И хотя я знал, что она не умерла, а только спит, мне было жутко смотреть на это зрелище. Кроме отца Лоренца в храме оказалось еще несколько человек — служки и две какие-то плачущие женщины. Увидев меня, отец Лоренц тотчас бросился ко мне с самым испуганным видом.
— Скорее! — вскричал он. — Только что здесь были посланные Генрихом люди, они хотели забрать ее и везти куда-то.
— Куда?
— Не знаю. Они сказали, что хотят устроить ей настоящие похороны. Что это может означать, я понятия не имею, но думаю, нечто в духе Генриха. Они хотели забрать, но я с величайшим трудом смог воспротивиться этому, сказав, что они могут убить меня, но я обязан довершить свой обряд.
— И сколько они обещали ждать?
— Нисколько. Они ушли, сказав, что немедленно явятся сюда вместе с Генрихом. Поэтому вы сейчас хватайте свой меч, угрожайте мне, ударьте меня, да посильнее, чтоб я упал, и после этого берите Адельгейду и исчезайте. Да поможет вам Бог!
У меня не было времени осмысливать, хорошо ли я поступаю, размахивая мечом в доме молитвы и ударяя священника. Я сделал так, как мне сказал отец Лоренц. Конечно, едва ли Архангел Гавриил бил врагов-язычников кулаками, он просто взял девушку и унес ее на небо. Но если бы отец Лоренц стал объяснять императору Генриху IV, что императрицу Адельгейду унес светлый юноша Гавриил Архангел, вряд ли бы Генрих поверил ему, и неизвестно, что сталось бы тогда с Лоренцом. Поэтому я весьма сильно и так, чтобы остались следы побоев, ударил священника в лицо, он повалился на пол, а я, размахивая Канорусом дабы отпугнуть остальных присутствующих, подбежал к гробу, вытащил из него холодное и неживое, удивительно легкое тело Евпраксии, и кинулся бежать с ним вон из часовни. Никто не преградил мне путь, хотя теперь я был с ношей и почти не мог размахивать мечом. Я никого не видел, но мне сдается, в ушах у меня звучало хлопанье крыльев, и я уверен, что Архангел, спасший девушку-христианку от гонителей, выполнявших приказ Веспасиана, витал надо мной в те мгновенья. Не помню, каким образом удалось мне взобраться в седло, не выпуская из рук тело Евпраксии. Кажется, кто-то помог мне в темноте. Мне казалось, что Генрих со своей бесовской сворой вот-вот нагрянет, а ведь я даже не имел права погибнуть за Евпраксию, иначе тело ее было бы предано поруганию, а может быть, даже отвезено на Броккум и сброшено в страшный черный колодец.
Я поскакал в сторону храма Святого Зенона и вскоре увидел летящих навстречу мне моих друзей, рыцарей той женщины, которую я прижимал к своей груди. Торопливо и сбивчиво поведав им обо всех последних событиях, я сказал, что любое промедление может стоить нам жизни, а умирать нам нельзя, ибо мы еще не спасли императрицу и не отняли Иерусалим у магометан. Вместе с оруженосцами мы составляли отряд из десяти человек, но при Генрихе мог оказаться отряд раза в два больше. Лишь немного нам все же пришлось задержаться. Мудрый Люксембург предложил сделать великолепную перевязь из плащей, с помощью которой Евпраксию привязали к моей спине так, чтобы ее не трясло, и чтобы я мог надежнее управлять конем.
И вот мы устремились в сторону Мантуи. Трудно передать состояние, в котором я тогда находился. Да, я был весь охвачен мыслями о происходящих событиях, горевал о погибшем Иоганне, боялся, что за нами мчится погоня. Но больше всего, и чем дальше от Вероны, тем тревожнее, я волновался о том, почему так холодно тело Евпраксии. Неподвижность и холод, сковывающие мою возлюбленную, внушали мне невыносимый страх. Отец Лоренц успел сказать мне, что она должна проснуться к рассвету, но впечатления гроба, мертвенной бледности и неподвижности угнетали меня. Добравшись до Мантуи, мы тотчас же отправились во дворец Матильды Тосканской, где нас дожидался с нетерпением Конрад. Тело Евпраксии отвязали от меня и уложили в постель. Императрица выглядела мертвой, и ничто не намекало на то, что это всего лишь глубокий сон. Черты бледного лица обострились, губы посинели, лоб был холоден, как лед. Жутко было смотреть на это царственно-красивое мертвое лицо, и впервые в душу ко мне закралось подозрение.
