Хотя и с сарацинами нельзя было обращаться как с собаками, люди они, и во многом, надо признать, лучше нас, чище, мудрее, образованнее.
Болтовня Аттилы после сделанного мною замечания несколько утихла. Все-таки, раньше его не так-то просто было угомонить, я прав, он изменился. Разговор между нами шел спокойнее, я старался соглашаться с ним, и он не особенно мне перечил. К полудню стало не то что тепло, а даже жарко. Все-таки, зима здесь — самое приятное время года, особенно январь. Хорошо, что мы выехали сразу после Рождества. Помнится, мама считала, что если отправиться в путь сразу после какого-нибудь крупного праздника, Господь будет сопутствовать.
В полдень мы остановились, чтобы отдохнуть и подкрепиться, затем снова двинулись в путь, а когда солнце стало клониться к закату, вдалеке показалась Латакийская пристань. Мало того, у пристани стоял корабль, и я скомандовал Аттиле пришпорить своего коня и не отставать от меня. Сам же пустил в галоп арабского скакуна, приобретенного в Антиохии. В нем я, наконец, нашел замену околевшему Гипериону. Нового коня я назвал Гелиосом, а вот новому мечу, я не мог придумать иное имя, ибо он был так же певуч, как Канорус, переломленный в позорной битве под Тарсом. Я приказал выгравировать на лезвии нового меча привычное мне имя — Канорус.
Подскакав к пристани, я узнал, что мы очень вовремя подъехали — корабль должен был отправиться в Венецию с минуты на минуту. Мне пришлось выложить немалую сумму, чтобы нас с Аттилой взяли на борт, но в это время деньги у нас водились, и мне ничего не стоило выложить десяток-другой серебряных монет. Едва мы отвели в трюм своих лошадей, где имелись свободные стойла, едва сами разместились в довольно тесном углу, как корабль отчалил от Латакийской пристани и пустился бороздить Медитерраниум. Пользуясь тем, что январь ненадолго даровал хорошую погоду и качки покуда не предвиделось, мы решили выспаться и проспали до завтрашнего утра. Утром я выбрался на палубу. Стояла солнечная, ясная погода, ветер, холодный, бодрящий, гнал по небу облака и надувал паруса. В отличнейшем настроении я разговорился со стоящим рядом со мной человеком, показавшимся мне очень знакомым. Где-то когда-то давно я уже видел его. Вскоре выяснилось, что он сочинитель стихов, путешествующий по всему свету и складывающий героические и любовные баллады. Тут-то и я вспомнил его. Он тоже явно приглядывался к моему лицу, желая воскресить в памяти, где он мог меня видеть. Наконец, он первым не выдержал и спросил:
— Простите, вам не кажется, что мы уже встречались некогда друг с другом?
— Кажется, и я даже знаю, где и когда это было, — ответил я. — Вспомните Кельн десять лет тому назад, дружеская попойка в доме купца Мельхеринка, молодые рыцари двора императора Генриха, испанский герой Родриго. Еще я тогда рассказал вам историю про Гильдерика и Зильберика, и вы обещали сочинить что-то на основе ее сюжета. Вспоминаете?
— Ну конечно! Но я никогда не вспомнил бы, если б вы мне не подсказали. Все потому, что вы так сильно изменились внешне. Тогда, помнится, вы были худощавым юношей, а теперь… Скажите, как сложилась ваша судьба? Вам удалось побывать в битвах? Вы участвовали в крестовом походе?
— Да, признаться, мне многое пришлось пережить с тех пор. Я, увы, отрекся от Генриха еще до того, как это сделал его сын Конрад, я участвовал в обороне Мантуи, а потом Каноссы, я пережил ужасы огненной чумы в девяносто четвертом году и страшные ливни и наводнения девяносто пятого, потом я участвовал в крестовом походе под знаменами Годфруа Буйонского. Мне довелось участвовать в страшном Драконском сражении, где нас, крестоносцев, из двадцати восьми тысяч осталось только три тысячи. Потом только начались наши успехи, когда мы, наконец, разгромили Кылыч-Арслана под Никеей и Дорилеумом, взяли Икониум, Эдессу, Антиохию. И вот теперь я еду домой, в поместье моего отца, чтобы повидать его перед тем, как летом мы пойдем брать Иерусалим.
