киев, а это значило, что встреча с монахиней Евпраксией могла быть отложена на завтра, ведь неизвестно, какие там монастырские порядки. Правда, у нее отдельная келья, но мало ли что. Так распаляя себя взволнованными мыслями, я пришпоривал коня, не давая ему отдыха и рискуя загнать несчастное животное, равно как и лошадь Гийома, который, хоть и ворчал на меня, а все же старался не отставать.
Чем ближе подъезжали мы к русской столице, тем богаче и обширнее встречались нам селения. Несколько раз мы останавливались в них, чтобы дать отдых себе и лошадям, и всюду нас встречали радушно, будто только и ждали нашего приезда. Всюду нас заманивали отобедать и накрывали обильные столы. Гийом не переставая восхищался гостеприимством русичей, уверяя, что нигде в мире не приходилось ему видеть такой прием. И мне, и ему с трудом верилось, что в русской державе продолжается междоусобица, все выглядело так мирно и благословенно.
Наконец, когда солнце стало клониться к закату, вдалеке блеснули купола и забелели стены Киева, и сердце мое взыграло, как дитя во чреве матери. Успели! Успели! Успели! — слышалось мне в топоте копыт моего коня. Мне казалось, что вот-вот, как тогда в Зегенгейме, выбежит мне навстречу моя Евпраксия, встревоженная колокольчиковым звоном своего зрячего сердца, я спрыгну со взмыленного коня и кинусь в ее объятья. Свернув немного вправо, я направил скакуна к стенам и куполам огромного монастыря, в котором нетрудно было узнать великую Печерскую обитель. Навстречу нам попался небольшой отряд ратников, и у того, который ехал впереди всех, я спросил, это ли Печерский монастырь, правильно ли мы путь держим.
— Путь, гости, вы правильный держите, — отвечал ратник со вздохом. — Да только в недобрый час являетесь. Похороны у них там, монаха какого-то они хоронят. Лихой человек монаха у них зарезал. Как раз к погребению подоспеете.
О, Христофор, какой кипящей смолой окатили меня эти слова! Как смог я догадаться, до сих пор не пойму. Ведь он сказал — монаха. Монаха, а не монахиню. Но все во мне взорвалось, как от греческого огня, и сердце подсказывало: монахиню!
Словно ослепший, подъезжал я к южным вратам монастырским, неподалеку от которых уже виднелась толпа монахов, скорбно склонивших свои головы вокруг свежезасыпанной могилы, над которой уже устанавливался высокий деревянный крест с тремя поперечными перекладинами. Невысокая скромная келья темнела в стороне от этого печального сборища. Спрыгнув с коня, я подбежал к монахам и, задыхаясь, спросил, кого они хоронят.
— А вы кто будете, добрые люди? — спросил меня один из иноков, поворачивая в мою сторону суровое лицо.
— Воины Христовы, — ответил я, — из Святой Земли приехали повидаться с монахиней Евпраксией.
— Ее и хороним, — сказал другой монах, кивая на свежий могильный холм.
Ноги мои подкосились и, едва доковыляв до могилы, я упал на нее ничком, в глазах сделалось черным-черно… Очнувшись, я увидел, что меня подняли и держат под руки, уговаривая:
— Что же ты убиваешься так, Христов воин? Радоваться надо. Сестра наша Евпраксия прямо к престолу Господа отправилась, к самому Его лучезарному трону. Видать, хорошо ты знал ее, коли так горюешь.
Я хотел ответить что-то, но в горле у меня словно ком могильной земли стоял, и дай Бог на ногах крепче стоять, куда уж там слово молвить. Тут до меня донесся голос Гийома, который сбивчиво объяснял что-то монахам по-латыни. Я ничего не мог разобрать из его слов, будто отныне понимал только по-русски.
— Этот говорит, что этот любил ее сильно, — переводил слова Гийома монах, владеющий латынью. — Очень, говорит, мечтал повидать голубку нашу. Вот горемычный, даже на погребение не успел. Может, оно и лучше.
Вновь мысль о том, что Евпраксии уже нет на белом свете, а милое и ласковое тело ее лежит под черным могильным холмом, пронзило меня, будто молнией, будто отравленной стрелой, и в глазах закружилось, а ноги опять стали подкашиваться. Но на сей раз я устоял, и к тому же, меня крепко держали под руки.
