А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Тотчас раздались недовольные возгласы и голос Мелузины приказал:
— Довольно! Заткните ему покрепче рот да привяжите его потуже к креслу, а то он не уймется, так и будет осквернять наше дело.
Я хотел было вскочить и сорвать с лица повязку, но меня схватили, отобрали державу-череп и скипетр-кость, а то, что это была кость, любой бы уже догадался, привязали веревками к креслу и заткнули рот кляпом, от которого я едва не подавился. К тому же еще и удушливое благовоние продолжало наполнять воздух, в голове у меня поплыли синие и голубые кольца.
Теперь у меня не было ни глаз, ни рта, ни рук, ни ног, и оставались лишь ноздри и уши для контакта с внешним миром. Я обонял запах благовония, от которого кружилась голова, и слышал, как возобновились бормотания. Слов я не разбирал, это была сплошная абракадабра, лишь несколько раз мне померещилось, что я слышу латынь — voco te, advoco te, veni hue Priapus note 6, но я не был уверен, что это не слуховая галлюцинация, потому что к этому времени я стал различать многие и многие голоса, звучащие отовсюду негромко, будто издалека. Кто-то пел, кто-то восклицал и звал куда-то, кто-то стонал и повизгивал, звуки нарастали, кружили по залу, образуя вихрь. Казалось, что все вокруг начинает завинчиваться в спираль и проваливаться под землю. Голоса, визги, стоны и песни смешивались, и не знаю, сколько минуло времени, прежде чем они превратились в единый гул, тоскливый, томительный звук, вращающийся по окружности справа налево. Где-то передо мной раздавались хлюпанья и бульканья, смех и постанывания, какой-то плеск, словно кто-то купался в корыте или в бочке. Я слышал, как Мелузина весело сказала: «Добавь сюда семь дочерей и столько же юношей», это было что-то знакомое, не то Овидий, не то Гораций, но что могла означать сия фраза, я не мог догадаться.
— Как ты посмел занять здесь мое место? — прошептал вдруг мне в самое ухо Гильдерик фон Шварцмоор, и кожа на спине у меня зашевелилась от ужаса, когда я вспомнил, что убил его несколько дней тому назад.
— Накройте, она сейчас придет, — прозвучал голос Мелузины, и был он слаб и трепетен, как голос умирающей.
Я ждал новых явлений Гильдерика, хотя понимал, что и это галлюцинации, по всей видимости вызванные действием удушливого благоухания. Голос убитого мною рыцаря не заставил себя долго ждать, он прозвучал теперь в другом ухе:
— Я помогу тебе, ты должен это видеть.
Как только я услышал эти слова, повязка, закрывающая мне глаза, сама собой развязалась и упала с моего лица. Не менее получаса прошло с тех пор, как меня привязали к креслу, и вот, наконец-то, я был в состоянии увидеть все, что тут происходит.
Я увидел зал довольно больших размеров, с высокого потолка спускался огромный круглый щит, на котором горели три светильника в виде козлиного черепа, освещая помещение ровно настолько, чтобы можно было хорошо видеть очертания предметов и лица людей. Там же, на щите, стояли какие-то колбы с черными, красными и зелеными жидкостями, чаши, кубки, там же находилась маленькая жаровня, из которой струился синий дым горящих благовоний. Прямо под низко нависающим щитом располагалось широкое круглое ложе, застеленное толстым покрывалом, на черном бархате которого был нашит красными нитями знак микрокосма. Видно было, что под покрывалом кто-то лежит. Круг ложа, застеленного черным покрывалом, вписывался в середину другого магического знака — макрокосма, который был мозаично выложен на полу зала черными плитками по желтому фону. Концы микрокосма связывала между собой окружность, так же выложенная черными плитками, и вдоль этой окружности на равном удалении друг от друга сидели в своих креслах все собравшиеся. Каждый из них держал в левой руке человеческую голову. Не череп, а именно голову, и что самое страшное, головы были живые, они двигали губами и моргали ресницами, .глаза их шевелились, лица принимали различные выражения — одни ухмылялись, другие хмурились, третьи даже зевали, четвертые недовольно морщились. Это были головы бородачей и безбородых, кудрявых и лысых, женщин и мужчин, старых и молодых. Я увидел, что и у моих ног лежит голова какого-то старика с очень брезгливым выражением лица. В правой же руке у каждого из сидящих вокруг макрокосма были живые человеческие руки, отсеченные по локоть. Именно живые, поскольку они шевелили пальцами, сжимаясь и разжимаясь, растопыриваясь и вновь превращаясь в кулак. Такая же шевелящая пальцами рука лежала и подле моих ног рядом с головой противного старца.