— Как это прекрасно! — воскликнул стихоплет. — Вы должны как можно подробнее изложить мне все ваши впечатления. Я много наслушался разных историй, в них было явно очень много преувеличений, а вы, как мне помнится, разделяли тогда точку зрения дона Родриго, что нужно описывать исторические события без приукрас, а главное, без тех явлений, которых не бывает в природе. Мне столько пришлось услышать здесь, в Палестине, о людях с песьими головами и львиными лапами, якобы воевавших на стороне сарацин и сельджуков, о драконах с хвостами скорпионов, подстерегающих европейцев на каждом шагу, что хотелось бы послушать рассказ человека, которому я доверяю. Плыть нам долго, так что времени будет предостаточно.
— Что ж, — сказал я, — у меня нет никаких возражений, тем более, что мне придется описывать все, что произошло со мной, моему отцу и моей жене, и если я для начала расскажу все вам, это будет неплохим упражнением.
— Отлично, в таком случае мы можем отправиться в мою комнатку. Она у меня — лучшая на всем корабле. Когда я прочел Роберту Норманскому свою последнюю поэму, он так расчувствовался, что сам отвел меня на этот корабль и приказал хозяину корабля предоставить мне самую удобную и просторную каюту.
Мы отправились к Гийому — так звали жонглера — и, рассевшись в его действительно удобной комнатке, принялись пить вино, есть плоды гуайявы, которая похожа на грушу, но значительно нежнее, сочнее и приятнее на вкус, и разговаривать. Я не знал, с чего и как начать свое повествование, и попросил Гийома прочесть что-нибудь из его сочинений, вот хотя бы то, которое он читал Роберту Норманскому, чтобы я мог вдохновиться и как можно красочнее описать крестовый поход.
Он не стал долго отказываться и ломаться, как это принято у некоторых кокетливых сочинителей, и с большой охотой прочитал мне свою поэму.
— Этот сюжет, — начал он, — подарил мне один веронец, с которым я познакомился в Константинополе. История имела место несколько десятков лет тому назад в Вероне, но до сих пор веронцы не в силах забыть ее. Итак, слушайте, как я воплотил веронский сюжет в своей поэме под названием «Ульеда и Ромул».
После такого короткого предисловия, он принялся читать. Поначалу я слушал внимательно, потом обо всем догадался и едва не покатился со смеху, что было бы весьма неприлично. Наконец я взял себя в руки и с огромным вниманием дослушал поэму до конца. Сюжет поэмы был таков: два крупных веронских семейства, Монтагви и Капелли ведут кровавую междоусобицу, никто и ничто не способно остановить вражду. Тем временем и в том, и в другом семействе идет подготовка к свадьбам. Монтагви собираются женить своего любимого сына Ромула на благородной девушке Адалии, а Капелли выдают замуж любимую дочь Ульеду за герцога Александра Альпийского. В честь помолвки Ульеды и Александра в доме у Капелли происходит маскарад, на котором случайно присутствует Ромул Монтагви, неузнаваемый под своей маской. Он влюбляется в Ульеду и пытается добиться ее любви. Потом он приходит к ней под балкон и страстно поет о том, что ему не нужна иная жена, даже Адалия, с которой он уже помолвлен. Ему удается воспламенить в Ульеде ответное чувство, они становятся любовниками, затем тайно венчаются у духовника Ульеды, отца Лауренцио. Затем происходит очередная вспышка вражды между Монтагви и Капелли, во время которой брат Ульеды убивает брата Ромула, и тогда Ромул, мстя за брата, убивает брата Ульеды. Спасаясь от наказания, он уезжает в Мантую. Тем временем отец Лауренцио замышляет хитрость. Перед свадьбой Ульеды и Александра Альпийского он дает невесте выпить настой из трав, от которого она делается как бы мертвая. Поутру ее находят в постели бездыханной и относят в фамильный склеп Капелли. Ночью, узнав о смерти своей жены и возлюбленной, Ромул мчится из Мантуи в Верону, проникает в склеп и на груди у Ульеды выпивает яд. Очнувшись от мертвенного сна, Ульеда закалывается кинжалом Ромула. Страшную развязку венчает приезд в Верону папы Григория, который пред мертвыми телами Ромула и Ульеды заставляет семьи Монтагви и Капелли навсегда помириться друг с другом. Неутешная невеста Ромула, Адалия, уходит в монастырь, а неутешный жених Ульеды, Александр Альпийский, скитается по всем странам в поисках подвигов, способных утешить его, он изгоняет из Медиоланума патаренов, сражается с их вождем Эрлембальдом, он обороняет Константинополь от полчищ венгров, печенегов и скифов, он громит мавров вместе с Родриго Кампеадором и, наконец, он ведет полки крестоносцев вместе с Раймондом Тулузским.