— Немец, а хорошо по-русски отвечал, — донеслось до моего слуха чье-то высказывание, и это почему-то придало мне сил, ком в горле не исчез, но слегка отодвинулся, и я промолвил:
— Я не немец, я такой же, как вы, братья.
— Благословен Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, аминь! — возгласил иерей, начиная панихиду. Я поднял правую руку и осенил себя крестным знамением не так, как принято у латинян, а как совершают это русские и греки — справа налево. Сделав знак стоящим по бокам от меня инокам, что не нужно более держать меня, я выпрямился и, собрав все свои силы, стал подпевать монахам, затянувшим «Отче наш». Когда стали читать псалом «Живый в помощи Вышняго», холодная, но прочная кровь прихлынула к моим жилам, и я почувствовал себя живым. Смерти не было, и Евпраксия моя тоже была жива, она лишь отправилась в далекое путешествие в блистательную и чудесную страну Туле. Во время ектеньи робкое тепло побежало по мне, и я даже подумал, что сейчас не зима, а лето, но когда возгласили «Яко Ты еси воскресение и живот, и покой усопшей рабы Твоей Евпраксии…», озноб снова прошиб меня, и слезы навернулись на глаза так сильно, что я не сдержал их — две крупные капли выпрыгнули на щеки. Потом я снова стал успокаиваться и вновь растрогался, когда еще раз произнесли имя моей возлюбленной: «еще молимся о упокоении усопшей рабы Твоей Евпраксии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному. Яко да Господь Бог учинит душу ея, идеже праведнии упокояются. Мати Божия, Царства Небеснаго, и оставления грехов усопшей рабы Евпраксии у Христа бессмертнаго Царя и Бога нашего просим».
Наконец, пропели «Во блаженнем успении вечный покой…» и троекратное «Вечная память», панихида закончилась, монахи принялись расходиться. Я не хотел уходить, хотел остаться и стоять здесь, но тот самый инок, который первым спросил у меня, кто мы такие будем, снова взял меня под руку и сказал:
— Вижу, хочешь опять на могилу упасть. Не нужно этого. Пойдем, воин Христов, посидим в ее келье и поговорим с тобою.
Мне стало тепло от его тона и слов, которые он сказал, и я послушался инока, побрел вместе с ним в келью монахини Евпраксии. Это было небольшое строеньице, врытое наполовину в землю, небольшой столик, скамейка и узкое ложе стояли в нем, да сундук, окованный медью, на котором лежала Библия и горела свеча. Лампадка горела перед небольшой божницею. Инок перенес свечу и книгу на стол, сам уселся на сундуке, а меня пригласил сесть на скамью.
— Как звать тебя, рыцарь? — спросил он меня.
— Лунелинк фон Зегенгейм, — ответил я. — А твое как имя, инок?
— Нестором зовут меня.
— Слышал я, что есть у вас Нестор, который летопись сочиняет, — сказал я. — Не ты ли будешь тот Нестор?
— Я самый и есть. А ты от кого про летопись слышал?
— От игумена Даниила. Он в Иерусалим пешком ходил, а я от самого Цареграда сопровождал его.
— Вон оно что. По-русски говорить столь исправно от него научился?
— Нет, не от него. От нее. От Евпраксии.
— Теперь я понял, кто ты. Ты тот рыцарь, который ее в Киев привез и от кесаря спас. Есть о тебе молва, есть.
— Да, это я привез ее сюда. Зря привез. Надо было в Иерусалим с нею ехать. Да боялся я, что погибнет она, как жена Бодуэна, короля Иерусалимского. Опасно было брать ее.
— Все в руце Божьей, рыцарь. Здесь она обрела покой душевный и славу блистательную.
— Как же случилась смерть ее?
— Готов ли ты? Взгляни на меня.
Я посмотрел в его синие, бездонные очи. Он долго взирал на меня, потом встал с сундука, открыл его и извлек изнутри кинжал с длинным и тонким, почти как у шила, лезвием, имеющим в сечении треугольник о равных сторонах. Я взял это страшное оружие из рук инока и, рассмотрев, увидел на лезвии возле самого его основания крошечный знак Зверя. Больше нигде, ни на рукоятке, ни на лезвии, никаких знаков не было.