Посоветовавшись с Конрадом, мы все единодушно решили, что оставаться в Мантуе тоже не безопасно, в любой момент сюда может нагрянуть отряд императора, если не сам Генрих. Надо было ехать в Каноссу, путь туда лежал не близкий, более шестидесяти миль. Лишь немного передохнув, мы отправились. На сей раз Евпраксия путешествовала с большими удобствами — ее уложили в двухосный дорожный экипаж, запряженный парой лошадей, на дне повозки было устроено отличное, мягкое ложе. Отдав Гипериона вознице, я сам сел на козлы. Вскоре мы достигли берегов самой крупной реки Италии. Широкий, почти как Дунай около Зегенгейма, Пад, который древние лигурийцы именовали бездонным, сонно нес свои прохладные воды в Адриатику.
Переправившись через Пад, поехали дальше. Мне казалось, что пути не будет конца, но вот уже стало светать, а когда солнце встало из-за горизонта слева, вдалеке показались величественные очертания Каноссы, неприступного замка Матильды. Вскоре можно было уже различить зубцы на стенах и башнях, флаги на высоких остроконечных шпилях, силуэт собора, ряды надежных укреплений, трижды обвивающих крутую и высокую гору, подобно змее свернувшейся спиралью вокруг кочки. У подножия горы находился вход в туннель. Этот туннель прогрызал гору снизу до середины и выходил наружу возле второго ряда оборонительных укреплений. Отряд стражи занял боевую позицию у входа в туннель, как только мы подъехали. Я сказал, что в гости к Матильде пожаловала императрица Адельгейда, и сам в сопровождении троих стражников отправился наверх в замок. Покуда мы поднялись, покуда меня приняла Матильда, покуда мы с ее доверенным лицом спустились вниз, прошло не менее полутора часов, и уже совсем рассвело, солнце поднялось над горизонтом на порядочную высоту.
Уже давно наступило утро, Христофор, а Евпраксия по-прежнему оставалась мертвой, и все больше нарастающее подозрение разрывало мне душу. Бездыханное тело уложили в постель в одном из залов замка, где весело плясало пламя камина. Роскошная мебель, ковры, сундуки и подсвечники свидетельствовали о богатстве хозяйки Каноссы, сделавшей свое имение недосягаемым для охотников гнездом горной орлицы. На спинке кровати, в которую уложили Евпраксию, я сразу заметил изображение смерти, и это испугало меня, как недоброе предзнаменование, но затем я увидел рядом со скелетиной лису, разглядел другие фигуры, вырезанные весьма искусным мастером по поверхности дуба, которую затем хорошенько проморили. Все фигуры изображали собой персонажи басен, многие из которых мне были знакомы. Безносая была персонажем басни «Лиса и смерть», в которой, как известно, хитрая лисица обманывает саму смерть, и я стал молиться о том, чтобы лиса, а не жуткий остов с черными провалами глаз, стала предзнаменованием. «Будь лисой, любовь моя, Евпраксия, — мысленно шептал я, — уйди от смерти!» Но время шло, день уже давно вступил в свои права, а тело прекраснейшей из женщин оставалось бездыханным. Я заглядывал в лица окружающих меня людей и видел в них точно такое же осознание беды, какое нарастало во мне.
Одно только было непонятно. Если отец Лоренц нарочно все подстроил, чтобы отравить Евпраксию, зачем ему понадобилось отдавать нам ее тело? Какой-то сложнейший политический ход Генриха, который трудно пока вычислить и проследить? Все может быть. Генрих так коварен. Трудно даже вообразить, что он мог замыслить в своем стремлении стать поистине императором Римской империи от Лузитании до Вавилона.
А может быть, Лоренц просто что-то перепутал при составлении настойки и, не желая того, погубил Евпраксию? Единственный, кто выигрывал в таком случае, так это душа Лоренца, которой все же полегче будет отвечать во время Страшного суда перед Господом.