Выслушав поэму до самого конца, я похвалил ее за изящество слога, певучесть, красивые рифмы, яркие описания чувств, но не мог тотчас же не раскритиковать ее за полную выдуманность и неправду. Больше всего меня возмущал почему-то Александр Альпийский.
— Ну скажите, откуда вы взяли такого герцога? Почему он просто Альпийский, а не, скажем, Трансальпийский или не Цисальпийский? Зачем придумывать несуществующего героя, если есть реально существовавшее лицо — Годфруа Буйонский. Именно он был влюблен в Ульгейду — Ульгейду, а не Ульеду, как у вас! — и собирался на ней жениться. Все это не только происходило на моих глазах, но и даже связано со мной.
И я довольно запальчиво рассказал стихоплету, как все было на самом деле. Он слушал меня довольно хмуро, но под конец, когда я дошел до рассказа о той ночи, о том, как я все же выкрал Евпраксию из часовни Архангела Гавриила, лицо его оживилось, и он стал с необычайным интересом выспрашивать у меня, что нее было дальше.
У меня не было причин скрывать от него, как мы зажили в Каноссе у Вельфа и Матильды, как провели там целую зиму, ожидая, что Генрих заявится и потребует возвращения ему мертвого тела императрицы, как радовались каждому дню, проведенному в тишине неприступного замка.
— Зима была очень холодная, падал снег, дули сильные ветры, вьюга завывала под окнами, и, может быть, от того наше счастье казалось нам более ощутимым. Мы учились играть на самых разных музыкальных инструментах, продолжили наши занятия индийскими табулами, мы много читали, поскольку у Матильды в замке была огромная библиотека. Панигирист Матильды, по имени Доницо, давал мне уроки стихосложения, и я очень увлекся сочинением акростихов, хотя, быть может, не очень-то и преуспел в этом деле и по сравнению с Доницо или, к примеру, с вами, Гийом, остаюсь профаном.
— Вы сочиняли акростихи, посвященные вашей возлюбленной?
— В основном, конечно, ей.
— И чем же она вознаградила вас?
— Чем? Своей любовью.
— Она все-таки стала принадлежать вам? Когда же это случилось? В один из холодных зимних вечеров, когда за окнами мела метель и выла вьюга? О, я воображаю себе все волшебство этого сладостного момента!
— Нет, — покачал я головой, — это произошло уже весной, когда природа вспыхнула яркой свежестью своего обновления, с гор хлынули потоки, а из-за Альп пришло известие, что огромная армия императора движется из Германии в Италию. Близилась война. В начале апреля войска Генриха вошли в Верону, следовало ожидать, что они тронутся дальше — на Мантую, через Пад, в сторону Каноссы. С каждым днем природа расцветала все ярче и радостнее, а ожидание войны становилось все тревожнее и явственнее. В июле армия императора, наконец, покинула Верону и устремилась к Мантуе. Я не мог сидеть в Каноссе, чувствуя, что обязан быть среди тех, кто был так добр со мной в Мантуе и кто теперь вынужден сдерживать натиск врага. Перед самым отъездом между мной и Евпраксией состоялось главное объяснение. Она призналась, что не считает себя более супругой Генриха, что любит меня и хотела бы быть моей женой. Тут мы, не в силах больше сдерживать своих чувств и желаний, бросились друг другу в объятья. Она ужасно страдала, раскаиваясь в своем грехе, но я как мог утешал ее, говоря, что даже если она и была повенчана с Генрихом, Бог давно уже расторгнул на небесах этот брак после всех гнусностей, которые император позволял себе. Она все же сомневалась, что грех наш не так страшен, как я уверял ее, и в этих сомнениях я оставил мою возлюбленную, которую отныне считал своею тайной женою, и отправился в Мантую.
— И вы постоянно находились в осажденном городе? Ведь, если я не ошибаюсь, Генрих осаждал Мантую года два. Неужели Евпраксия столько времени ждала вас в Каноссе?
— Ну, во-первых, Мантуя пала не через два года, а уже к весне следующего, девяносто первого года. Увы, сколь не считалась она неприступной, а умелая осада принесла свои плоды.
Стихоплет рассмеялся:
— Крепости — как женщины.