— Мы нашли ее рано утром на другой день после того, как князь Владимир Мономах отправился на Дон бить половцев, — начал рассказывать Нестор. — Она лежала у самого входа в келью, давно уже хладная. Должно быть, убийца заколол ее накануне вечером. Смерть ее была стремительной, как полет сокола, и ни одной капли крови не нашли мы вокруг ранки, очень маленькой — вишь, лезвие какое шильное у кинжала. А сам кинжал нашли мы в келье, он был воткнут в Священное Писание. Возьми и открой.
Я взял со стола Библию и открыл сразу на той странице, в которой была пробоина, сделанная сквозь все последующие страницы тем же орудием, которое исторгло душу Евпраксии из тела. И вот какое место было пробито: «Яко мы слышахом Его глаголюща, яко Аз разорю церковь сию рукотвореную и треми дни ину нерукотворену созижду».note 20
— Что это значит? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Нестор. — Может быть, он случайно проткнул это место Евангелия, а может быть, с умыслом. Страшный человек сотворил сие злодеяние.
— Я найду его, — промолвил я, стиснув зубы.
— Бог найдет его, — возразил инок. — Ему отмщение и Он воздаст всем, творящим беззаконие.
ЭПИЛОГ
в котором очень ненадолго появляются новые герои
Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския.
Псалом 50
Сегодня чудесный солнечный день, такой же в точности, как тогда на Рейне, когда я отправился со своим оруженосцем Аттилой удить рыбу, еще не зная, что встречу босоногую девушку, в которую влюблюсь на всю жизнь; такой же безоблачный день, как тот когда в сопровождении моего верного Аттилы я покидал прославленные берега Оронта, и душа моя рвалась к родным берегам, где ждала меня Евпраксия; такое же голубое и чистое небо, как в тот день, когда, оставив лагерь под Триполи, я намеревался отправиться в Киев и стать монахом Печерского монастыря.
Я еду на своем молоденьком жеребце арабской породы, на мне отличная новая туника, а плащ застегнут той же самой фибулой, которой я застегнулся, отправляясь некогда на свадьбу Генриха и Адельгейды. Рядом со мной — мой старый друг, крестоносец и тамплиер, одноглазый Роже де Мондидье. У меня новый оруженосец — молодой парень Иштван по прозвищу Балог, которого так сильно покорили мои истории, что он оставил тихий и уютный Вадьоношхаз и пустился за мной странствовать по свету. Быть может, ему уготована лучшая доля, чем незабвенному Аттиле, не знаю. Он глуповат, но дерзок и не даст себя в обиду. Едет и насвистывает за моею спиной что-то веселое.
Если сосчитать всех нас вместе с оруженосцами и слугами, то получится довольно многочисленный отряд. Нас ведет за собой племянник Робера де Пейна, бывшего некогда рыцарем Христа и Гроба и возглавлявшего орден сепулькриеров. Его зовут Гуго. Гуго де Пейн. Приятно иметь своим начальником Гуго и вспоминать покойного Вермандуа. С нами и Андре де Монбар, тот самый, что у стен Антиохии подал мне некогда знак, что Евпраксия уже стала монахиней Андреевского монастыря. Вообще говоря, компания у нас подобралась пестрая — четыре француза, немец, испанец, итальянец, англичанин и даже серб. Серба зовут Милан Гораджич, он — рыцарствующий монах или монашествующий рыцарь, как угодно. При нем забавный оруженосец, выходец чуть ли не из страны серов, маленький и желтолицый. Еще забавнее с итальянцем Виченцо — при нем не оруженосец: а оруженосица. Они влюблены друг в друга и счастливы, что едут вместе в Святую Землю. До сих пор не могу простить себе, что некогда не поступил точно так же и не взял с собой мою Евпраксию, хотя бы под видом оруженосца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Время, когда пламя Святого Огня безопасно, кончилось, я легонько обжегся и вместе со всеми стал тушить горящую солому, огромный пук которой был у меня в руках.