Никто не уходил из зала с камином. Слуги подавали еду, но лишь обжора Дигмар притронулся к ней. Остальные согласились лишь подкрепить свои силы вином. Я тоже выпил один бокал, но мне не стало легче. Напротив, в душе так щемило, что слезы подступали к глазам.
Первой, кто решилась признаться в очевидном, оказалась Матильда. Она подошла к телу Евпраксии, долго ощупывала его, приникала ухом к груди и слушала, затем твердо произнесла:
— Нет, она мертва. И она уже никогда не проснется.
— Пожалуй, что так и есть, Лунелинк, — обнял меня Эрих.
Он сказал это таким голосом, что я вдруг окончательно понял, что она действительно мертва и никогда не проснется. Я не мог больше сдерживаться. Слезы потоками выплеснулись из моих глаз. Я знал, что сейчас выхвачу Канорус и брошусь на него грудью, но прежде, чем сделать это, я упал на бездыханное тело моей Евпраксии и прижался губами к ее холодным губам в последнем поцелуе. Оторвавшись от мертвенных губ, я прижался ухом к груди возлюбленной в последней горячей надежде услышать дыхание. Я так сильно этого захотел, что мне показалось, я сейчас исторгну молнию из своего сердца. И в следующий миг я услышал тихий вздох. Затем последовал второй, за ним — третий. Грудь Евпраксии все смелее вбирала в себя воздух и выпускала его.
— Она жива! — воскликнул я. — Она дышит!
Я оглянулся. Все смотрели на меня с глубочайшим сожалением, боясь, видимо, как бы я не тронулся рассудком.
— Вы не верите мне? Да подойдите же ближе, и послушайте. Она начала дышать.
Я снова прильнул ухом к груди Евпраксии, вдруг испугавшись, а не почудилось ли мне. Но нет, грудь колыхалась. Я взглянул на лицо Евпраксии и увидел, как оно уже начинает терять мертвенную бледность, губы наливаются соками жизни.
Веки Евпраксии дрогнули и стали открываться. В этот миг я лишился чувств.
КНИГА ВТОРАЯ. РЫЦАРИ КРЕСТА
Militari non sine gloria.
Horatiusnote 10
Глава I. ДОМОЙ
Когда в сопровождении своего верного оруженосца Аттилы я покидал прославленные берега Оронта, стояло прекрасное зимнее утро, столь же ясное и солнечное, как сегодня. Душа моя рвалась и летела к родным местам, полная впечатлений и пространств, по которым мне довелось пропутешествовать за последнее время. Два года я не виделся с Евпраксией после последнего нашего свидания, которое, увы, Христофор, длилось всего несколько дней, ибо мне нужно было спешить к моим боевым товарищам.
И вот теперь все существо мое ликовало, поскольку я знал, что если благополучно доберусь до родных краев, то смогу пробыть со своей любимой гораздо дольше, ведь по поводу выступления на Иерусалим было принято твердое решение — поход должен был начаться не раньше мая или июня. У меня в запасе было почти пять месяцев.
Вот уже и очертания Антиохии остались за горизонтом, восточный ветер щекотал наши ноздри гнилыми запахами болот, которые мы так проклинали в прошлом году, покуда не смогли привыкнуть к ним. Я посмотрел на Аттилу, он в ответ широко улыбнулся своей добродушной толстогубой улыбкой и сказал:
— Должно быть, вы не очень расстраиваетесь, покидая эти места?
— Я-то не очень, а вот как же ты будешь столько времени без своей Феофании? — ответил я и весело рассмеялся.