— Возможно, — согласился я. — Но нам тогда было не до смеха. Я еле успел ноги унести из Мантуи и с небольшим отрядом перебрался в крепость Минервия. Через несколько дней войско Генриха пришло и туда. Падение Минервии оказалось гораздо более стремительным и ужасным, покинув пылающую крепость во главе отряда из тридцати человек, я вынужден был сразиться в поле против отряда из ста человек; это было тяжелое сражение, я потерял двоих близких друзей, с которыми долгое время не расставался — Маттиаса и Адальберта. Одному копье врага угодило как раз в ту точку, куда Ахиллес поразил Гектора, а. легкий Адальберт был вышиблен из седла и затоптан насмерть копытами. Бедняга, он всю жизнь сомневался в существовании души, и когда я с ним, бывало, спорил, то частенько, серчая на него, думал: «Может быть, у тебя нет ее, вот ты и сомневаешься!» Хотя, у него была одна из самых чистых душ, какие только я встречал в своей жизни. Нам удалось-таки справиться с отрядом, втрое превышавшим нас по своей численности. Лесная поляна, ставшая свидетельницей этой битвы, была усеяна трупами. Нас осталось одиннадцать человек, включая оруженосцев. В том сражении я схватился один на один с неким Фридрихом Левенгрубе. У меня с ним были старые счеты, которые пора было свести. Он неплохо защищался, но нападать я ему не давал и, в конце-концов, обрушил ему на голову удар такой силы, что мой Канорус издал громкий стон, а шишак Левенгрубе раскололся, как ореховая скорлупа, а вместе с ним и его череп. Когда все окончилось, я кинулся к Адальберту, распростертому на траве. Он был еще жив, но уже агонизировал. «Мне кажется, она все-таки есть», — сказал он мне и испустил дух. Да-да, именно испустил дух, потому что я увидел его дух. Это длилось всего мгновенье, но я различил некие человекоподобные очертания, взлетевшие в небо. После трудной и кровавой битвы состояние мое было перевозбуждено, и именно этим я объясняю, что мог увидеть душу Адальберта Ленца, взмывшую в небеса. Много мне доводилось видеть смертей, самых разных смертей, на моих глазах умирали праведники и грешники, храбрецы и трусы, малодушные и великодушные, но я ни разу больше не видел души, исходящей из тела.
— Вы говорите, ваш друг всегда сомневался в существовании души? — перебил меня жонглер Гийом. — А ведь я помню, как в тот вечер в Кельне мы тоже спорили с ним о душе. Он, кажется, был такой сухощавый, жилистый? Да-да, он тогда спросил меня, видел ли я когда-нибудь сумасшедших, и тотчас же задал вопрос, как я считаю, где у сумасшедших душа. Он еще так быстро напился тогда и упал под стол, и все ужасно смеялись над ним. Вы знаете, граф, мне кажется, вы оттого увидели его душу, что она хотела показать вам, что она есть и восходит на небеса, к небесному престолу Вседержителя. А ведь это отличный сюжет для маленькой баллады. Ну, что же было дальше? Вы встретились с Евпраксией?
— Да, — ответил я, чувствуя, как душа моя озаряется вспышкой воспоминания о той долгожданной встрече. — Весь север Италии был охвачен войной, войска императора, карая непокорных подданных, захватывали один город за другим, антипапа Климент занял Рим, и папа Урбан вынужден был бежать на юг Италии, во владения норманнов. В Каноссе приготовились к обороне, старательно запасались провиантом, а мы с Евпраксией ни о чем ином не могли думать, кроме как о том, чтобы поскорее уединиться и подольше пробыть друг с другом вдвоем. Нам никто не был нужен, как некогда очень нужны были окружающие, дабы отвлекаться от мыслей о грехе. Последовавшие осень и зима были наполнены любовью, страданиями, тревогами. Любовь, озарявшая нашу жизнь, приносила как небывалое наслаждение, так и душевные муки, поскольку после первой же исповеди нам запрещено было причащаться Святых Тайн. Я переживал из-за этого, но не так сильно, как Евпраксия, которая время от времени порывалась оставить Каноссу, ехать к Генриху, пасть пред ним и стерпеть все муки и казни, которые он ей назначит, ибо, как она твердила в подобные минуты, это ее крест и судьба, от которых нельзя спастись, не погубив душу. Я уверял ее в противоположном, говоря, что если она отправится к Генриху, то рискует подвергнуть себя самым гнусным надругательствам и быть использованной в черных мессах, и коль уж она хочет пойти на это добровольно, то разве ж это не страшный грех?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Болтовня Аттилы после сделанного мною замечания несколько утихла. Все-таки, раньше его не так-то просто было угомонить, я прав, он изменился. Разговор между нами шел спокойнее, я старался соглашаться с ним, и он не особенно мне перечил. К полудню стало не то что тепло, а даже жарко. Все-таки, зима здесь — самое приятное время года, особенно январь. Хорошо, что мы выехали сразу после Рождества. Помнится, мама считала, что если отправиться в путь сразу после какого-нибудь крупного праздника, Господь будет сопутствовать.