Глава IX. ЕВПРАКСИЯ
Я замолчал, не имея больше охоты продолжать свой рассказ. Да, собственно, что я мог еще добавить? Годы мои стали лететь как-то безудержно быстро, я не заметил, как прошло еще два с тех пор, как я сопровождал игумена Даниила в его паломничестве. За это время относительный мир сохранялся в пределах Иерусалимского королевства, а Бодуэн, тот самый Бодуэн, на которого я с восторгом взирал, когда с высоко поднятой свечой Небесного Огня он стоял на своем помосте в храме Воскресения, вновь стал самодурствовать и в очередной раз распустил орден Христа и Храма, заподозрив, будто я хочу урвать у него кусок власти и слишком много стал себе позволять. Конечно, его можно понять, если учитывать, что и с третьей женой у него не сложились отношения, да к тому же она оказалась бесплодной, но нельзя же, в самом деле, настолько зависеть от своих семейных неурядиц, чтобы переносить их в государственную политику! Я все больше и больше отдалялся от него, тамплиеры мои разъехались, не желая служить королю-самодуру, а меня удерживали в Иерусалиме только слова Годфруа, о том, что на этом рубеже я должен оставаться даже тогда, когда никого не будет со мною рядом. Терпя унижения и притеснения со стороны Бодуэна, я старался быть верным обещанию, данному мной Годфруа, и ходил несколько раз вместе с Иерусалимским королем в разные незначительные военные походы, покуда при осаде Триполи не разругался с ним окончательно и не решил отправиться в Киев, памятуя о наущениях игумена Даниила.
Сославшись на то, что безумно хочу спать, я прервал свой рассказ на описании Святого Огня в утро Великой Субботы 1107 года, и стал устраиваться на ночлег. Однако уснуть мне в ту ночь было неимоверно трудно. Еще бы! Завтра я должен был увидеть монахиню Евпраксию, и предстоящий разговор с ней вставал в моем воображении во всех подробностях. Я слышал слова, с которыми она станет обращаться ко мне, прося у меня прощения за ту измену, и мысленно шептал свои слова — слова любви и смирения, душенного мира и благоговения перед той, которую я до сих пор считал своею возлюбленной. Я видел, как встаю пред ней на колени, а она тоже становится на колени предо мной, я целую ей руки и с трудом сдерживаюсь, чтобы не заключить ее хрупкое, пленительное тело в свои жаркие объятья. Нельзя! Нельзя! Ведь она же монахиня! Боже мой, ну почему она стала монахиней?! Зачем явился мне тогда вестник Андрея Первозванного, рыцарь Христа и Сиона Андре де Монбар! Зачем я послушался тогда игумена Даниила и не отправился в Киев, чтобы сказать ей, что я люблю ее и хочу увезти с собой в Святую Землю, в Вадьоношхаз, в Зегенгейм, в волшебную страну Туле — куда только она пожелает!
Но что же дальше происходит между нами? Ах да, она монахиня, и я тоже приехал в Киев, чтобы стать монахом. Мы вместе идем к митрополиту, я рассказываю ему подробно о себе и заявляю, что хочу принять Русскую Православную Веру, стать послушником в Печерском монастыре, чтобы со временем принять постриг. Интересно, какое имя дадут мне при новом крещении? Ярослав? Александр? Георгий? Владимир?.. Какой огромный день предстоит мне завтра! Он будет такой же огромный, как день взятия Иерусалима, как день похищения Евпраксии, как день венчания Генриха и Адельгейды.
Я ворочался и ворочался с одного бока на другой, не в силах уснуть, представляя и представляя себе то, что должно произойти завтра, и сам не заметил, как это завтра наступило. Лучи красного летнего солнца ворвались сквозь слюдяное окошко и постепенно озарили крестьянскую горницу, в которой на огромных сундуках, застеленных множеством одеял, спали мы с Гийомом. Кричали петухи, в хлеву мычала корова, и жена хозяина дома уже спешила ее доить. Я вышел из дому, зевая и потягиваясь. Несмотря на то, что я всю ночь не сомкнул глаз, спать мне не хотелось, и я отправился готовить наших лошадей в дорогу. Дивное оранжевое солнце всходило за дальними холмами, озаряя округу и обещая миру еще один славный день. Когда лошади были готовы, я отправился будить Гийома, который по проклятой французской привычке любил спать долго, и, если его не разбудить, мог бы предаваться ласкам Морфея до самого вечера. С трудом подняв его на ноги, я сообщил, что лошади готовы и можно выезжать. Перед отъездом нам суждено было плотно позавтракать. Щедрые хозяева от души горевали, что нами не съедено было и четвертой части той всячины, которую они предложили нам на завтрак, но если бы съели хотя бы треть, то животы наши отяжелели бы и вместо того, чтобы отправляться в дорогу, нам пришлось бы еще часа три отлеживаться, утрамбовывая в своем чреве съеденное.