За последние годы Аттила очень изменился. Он несколько похудел и выглядел превосходно, нисколько не состарившись, напротив, даже как-то посвежев от невзгод. Он стал похож на крепкий дубовый сундук, который только что отполировали и проморили. Он теперь уж был не тот Аттила Газдаг, как десять лет тому назад, когда мы начинали с ним служить у императора Генриха IV. Во-первых, после взятия Антиохии за особенную доблесть по моему настоятельному требованию его посвятили в рыцари. Правда, он все равно остался при мне в качестве слуги, ибо не хотел никакой иной доли. Зато теперь он мог на равных входить со мной куда угодно и присутствовать на всякого рода аудиенциях. Во-вторых, надо отметить, что он перестал быть таким неугомонным болтуном, каким был раньше, и хотя все равно произносил слов больше в два раза, чем обычные люди, это уже не действовало так на нервы мне, как прежде. В одном он только никак не изменился — в своей лютой привязанности к женскому полу, и особенно к вдовушкам. Если бы мы с ним хотя бы по месяцу пожили во всех городах мира, то у него всюду было бы по верной подруге. Даже тот давний случай с Гвинельефой нисколечко не проучил его. Вот и в Антиохии он обзавелся временной женой, коей стала одна сириянка, вдова богатого грека, после крещения носившая имя Феофании. Грек погиб во время осады города; Аттила, когда мы овладели Антиохией, сделался утешителем Феофании в ее несчастье, а потом и занял место покойного в супружеской постели.
— Интересно, — сказал Аттила, — доживем ли мы когда-нибудь до взятия такого города, который станет вашим владением. Думаю, никогда. Уж слишком, сударь вы мой, у вас мягкая натура. Не можете вы ничего взять и захапать. Ведь как ловко Бодуэн взял да и прибрал к рукам Эдессу. А Боэмунд чем хуже? Сколько рыцарей славно сражались, беря приступом Антиохию, взять хотя бы и вас, но почему-то не вы сделались князем Антиохийским, а этот самый Боэмунд. А вот почему. Хоть он и вояка не хуже вашего, но вдобавок к своей доблести обладает еще невероятным талантом хитрости и умением повести дело так, чтобы все выгорело ему на руку.
— Заслуги Боэмунда при взятии Антиохии неоценимы, — возразил я. — Если бы не его хитрость, неизвестно, сколько времени мы бы еще осаждали город. Может быть, целый год. И людей бы потеряли неисчислимое количество.
— Все-таки, не понимаю я, зачем нам нужно было завоевывать эту Антиохию, — проскрипел старый ворчун. — Чтобы столько богатства из одних рук перекочевали в другие. Мы-то вот с вами не очень ведь разжились.
— Мы с тобой уже разговаривали на эту тему. Посмотри, сколько важных рубежей на подступах к Иерусалиму мы уже взяли — Эдесса, Антиохия, Тель-Башир, Равендан, Латания, Маарра. К весне соберется достаточное количество войск и — двинем на Иерусалим. Разве это не заветная цель?
— Боюсь вас рассердить, граф Зегенгейм, но сдается мне, мы опять ничего не приобретем, если захватим Святой Град. Какой-нибудь очередной Бодуэн или Годфруа воссядет там кум-королю и покажет нам шиш с маслом.
— Разве это главное? Главное, что там будет христианский монарх на троне… Сам знаю, что это не всегда мед, но во всяком случае, хотя бы внешне он будет заботиться о христианах.
— Знаете, сударь, вот приголубливался я у моей Феофании и ни разу не слышал от нее, чтобы она как-то особенно жаловалась на сарацин, которые тут заправляли. А ведь муж ее был христианин, и они его не то что не притесняли, напротив, он расцветал и богател. Сама Феофания была ведь сарацинского роду-племени и называлась Фатьмою. Вышла замуж за своего Константина, переменила веру, сделалась христианкой, и все равно ей никто дурного слова не сказал. И так, глядишь, со временем, быть может, все сарацины перешли бы в истинную веру христианскую, тихо и мирно. Но тут явились мы… Кстати, ведь того Константина наша же стрела убила, залетев в город. А сколько еще других христиан мы по ошибке перебили? И не счесть. Вот грех-то где. Так же и в Иерусалим придем со всеми своими грехами. Это как, я вас спрашиваю? Может быть, тамошние христиане тоже никаких непотребств от властей не испытывают, а припремся мы со своими Боэмундами и Раймундами, и потекла красная жижица по святым камням, где ступала нога Спасителя. Ведь мы же не ангелами явимся, не безгрешниками, а сами с ног до головы грязненькие да вшивенькие, и у каждого за душой сажа. Нет, господин Лунелинк, я вам так скажу: давайте-ка вернемся в родные края да и заживем там тихо-мирно, как ваш батюшка, Георг фон Зегенгейм, вот мудрый человек, дай Бог ему прожить еще столько, сколько он уже прожил. А ведь он не старый. Сколько ему сейчас?