В полдень мы остановились, чтобы отдохнуть и подкрепиться, затем снова двинулись в путь, а когда солнце стало клониться к закату, вдалеке показалась Латакийская пристань. Мало того, у пристани стоял корабль, и я скомандовал Аттиле пришпорить своего коня и не отставать от меня. Сам же пустил в галоп арабского скакуна, приобретенного в Антиохии. В нем я, наконец, нашел замену околевшему Гипериону. Нового коня я назвал Гелиосом, а вот новому мечу, я не мог придумать иное имя, ибо он был так же певуч, как Канорус, переломленный в позорной битве под Тарсом. Я приказал выгравировать на лезвии нового меча привычное мне имя — Канорус.
Подскакав к пристани, я узнал, что мы очень вовремя подъехали — корабль должен был отправиться в Венецию с минуты на минуту. Мне пришлось выложить немалую сумму, чтобы нас с Аттилой взяли на борт, но в это время деньги у нас водились, и мне ничего не стоило выложить десяток-другой серебряных монет. Едва мы отвели в трюм своих лошадей, где имелись свободные стойла, едва сами разместились в довольно тесном углу, как корабль отчалил от Латакийской пристани и пустился бороздить Медитерраниум. Пользуясь тем, что январь ненадолго даровал хорошую погоду и качки покуда не предвиделось, мы решили выспаться и проспали до завтрашнего утра. Утром я выбрался на палубу. Стояла солнечная, ясная погода, ветер, холодный, бодрящий, гнал по небу облака и надувал паруса. В отличнейшем настроении я разговорился со стоящим рядом со мной человеком, показавшимся мне очень знакомым. Где-то когда-то давно я уже видел его. Вскоре выяснилось, что он сочинитель стихов, путешествующий по всему свету и складывающий героические и любовные баллады. Тут-то и я вспомнил его. Он тоже явно приглядывался к моему лицу, желая воскресить в памяти, где он мог меня видеть. Наконец, он первым не выдержал и спросил:
— Простите, вам не кажется, что мы уже встречались некогда друг с другом?
— Кажется, и я даже знаю, где и когда это было, — ответил я. — Вспомните Кельн десять лет тому назад, дружеская попойка в доме купца Мельхеринка, молодые рыцари двора императора Генриха, испанский герой Родриго. Еще я тогда рассказал вам историю про Гильдерика и Зильберика, и вы обещали сочинить что-то на основе ее сюжета. Вспоминаете?
— Ну конечно! Но я никогда не вспомнил бы, если б вы мне не подсказали. Все потому, что вы так сильно изменились внешне. Тогда, помнится, вы были худощавым юношей, а теперь… Скажите, как сложилась ваша судьба? Вам удалось побывать в битвах? Вы участвовали в крестовом походе?
— Да, признаться, мне многое пришлось пережить с тех пор. Я, увы, отрекся от Генриха еще до того, как это сделал его сын Конрад, я участвовал в обороне Мантуи, а потом Каноссы, я пережил ужасы огненной чумы в девяносто четвертом году и страшные ливни и наводнения девяносто пятого, потом я участвовал в крестовом походе под знаменами Годфруа Буйонского. Мне довелось участвовать в страшном Драконском сражении, где нас, крестоносцев, из двадцати восьми тысяч осталось только три тысячи. Потом только начались наши успехи, когда мы, наконец, разгромили Кылыч-Арслана под Никеей и Дорилеумом, взяли Икониум, Эдессу, Антиохию. И вот теперь я еду домой, в поместье моего отца, чтобы повидать его перед тем, как летом мы пойдем брать Иерусалим.