Наконец мы выехали, и я стал страшно опасаться, что отъезд состоялся слишком поздно и мы не успеем до вечера приехать в Киев, а это значило, что встреча с монахиней Евпраксией могла быть отложена на завтра, ведь неизвестно, какие там монастырские порядки. Правда, у нее отдельная келья, но мало ли что. Так распаляя себя взволнованными мыслями, я пришпоривал коня, не давая ему отдыха и рискуя загнать несчастное животное, равно как и лошадь Гийома, который, хоть и ворчал на меня, а все же старался не отставать.
Чем ближе подъезжали мы к русской столице, тем богаче и обширнее встречались нам селения. Несколько раз мы останавливались в них, чтобы дать отдых себе и лошадям, и всюду нас встречали радушно, будто только и ждали нашего приезда. Всюду нас заманивали отобедать и накрывали обильные столы. Гийом не переставая восхищался гостеприимством русичей, уверяя, что нигде в мире не приходилось ему видеть такой прием. И мне, и ему с трудом верилось, что в русской державе продолжается междоусобица, все выглядело так мирно и благословенно.
Наконец, когда солнце стало клониться к закату, вдалеке блеснули купола и забелели стены Киева, и сердце мое взыграло, как дитя во чреве матери. Успели! Успели! Успели! — слышалось мне в топоте копыт моего коня. Мне казалось, что вот-вот, как тогда в Зегенгейме, выбежит мне навстречу моя Евпраксия, встревоженная колокольчиковым звоном своего зрячего сердца, я спрыгну со взмыленного коня и кинусь в ее объятья. Свернув немного вправо, я направил скакуна к стенам и куполам огромного монастыря, в котором нетрудно было узнать великую Печерскую обитель. Навстречу нам попался небольшой отряд ратников, и у того, который ехал впереди всех, я спросил, это ли Печерский монастырь, правильно ли мы путь держим.
— Путь, гости, вы правильный держите, — отвечал ратник со вздохом. — Да только в недобрый час являетесь. Похороны у них там, монаха какого-то они хоронят. Лихой человек монаха у них зарезал. Как раз к погребению подоспеете.
О, Христофор, какой кипящей смолой окатили меня эти слова! Как смог я догадаться, до сих пор не пойму. Ведь он сказал — монаха. Монаха, а не монахиню. Но все во мне взорвалось, как от греческого огня, и сердце подсказывало: монахиню!
Словно ослепший, подъезжал я к южным вратам монастырским, неподалеку от которых уже виднелась толпа монахов, скорбно склонивших свои головы вокруг свежезасыпанной могилы, над которой уже устанавливался высокий деревянный крест с тремя поперечными перекладинами. Невысокая скромная келья темнела в стороне от этого печального сборища. Спрыгнув с коня, я подбежал к монахам и, задыхаясь, спросил, кого они хоронят.
— А вы кто будете, добрые люди? — спросил меня один из иноков, поворачивая в мою сторону суровое лицо.
— Воины Христовы, — ответил я, — из Святой Земли приехали повидаться с монахиней Евпраксией.
— Ее и хороним, — сказал другой монах, кивая на свежий могильный холм.
Ноги мои подкосились и, едва доковыляв до могилы, я упал на нее ничком, в глазах сделалось черным-черно… Очнувшись, я увидел, что меня подняли и держат под руки, уговаривая:
— Что же ты убиваешься так, Христов воин? Радоваться надо. Сестра наша Евпраксия прямо к престолу Господа отправилась, к самому Его лучезарному трону. Видать, хорошо ты знал ее, коли так горюешь.
Я хотел ответить что-то, но в горле у меня словно ком могильной земли стоял, и дай Бог на ногах крепче стоять, куда уж там слово молвить. Тут до меня донесся голос Гийома, который сбивчиво объяснял что-то монахам по-латыни. Я ничего не мог разобрать из его слов, будто отныне понимал только по-русски.