Никто не заметил, что с меня спала повязка, лица всех собравшихся были направлены в одну точку — туда, где под черным бархатным покрывалом со знаком микрокосма проступали очертания тела. В голове моей шумело и кружилось, я не верил глазам своим, где-то глубоко в душе понимая, что все это галлюцинация. Я даже успевал рассматривать кое-какие другие предметы обстановки, коих было очень много вокруг, за нашими спинами — статуи различных итифаллических божеств; какие-то фантастические шары на ножках, поверх которых лежали циркули; вазы с диковинными пышными и голыми растениями; чучела лисиц, оленей, павлинов, леопардов, медведей; банки с заспиртованными змеями, черепахами, скорпионами и даже… человеческими младенцами. В отдаленном темном углу я различил три обнаженные фигуры — двух женщин и мужчин. Они были заняты каким-то делом, но каким именно я не мог разглядеть.
Вдруг из-под покрывала раздался знакомый мне голос:
— Я уже здесь, откройте!
Нагие женщины и мужчина, который оказался ни кем иным, как Тесселином де Монфлери, вышли из темного угла, подошли к круглому лону, взялись за края покрывала и медленно сняли его.
Глава X. ТАЙНА ЗАМКА ШЕДЕЛЬ. ОКОНЧАНИЕ
У всякого человека самые сильные переживания чаще всего связаны с детством, поскольку со временем либо человек делается внутренне более тверд и способен противостоять душой испытаниям, либо ему суждено погибнуть раньше времени. Я был дитя любви, мои родители зачали меня в пору жадной страсти друг к другу, и когда я родился, они старательно оберегали меня от возможных опасностей. Но отец вовремя сообразил, что пора и мне воспринимать этот мир таковым, каков он есть на самом деле — не только радужным, но и опасным. Я очень любил огонь, всегда тянулся к нему руками, мне мало было любоваться его игрой, мне хотелось обнять его, прижаться к нему, чтоб он целовал меня так же ласково, как мама, отец, нянька Бригита и дядька Аттила. И вот однажды, когда я капризно рвался с колен отца, желая, наконец, прильнуть к пламени камина, отец позволил мне это, и я испытал первое в жизни потрясение, когда этот веселый, радостный зверь предательски цапнул меня за руку. Мне казалось тогда, что весь мир перевернулся и никому нельзя верить. Ожог зажил быстро. Память о первом потрясении осталась на всю жизнь.
Вторым предателем оказался гусь. Когда я научился как следует ходить и мог гулять по двору, мне казалось, что двор населен такими же детьми, как я, только одни из них имеют вид кур, другие — собак, третьи — кошек и так далее. Я дружил с ними и они никогда не обижали меня, поскольку я полностью им доверял. Из общения с ними и огнем я сделал вывод, что существа, имеющие определенный вид, постоянство органов и не умеющие быстро расширяться и так же быстро сжиматься, более безопасны, нежели существа аморфные, ибо первые предсказуемы, а вторые не всегда. Гусь напал на меня ни за что, ни про что, он просто впал в скверное настроение и решил сорвать на мне злость. Может быть, он требовал от своей гусыни, чтобы из ее яиц вылупливались павлины, а вылупливались все гусята да гусята. Правда, я все равно не понимаю, в чем тогда моя вина. Он так жестоко поклевал меня, что я прибежал в дом весь в кровоточащих ранах. Наверное, это было мое второе сильное потрясение.
Третье не заставило себя долго ждать. В тот же вечер мне подали блюдо с жареным гусем и сообщили, что это и есть мой обидчик. Как же мне тогда стало плохо! Я впервые осознал, что взрослые не шутят, что смешные и ласковые телята и впрямь превращаются в жаркое, что деловитые и вежливые куры, гуляющие со мной по двору, те же самые, которых потом подают в копченом виде. Мне стало горько, что из-за меня гусь лишился жизни. Еще горше, что он оказался так вкусно приготовлен, испускал чудесные ароматы, и я не мог отказать себе в удовольствии полакомиться им. Потом, сытый, я спрятался в дальний угол дома и проплакал там целый вечер от чувства стыда за самого себя.