— Как это прекрасно! — воскликнул стихоплет. — Вы должны как можно подробнее изложить мне все ваши впечатления. Я много наслушался разных историй, в них было явно очень много преувеличений, а вы, как мне помнится, разделяли тогда точку зрения дона Родриго, что нужно описывать исторические события без приукрас, а главное, без тех явлений, которых не бывает в природе. Мне столько пришлось услышать здесь, в Палестине, о людях с песьими головами и львиными лапами, якобы воевавших на стороне сарацин и сельджуков, о драконах с хвостами скорпионов, подстерегающих европейцев на каждом шагу, что хотелось бы послушать рассказ человека, которому я доверяю. Плыть нам долго, так что времени будет предостаточно.
— Что ж, — сказал я, — у меня нет никаких возражений, тем более, что мне придется описывать все, что произошло со мной, моему отцу и моей жене, и если я для начала расскажу все вам, это будет неплохим упражнением.
— Отлично, в таком случае мы можем отправиться в мою комнатку. Она у меня — лучшая на всем корабле. Когда я прочел Роберту Норманскому свою последнюю поэму, он так расчувствовался, что сам отвел меня на этот корабль и приказал хозяину корабля предоставить мне самую удобную и просторную каюту.
Мы отправились к Гийому — так звали жонглера — и, рассевшись в его действительно удобной комнатке, принялись пить вино, есть плоды гуайявы, которая похожа на грушу, но значительно нежнее, сочнее и приятнее на вкус, и разговаривать. Я не знал, с чего и как начать свое повествование, и попросил Гийома прочесть что-нибудь из его сочинений, вот хотя бы то, которое он читал Роберту Норманскому, чтобы я мог вдохновиться и как можно красочнее описать крестовый поход.
Он не стал долго отказываться и ломаться, как это принято у некоторых кокетливых сочинителей, и с большой охотой прочитал мне свою поэму.
— Этот сюжет, — начал он, — подарил мне один веронец, с которым я познакомился в Константинополе. История имела место несколько десятков лет тому назад в Вероне, но до сих пор веронцы не в силах забыть ее. Итак, слушайте, как я воплотил веронский сюжет в своей поэме под названием «Ульеда и Ромул».
После такого короткого предисловия, он принялся читать. Поначалу я слушал внимательно, потом обо всем догадался и едва не покатился со смеху, что было бы весьма неприлично. Наконец я взял себя в руки и с огромным вниманием дослушал поэму до конца. Сюжет поэмы был таков: два крупных веронских семейства, Монтагви и Капелли ведут кровавую междоусобицу, никто и ничто не способно остановить вражду. Тем временем и в том, и в другом семействе идет подготовка к свадьбам. Монтагви собираются женить своего любимого сына Ромула на благородной девушке Адалии, а Капелли выдают замуж любимую дочь Ульеду за герцога Александра Альпийского. В честь помолвки Ульеды и Александра в доме у Капелли происходит маскарад, на котором случайно присутствует Ромул Монтагви, неузнаваемый под своей маской. Он влюбляется в Ульеду и пытается добиться ее любви. Потом он приходит к ней под балкон и страстно поет о том, что ему не нужна иная жена, даже Адалия, с которой он уже помолвлен. Ему удается воспламенить в Ульеде ответное чувство, они становятся любовниками, затем тайно венчаются у духовника Ульеды, отца Лауренцио. Затем происходит очередная вспышка вражды между Монтагви и Капелли, во время которой брат Ульеды убивает брата Ромула, и тогда Ромул, мстя за брата, убивает брата Ульеды. Спасаясь от наказания, он уезжает в Мантую. Тем временем отец Лауренцио замышляет хитрость. Перед свадьбой Ульеды и Александра Альпийского он дает невесте выпить настой из трав, от которого она делается как бы мертвая. Поутру ее находят в постели бездыханной и относят в фамильный склеп Капелли. Ночью, узнав о смерти своей жены и возлюбленной, Ромул мчится из Мантуи в Верону, проникает в склеп и на груди у Ульеды выпивает яд. Очнувшись от мертвенного сна, Ульеда закалывается кинжалом Ромула. Страшную развязку венчает приезд в Верону папы Григория, который пред мертвыми телами Ромула и Ульеды заставляет семьи Монтагви и Капелли навсегда помириться друг с другом. Неутешная невеста Ромула, Адалия, уходит в монастырь, а неутешный жених Ульеды, Александр Альпийский, скитается по всем странам в поисках подвигов, способных утешить его, он изгоняет из Медиоланума патаренов, сражается с их вождем Эрлембальдом, он обороняет Константинополь от полчищ венгров, печенегов и скифов, он громит мавров вместе с Родриго Кампеадором и, наконец, он ведет полки крестоносцев вместе с Раймондом Тулузским.