— Этот говорит, что этот любил ее сильно, — переводил слова Гийома монах, владеющий латынью. — Очень, говорит, мечтал повидать голубку нашу. Вот горемычный, даже на погребение не успел. Может, оно и лучше.
Вновь мысль о том, что Евпраксии уже нет на белом свете, а милое и ласковое тело ее лежит под черным могильным холмом, пронзило меня, будто молнией, будто отравленной стрелой, и в глазах закружилось, а ноги опять стали подкашиваться. Но на сей раз я устоял, и к тому же, меня крепко держали под руки.
— Немец, а хорошо по-русски отвечал, — донеслось до моего слуха чье-то высказывание, и это почему-то придало мне сил, ком в горле не исчез, но слегка отодвинулся, и я промолвил:
— Я не немец, я такой же, как вы, братья.
— Благословен Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, аминь! — возгласил иерей, начиная панихиду. Я поднял правую руку и осенил себя крестным знамением не так, как принято у латинян, а как совершают это русские и греки — справа налево. Сделав знак стоящим по бокам от меня инокам, что не нужно более держать меня, я выпрямился и, собрав все свои силы, стал подпевать монахам, затянувшим «Отче наш». Когда стали читать псалом «Живый в помощи Вышняго», холодная, но прочная кровь прихлынула к моим жилам, и я почувствовал себя живым. Смерти не было, и Евпраксия моя тоже была жива, она лишь отправилась в далекое путешествие в блистательную и чудесную страну Туле. Во время ектеньи робкое тепло побежало по мне, и я даже подумал, что сейчас не зима, а лето, но когда возгласили «Яко Ты еси воскресение и живот, и покой усопшей рабы Твоей Евпраксии…», озноб снова прошиб меня, и слезы навернулись на глаза так сильно, что я не сдержал их — две крупные капли выпрыгнули на щеки. Потом я снова стал успокаиваться и вновь растрогался, когда еще раз произнесли имя моей возлюбленной: «еще молимся о упокоении усопшей рабы Твоей Евпраксии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному. Яко да Господь Бог учинит душу ея, идеже праведнии упокояются. Мати Божия, Царства Небеснаго, и оставления грехов усопшей рабы Евпраксии у Христа бессмертнаго Царя и Бога нашего просим».
Наконец, пропели «Во блаженнем успении вечный покой…» и троекратное «Вечная память», панихида закончилась, монахи принялись расходиться. Я не хотел уходить, хотел остаться и стоять здесь, но тот самый инок, который первым спросил у меня, кто мы такие будем, снова взял меня под руку и сказал:
— Вижу, хочешь опять на могилу упасть. Не нужно этого. Пойдем, воин Христов, посидим в ее келье и поговорим с тобою.
Мне стало тепло от его тона и слов, которые он сказал, и я послушался инока, побрел вместе с ним в келью монахини Евпраксии. Это было небольшое строеньице, врытое наполовину в землю, небольшой столик, скамейка и узкое ложе стояли в нем, да сундук, окованный медью, на котором лежала Библия и горела свеча. Лампадка горела перед небольшой божницею. Инок перенес свечу и книгу на стол, сам уселся на сундуке, а меня пригласил сесть на скамью.
— Как звать тебя, рыцарь? — спросил он меня.
— Лунелинк фон Зегенгейм, — ответил я. — А твое как имя, инок?
— Нестором зовут меня.
— Слышал я, что есть у вас Нестор, который летопись сочиняет, — сказал я. — Не ты ли будешь тот Нестор?
— Я самый и есть. А ты от кого про летопись слышал?
— От игумена Даниила. Он в Иерусалим пешком ходил, а я от самого Цареграда сопровождал его.
— Вон оно что. По-русски говорить столь исправно от него научился?
— Нет, не от него. От нее. От Евпраксии.
— Теперь я понял, кто ты. Ты тот рыцарь, который ее в Киев привез и от кесаря спас. Есть о тебе молва, есть.
— Да, это я привез ее сюда. Зря привез. Надо было в Иерусалим с нею ехать. Да боялся я, что погибнет она, как жена Бодуэна, короля Иерусалимского. Опасно было брать ее.
— Все в руце Божьей, рыцарь. Здесь она обрела покой душевный и славу блистательную.
— Как же случилась смерть ее?
— Готов ли ты? Взгляни на меня.