— Пятьдесят пять.
— А каков молодец! И вы не сердитесь на него, что он завел себе эту Брунелинду. Мужчине без женщины нельзя. А матушку вашу он все равно не забыл и помнит все ее любезности. Вы поласковей с ним, и с Брунелиндой, она добрая женщина, и хозяйка славная. Детишек ему нарожала. Все-таки, они ваши братья, хоть и сводные. И в наследстве они вам не соперники, потому как вы первородный. Оно, правда, бывают, что первородному родные же братцы каюк устраивают, но вам, мне кажется, это не грозит. Или грозит, как вы думаете?
— Перестань, пожалуйста, задавать дурацкие вопросы. Представь себе, я только что ехал и думал: «Как же изменился мой Аттила, насколько он стал менее болтлив». И — на тебе! Из тебя хлынуло болтовней, как из Манфреда фон Бронцена, когда мы взяли Антиохию и он перепился там вина.
— Да уж, многие тогда отличились, нечего сказать, — прокряхтел Аттила.
Мне и самому неприятно было вспоминать, как мы врывались в Антиохию. Сколько было радости от победы, и сколько огорчения, когда крестоносцы, подобно варварам-язычникам, не имели удержу, растаскивали по кускам завоеванные города, пили до одурения, ели до заворота кишок, отнимая последнее у людей, просидевших долгое время в осаде, насиловали женщин и девушек, а главное, не разбирая, кто пред ними — христиане или сарацины, верные или неверные, вот что ужасно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Скорее! — вскричал он. — Только что здесь были посланные Генрихом люди, они хотели забрать ее и везти куда-то.
— Куда?
— Не знаю. Они сказали, что хотят устроить ей настоящие похороны. Что это может означать, я понятия не имею, но думаю, нечто в духе Генриха. Они хотели забрать, но я с величайшим трудом смог воспротивиться этому, сказав, что они могут убить меня, но я обязан довершить свой обряд.
— И сколько они обещали ждать?
— Нисколько. Они ушли, сказав, что немедленно явятся сюда вместе с Генрихом. Поэтому вы сейчас хватайте свой меч, угрожайте мне, ударьте меня, да посильнее, чтоб я упал, и после этого берите Адельгейду и исчезайте. Да поможет вам Бог!
У меня не было времени осмысливать, хорошо ли я поступаю, размахивая мечом в доме молитвы и ударяя священника. Я сделал так, как мне сказал отец Лоренц. Конечно, едва ли Архангел Гавриил бил врагов-язычников кулаками, он просто взял девушку и унес ее на небо. Но если бы отец Лоренц стал объяснять императору Генриху IV, что императрицу Адельгейду унес светлый юноша Гавриил Архангел, вряд ли бы Генрих поверил ему, и неизвестно, что сталось бы тогда с Лоренцом. Поэтому я весьма сильно и так, чтобы остались следы побоев, ударил священника в лицо, он повалился на пол, а я, размахивая Канорусом дабы отпугнуть остальных присутствующих, подбежал к гробу, вытащил из него холодное и неживое, удивительно легкое тело Евпраксии, и кинулся бежать с ним вон из часовни. Никто не преградил мне путь, хотя теперь я был с ношей и почти не мог размахивать мечом. Я никого не видел, но мне сдается, в ушах у меня звучало хлопанье крыльев, и я уверен, что Архангел, спасший девушку-христианку от гонителей, выполнявших приказ Веспасиана, витал надо мной в те мгновенья. Не помню, каким образом удалось мне взобраться в седло, не выпуская из рук тело Евпраксии. Кажется, кто-то помог мне в темноте. Мне казалось, что Генрих со своей бесовской сворой вот-вот нагрянет, а ведь я даже не имел права погибнуть за Евпраксию, иначе тело ее было бы предано поруганию, а может быть, даже отвезено на Броккум и сброшено в страшный черный колодец.