Выслушав поэму до самого конца, я похвалил ее за изящество слога, певучесть, красивые рифмы, яркие описания чувств, но не мог тотчас же не раскритиковать ее за полную выдуманность и неправду. Больше всего меня возмущал почему-то Александр Альпийский.
— Ну скажите, откуда вы взяли такого герцога? Почему он просто Альпийский, а не, скажем, Трансальпийский или не Цисальпийский? Зачем придумывать несуществующего героя, если есть реально существовавшее лицо — Годфруа Буйонский. Именно он был влюблен в Ульгейду — Ульгейду, а не Ульеду, как у вас! — и собирался на ней жениться. Все это не только происходило на моих глазах, но и даже связано со мной.
И я довольно запальчиво рассказал стихоплету, как все было на самом деле. Он слушал меня довольно хмуро, но под конец, когда я дошел до рассказа о той ночи, о том, как я все же выкрал Евпраксию из часовни Архангела Гавриила, лицо его оживилось, и он стал с необычайным интересом выспрашивать у меня, что нее было дальше.
У меня не было причин скрывать от него, как мы зажили в Каноссе у Вельфа и Матильды, как провели там целую зиму, ожидая, что Генрих заявится и потребует возвращения ему мертвого тела императрицы, как радовались каждому дню, проведенному в тишине неприступного замка.
— Зима была очень холодная, падал снег, дули сильные ветры, вьюга завывала под окнами, и, может быть, от того наше счастье казалось нам более ощутимым. Мы учились играть на самых разных музыкальных инструментах, продолжили наши занятия индийскими табулами, мы много читали, поскольку у Матильды в замке была огромная библиотека. Панигирист Матильды, по имени Доницо, давал мне уроки стихосложения, и я очень увлекся сочинением акростихов, хотя, быть может, не очень-то и преуспел в этом деле и по сравнению с Доницо или, к примеру, с вами, Гийом, остаюсь профаном.
— Вы сочиняли акростихи, посвященные вашей возлюбленной?
— В основном, конечно, ей.
— И чем же она вознаградила вас?
— Чем? Своей любовью.
— Она все-таки стала принадлежать вам? Когда же это случилось? В один из холодных зимних вечеров, когда за окнами мела метель и выла вьюга? О, я воображаю себе все волшебство этого сладостного момента!
— Нет, — покачал я головой, — это произошло уже весной, когда природа вспыхнула яркой свежестью своего обновления, с гор хлынули потоки, а из-за Альп пришло известие, что огромная армия императора движется из Германии в Италию. Близилась война. В начале апреля войска Генриха вошли в Верону, следовало ожидать, что они тронутся дальше — на Мантую, через Пад, в сторону Каноссы. С каждым днем природа расцветала все ярче и радостнее, а ожидание войны становилось все тревожнее и явственнее. В июле армия императора, наконец, покинула Верону и устремилась к Мантуе. Я не мог сидеть в Каноссе, чувствуя, что обязан быть среди тех, кто был так добр со мной в Мантуе и кто теперь вынужден сдерживать натиск врага. Перед самым отъездом между мной и Евпраксией состоялось главное объяснение. Она призналась, что не считает себя более супругой Генриха, что любит меня и хотела бы быть моей женой. Тут мы, не в силах больше сдерживать своих чувств и желаний, бросились друг другу в объятья. Она ужасно страдала, раскаиваясь в своем грехе, но я как мог утешал ее, говоря, что даже если она и была повенчана с Генрихом, Бог давно уже расторгнул на небесах этот брак после всех гнусностей, которые император позволял себе. Она все же сомневалась, что грех наш не так страшен, как я уверял ее, и в этих сомнениях я оставил мою возлюбленную, которую отныне считал своею тайной женою, и отправился в Мантую.
— И вы постоянно находились в осажденном городе? Ведь, если я не ошибаюсь, Генрих осаждал Мантую года два. Неужели Евпраксия столько времени ждала вас в Каноссе?
— Ну, во-первых, Мантуя пала не через два года, а уже к весне следующего, девяносто первого года. Увы, сколь не считалась она неприступной, а умелая осада принесла свои плоды.
Стихоплет рассмеялся:
— Крепости — как женщины.