Смешно сказать, но с двоюродной сестрой Корвиной у меня связано еще одно сильное потрясение. Мы так с ней подружились, что я считал ее тоже мальчиком. Она любила сражаться со мной на деревянных мечах, скакать по окрестностям, не имея под собой коня, а лишь изображая, будто он есть, и принимать участие во всех мальчишеских играх, а когда надо и драться. Меня нисколько не смущало, что у нее длинные, длиннее, чем у меня волосы, что их иногда заплетают в косу. То есть, я краем уха слышал, что она девочка, но не воспринимал ее таковой и не видел разницы между мальчиками и девочками до тех пор, покуда однажды, когда мы купались в Линке, я не обратил внимание на странную особенность Корвины и не спросил ее, почему это у нее так гладко там, где у меня торчит. А ведь я уже был тогда достаточно большим мальчиком, лет шести. Эта разница между мною и Корвиной потрясла меня так сильно, что я долго еще с ужасом думал, ведь стоит мне отрезать лишнее и сгладить место между ног, я стану девочкой и не смогу никогда вырасти рыцарем, не завоюю Иерусалим христианам, как того хотел мой отец.
Помню еще, как отец учил меня плавать. Он делал это очень просто. Брал меня за руки, а дядю Арпада, маминого брата, заставлял взять меня за ноги. Раскачав, они швыряли меня в самое глубокое место и требовали, чтобы я плыл к берегу. Я сразу шел ко дну, им приходилось нырять и вытаскивать меня. Лишь когда я понял, что они не отвяжутся от меня и будут швырять, покуда я не захлебнусь досмерти, меня охватило отчаяние, и я поплыл.
Смерть вошла в мою жизнь, когда мне было лет восемь. Она была очень страшная. Она лежала зеленая и раздутая на берегу Дуная, и в бок ей вцепились черные раки, ужасны были разноцветные пятна на ее вспучившихся руках и отекшем, не похожем на человеческое, лице. Потом у нее появилось имя, она стала называться не просто смерть, а кузнец Братко, утопленник. Кузнец Братко был словак и жил в Вадьоношхазе. Он влюбился в жену вадьоношского стряпчего, Веренку, да так, что однажды свихнулся, стал ходить и всем рассказывать, будто Веренка ведьма и по ночам катается с ним по небу, вскочив ему на загривок. Он уверял, что она грозилась утопить его, если только он осмелится рассказать об этом людям. Потом он исчез, а когда мы с отцом поехали в Пожонь, нашли его на берегу Дуная. Никто не поверил рассказам Братки, но год от года стряпчий Дьердь стал все хуже и хуже обращаться со своей женой Веренкой, покуда не сжил ее со свету.
В том же году, когда утопился кузнец Братко, умер мой дед, Фаркаш Вадьоношхази, и моя мать, Анна, его дочь. Смерть деда потрясла меня в большей степени потому, что я убедился, в простой истине — смертны не только животные, птицы, рыбы и чужие люди, смертны и близкие, умрет отец, мать, умру когда-нибудь и я. Но тут меня еще кое как мирило со смертью то обстоятельство, что отныне дед Фаркаш не будет во время наших визитов в его замок или его приездов к нам ловить меня и, рыча и кусаясь, произносить одну и ту же фразу по-немецки: «Mein Name ist Wolf».note 7
Я очень хотел иметь братьев и сестер, вот ведь у Корвины были родные сестра и брат, Арпад и Илдико, и дети дяди Арпада были не одни, а трое — Шандор, Фаркаш и Жужанна, а я у отца с матерью рос один. Вот почему, когда мама, не сумев разродиться, умерла от родов, это стало для меня особенным потрясением, ведь с нею вместе умерли все мои братья и сестры, не говоря уж о том, что я не представлял, как буду жить без мамы.
И все-таки, я был тогда еще мал, чтобы долго и страшно переживать даже такие тяжкие потери. Поэтому самым сильным потрясением всей моей жизни стали даже не смерти, а тот случай, когда однажды в возрасте четырнадцати лет я застал отца в постели с любовницей. У меня тогда сразу отшибло напрочь, зачем я шел к нему, почему так ворвался. Ужасно было и то, что я увидел их, и что они увидели, как я вошел, поглотал ртом воздух и выскочил вон. О, я был свято уверен в том, что отец и после смерти матери хранит ей верность. В общем-то, я готов был бы смириться, если бы отец, в конце концов, по прошествии лет десяти женился на дочери какого-нибудь графа, но застав его в объятьях всего лишь вдовы нашего плотника, свалившегося в позапрошлом году с крыши, я был оскорблен до глубины души. Мир перевернулся в моем сознании точно так же, как когда меня укусил огонь. Эта Брунелинда отличалась, конечно, миловидностью, но как он мог сравнить ее с покойной мамочкой, я не в силах объяснись. К тому же, меня дико обжигало воспоминание о двух их сплетенных нагих телах. Чтобы избавиться от этого потрясения, не думать постоянно о стыде и обиде, мне тогда потребовалось несколько месяцев.