Я посмотрел в его синие, бездонные очи. Он долго взирал на меня, потом встал с сундука, открыл его и извлек изнутри кинжал с длинным и тонким, почти как у шила, лезвием, имеющим в сечении треугольник о равных сторонах. Я взял это страшное оружие из рук инока и, рассмотрев, увидел на лезвии возле самого его основания крошечный знак Зверя. Больше нигде, ни на рукоятке, ни на лезвии, никаких знаков не было.
— Мы нашли ее рано утром на другой день после того, как князь Владимир Мономах отправился на Дон бить половцев, — начал рассказывать Нестор. — Она лежала у самого входа в келью, давно уже хладная. Должно быть, убийца заколол ее накануне вечером. Смерть ее была стремительной, как полет сокола, и ни одной капли крови не нашли мы вокруг ранки, очень маленькой — вишь, лезвие какое шильное у кинжала. А сам кинжал нашли мы в келье, он был воткнут в Священное Писание. Возьми и открой.
Я взял со стола Библию и открыл сразу на той странице, в которой была пробоина, сделанная сквозь все последующие страницы тем же орудием, которое исторгло душу Евпраксии из тела. И вот какое место было пробито: «Яко мы слышахом Его глаголюща, яко Аз разорю церковь сию рукотвореную и треми дни ину нерукотворену созижду».note 20
— Что это значит? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Нестор. — Может быть, он случайно проткнул это место Евангелия, а может быть, с умыслом. Страшный человек сотворил сие злодеяние.
— Я найду его, — промолвил я, стиснув зубы.
— Бог найдет его, — возразил инок. — Ему отмщение и Он воздаст всем, творящим беззаконие.
ЭПИЛОГ
в котором очень ненадолго появляются новые герои
Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския.
Псалом 50
Сегодня чудесный солнечный день, такой же в точности, как тогда на Рейне, когда я отправился со своим оруженосцем Аттилой удить рыбу, еще не зная, что встречу босоногую девушку, в которую влюблюсь на всю жизнь; такой же безоблачный день, как тот когда в сопровождении моего верного Аттилы я покидал прославленные берега Оронта, и душа моя рвалась к родным берегам, где ждала меня Евпраксия; такое же голубое и чистое небо, как в тот день, когда, оставив лагерь под Триполи, я намеревался отправиться в Киев и стать монахом Печерского монастыря.
Я еду на своем молоденьком жеребце арабской породы, на мне отличная новая туника, а плащ застегнут той же самой фибулой, которой я застегнулся, отправляясь некогда на свадьбу Генриха и Адельгейды. Рядом со мной — мой старый друг, крестоносец и тамплиер, одноглазый Роже де Мондидье. У меня новый оруженосец — молодой парень Иштван по прозвищу Балог, которого так сильно покорили мои истории, что он оставил тихий и уютный Вадьоношхаз и пустился за мной странствовать по свету. Быть может, ему уготована лучшая доля, чем незабвенному Аттиле, не знаю. Он глуповат, но дерзок и не даст себя в обиду. Едет и насвистывает за моею спиной что-то веселое.
Если сосчитать всех нас вместе с оруженосцами и слугами, то получится довольно многочисленный отряд. Нас ведет за собой племянник Робера де Пейна, бывшего некогда рыцарем Христа и Гроба и возглавлявшего орден сепулькриеров. Его зовут Гуго. Гуго де Пейн. Приятно иметь своим начальником Гуго и вспоминать покойного Вермандуа. С нами и Андре де Монбар, тот самый, что у стен Антиохии подал мне некогда знак, что Евпраксия уже стала монахиней Андреевского монастыря. Вообще говоря, компания у нас подобралась пестрая — четыре француза, немец, испанец, итальянец, англичанин и даже серб. Серба зовут Милан Гораджич, он — рыцарствующий монах или монашествующий рыцарь, как угодно. При нем забавный оруженосец, выходец чуть ли не из страны серов, маленький и желтолицый. Еще забавнее с итальянцем Виченцо — при нем не оруженосец: а оруженосица. Они влюблены друг в друга и счастливы, что едут вместе в Святую Землю. До сих пор не могу простить себе, что некогда не поступил точно так же и не взял с собой мою Евпраксию, хотя бы под видом оруженосца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60