— Возможно, — согласился я. — Но нам тогда было не до смеха. Я еле успел ноги унести из Мантуи и с небольшим отрядом перебрался в крепость Минервия. Через несколько дней войско Генриха пришло и туда. Падение Минервии оказалось гораздо более стремительным и ужасным, покинув пылающую крепость во главе отряда из тридцати человек, я вынужден был сразиться в поле против отряда из ста человек; это было тяжелое сражение, я потерял двоих близких друзей, с которыми долгое время не расставался — Маттиаса и Адальберта. Одному копье врага угодило как раз в ту точку, куда Ахиллес поразил Гектора, а. легкий Адальберт был вышиблен из седла и затоптан насмерть копытами. Бедняга, он всю жизнь сомневался в существовании души, и когда я с ним, бывало, спорил, то частенько, серчая на него, думал: «Может быть, у тебя нет ее, вот ты и сомневаешься!» Хотя, у него была одна из самых чистых душ, какие только я встречал в своей жизни. Нам удалось-таки справиться с отрядом, втрое превышавшим нас по своей численности. Лесная поляна, ставшая свидетельницей этой битвы, была усеяна трупами. Нас осталось одиннадцать человек, включая оруженосцев. В том сражении я схватился один на один с неким Фридрихом Левенгрубе. У меня с ним были старые счеты, которые пора было свести. Он неплохо защищался, но нападать я ему не давал и, в конце-концов, обрушил ему на голову удар такой силы, что мой Канорус издал громкий стон, а шишак Левенгрубе раскололся, как ореховая скорлупа, а вместе с ним и его череп. Когда все окончилось, я кинулся к Адальберту, распростертому на траве. Он был еще жив, но уже агонизировал. «Мне кажется, она все-таки есть», — сказал он мне и испустил дух. Да-да, именно испустил дух, потому что я увидел его дух. Это длилось всего мгновенье, но я различил некие человекоподобные очертания, взлетевшие в небо. После трудной и кровавой битвы состояние мое было перевозбуждено, и именно этим я объясняю, что мог увидеть душу Адальберта Ленца, взмывшую в небеса. Много мне доводилось видеть смертей, самых разных смертей, на моих глазах умирали праведники и грешники, храбрецы и трусы, малодушные и великодушные, но я ни разу больше не видел души, исходящей из тела.
— Вы говорите, ваш друг всегда сомневался в существовании души? — перебил меня жонглер Гийом. — А ведь я помню, как в тот вечер в Кельне мы тоже спорили с ним о душе. Он, кажется, был такой сухощавый, жилистый? Да-да, он тогда спросил меня, видел ли я когда-нибудь сумасшедших, и тотчас же задал вопрос, как я считаю, где у сумасшедших душа. Он еще так быстро напился тогда и упал под стол, и все ужасно смеялись над ним. Вы знаете, граф, мне кажется, вы оттого увидели его душу, что она хотела показать вам, что она есть и восходит на небеса, к небесному престолу Вседержителя. А ведь это отличный сюжет для маленькой баллады. Ну, что же было дальше? Вы встретились с Евпраксией?
— Да, — ответил я, чувствуя, как душа моя озаряется вспышкой воспоминания о той долгожданной встрече. — Весь север Италии был охвачен войной, войска императора, карая непокорных подданных, захватывали один город за другим, антипапа Климент занял Рим, и папа Урбан вынужден был бежать на юг Италии, во владения норманнов. В Каноссе приготовились к обороне, старательно запасались провиантом, а мы с Евпраксией ни о чем ином не могли думать, кроме как о том, чтобы поскорее уединиться и подольше пробыть друг с другом вдвоем. Нам никто не был нужен, как некогда очень нужны были окружающие, дабы отвлекаться от мыслей о грехе. Последовавшие осень и зима были наполнены любовью, страданиями, тревогами. Любовь, озарявшая нашу жизнь, приносила как небывалое наслаждение, так и душевные муки, поскольку после первой же исповеди нам запрещено было причащаться Святых Тайн. Я переживал из-за этого, но не так сильно, как Евпраксия, которая время от времени порывалась оставить Каноссу, ехать к Генриху, пасть пред ним и стерпеть все муки и казни, которые он ей назначит, ибо, как она твердила в подобные минуты, это ее крест и судьба, от которых нельзя спастись, не погубив душу. Я уверял ее в противоположном, говоря, что если она отправится к Генриху, то рискует подвергнуть себя самым гнусным надругательствам и быть использованной в черных мессах, и коль уж она хочет пойти на это добровольно, то разве ж это не страшный грех?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60