Но я могу точно сказать, Христофор, что когда в подземелье замка Шедель две нагие ведьмы и Тесселин де Монфлери сняли с круглого ложа черное бархатное покрывало, зрелище обожгло и потрясло меня даже больше, чем сцена в спальне отца. Меня словно молотом по голове ударило. На круглом ложе, широко раскинув руки и дерзко раздвинув ноги, лежала императрица Адельгейда, моя Евпраксия! Ее обнаженное тело было великолепно, но поза, изображающая микрокосм на виду у стольких мужчин, была постыдна, отвратительна. Полдня назад, когда над Евпраксией было совершено насилие, когда император сорвал с нее одежды, чтобы опоясать стальным поясом и поставить «печать Астарты», на ее наготу смотреть было больно, и стыдно становилось за императора. Теперь на это обнаженное прекрасное тело смотреть было не только больно, но и страшно, мир в очередной раз переворачивался во мне кверху тормашками.
Однако, то, что стало происходить дальше, заставило меня от души пожалеть, что призрак Шварцмоора сорвал с моих глаз пелену. Ноги и руки мои были крепко привязаны к креслу, и я не мог двинуться, и сколько ни силился, не мог выпихнуть изо рта кляп. Круглое ложе оказалось вращающимся, и Тесселин крутанул его. Раскинутое звездой тело императрицы завращалось под жадными взорами сидящих вокруг людей и страшных мертвечиных голов. Когда круговое движение стало замедляться, Адельгейда принялась сладострастно корчиться, часто дыша и постанывая от вожделения. Каким же зельем ее опоили, какими чарами оморочили, что из милой и скромной девушки, полной гордости и достоинства, она превратилась в это бесстыдное создание, столь нагло предлагающее себя? Я не мог поверить, что это была Евпраксия в своей истинной сущности.
Вращение прекратилось, и Адельгейда, повернутая своими чреслами к Фридриху Левенгрубе, позвала его такими странными словами:
— Фридрих, ведомый Ликионом Иллирийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Левенгрубе поднялся со своего кресла, подошел к ложу, возложил страшные главу и руку на пол, сбросил с себя одежду, и, забравшись на ложе, возлег на Адельгейду. Я не мог видеть этого и изо всех сил замычал, забился, раскачивая кресло, к которому был привязан. На меня обратили внимание, и голый Тесселин, подскочив ко мне, вернул черную бархатную повязку мне на лицо. Глаза мои снова погрузились во тьму, но я был бы еще больше благодарен Тесселину, если бы он проткнул мне чем-нибудь уши, дабы я не мог слышать стонов и завываний Адельгейды и Фридриха Левенгрубе, предающихся плотскому наслаждению на этом развратном ложе на глазах у остальных развратников, сидящих по окружности макрокосма. Я негодовал на Генриха, но еще больше на Годфруа Буйонского, коего доселе считал человеком не способным на что-либо подобное.
Пытка моя продолжилась. После того, как громкие стоны Левенгрубе прекратились, я догадался по звукам, что ложе вновь подверглось вращению, затем прозвучал голос Адельгейды, который, впрочем, лишь отдаленно напоминал собой тот голос моей Евпраксии, который я знал до сих пор.
— Гуго, ведомый великим разбойником Варраввой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
И я догадывался по звукам, что граф Вермандуа, сын короля Франции и двоюродный брат Евпраксии, пользуясь своей очередью, возложил к срамной постели свои «скипетр» и «державу», разделся и возлег с императрицей, дабы совершить соитие. Снова зазвучали страстные стоны, завыванья и вскрики, и я слышал, как все остальные, сидящие вокруг, перевозбудились и тоже стонут, ожидая своей очереди. Но самым отвратительным и постыдным во всем, что происходило, явилось мое собственное возбуждение. Независимо от того, что душа моя невыносимо страдала и возмущалась происходящим развратом, независимо от того, что весь мир рушился, плоть моя вела себя по отношению к духу предательски, и я со стыдом ощущал, как восполнился и каменно воздвигся мой уд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60