Я поскакал в сторону храма Святого Зенона и вскоре увидел летящих навстречу мне моих друзей, рыцарей той женщины, которую я прижимал к своей груди. Торопливо и сбивчиво поведав им обо всех последних событиях, я сказал, что любое промедление может стоить нам жизни, а умирать нам нельзя, ибо мы еще не спасли императрицу и не отняли Иерусалим у магометан. Вместе с оруженосцами мы составляли отряд из десяти человек, но при Генрихе мог оказаться отряд раза в два больше. Лишь немного нам все же пришлось задержаться. Мудрый Люксембург предложил сделать великолепную перевязь из плащей, с помощью которой Евпраксию привязали к моей спине так, чтобы ее не трясло, и чтобы я мог надежнее управлять конем.
И вот мы устремились в сторону Мантуи. Трудно передать состояние, в котором я тогда находился. Да, я был весь охвачен мыслями о происходящих событиях, горевал о погибшем Иоганне, боялся, что за нами мчится погоня. Но больше всего, и чем дальше от Вероны, тем тревожнее, я волновался о том, почему так холодно тело Евпраксии. Неподвижность и холод, сковывающие мою возлюбленную, внушали мне невыносимый страх. Отец Лоренц успел сказать мне, что она должна проснуться к рассвету, но впечатления гроба, мертвенной бледности и неподвижности угнетали меня. Добравшись до Мантуи, мы тотчас же отправились во дворец Матильды Тосканской, где нас дожидался с нетерпением Конрад. Тело Евпраксии отвязали от меня и уложили в постель. Императрица выглядела мертвой, и ничто не намекало на то, что это всего лишь глубокий сон. Черты бледного лица обострились, губы посинели, лоб был холоден, как лед. Жутко было смотреть на это царственно-красивое мертвое лицо, и впервые в душу ко мне закралось подозрение.
Посоветовавшись с Конрадом, мы все единодушно решили, что оставаться в Мантуе тоже не безопасно, в любой момент сюда может нагрянуть отряд императора, если не сам Генрих. Надо было ехать в Каноссу, путь туда лежал не близкий, более шестидесяти миль. Лишь немного передохнув, мы отправились. На сей раз Евпраксия путешествовала с большими удобствами — ее уложили в двухосный дорожный экипаж, запряженный парой лошадей, на дне повозки было устроено отличное, мягкое ложе. Отдав Гипериона вознице, я сам сел на козлы. Вскоре мы достигли берегов самой крупной реки Италии. Широкий, почти как Дунай около Зегенгейма, Пад, который древние лигурийцы именовали бездонным, сонно нес свои прохладные воды в Адриатику.
Переправившись через Пад, поехали дальше. Мне казалось, что пути не будет конца, но вот уже стало светать, а когда солнце встало из-за горизонта слева, вдалеке показались величественные очертания Каноссы, неприступного замка Матильды. Вскоре можно было уже различить зубцы на стенах и башнях, флаги на высоких остроконечных шпилях, силуэт собора, ряды надежных укреплений, трижды обвивающих крутую и высокую гору, подобно змее свернувшейся спиралью вокруг кочки. У подножия горы находился вход в туннель. Этот туннель прогрызал гору снизу до середины и выходил наружу возле второго ряда оборонительных укреплений. Отряд стражи занял боевую позицию у входа в туннель, как только мы подъехали. Я сказал, что в гости к Матильде пожаловала императрица Адельгейда, и сам в сопровождении троих стражников отправился наверх в замок. Покуда мы поднялись, покуда меня приняла Матильда, покуда мы с ее доверенным лицом спустились вниз, прошло не менее полутора часов, и уже совсем рассвело, солнце поднялось над горизонтом на порядочную высоту.
Уже давно наступило утро, Христофор, а Евпраксия по-прежнему оставалась мертвой, и все больше нарастающее подозрение разрывало мне душу. Бездыханное тело уложили в постель в одном из залов замка, где весело плясало пламя камина. Роскошная мебель, ковры, сундуки и подсвечники свидетельствовали о богатстве хозяйки Каноссы, сделавшей свое имение недосягаемым для охотников гнездом горной орлицы. На спинке кровати, в которую уложили Евпраксию, я сразу заметил изображение смерти, и это испугало меня, как недоброе предзнаменование, но затем я увидел рядом со скелетиной лису, разглядел другие фигуры, вырезанные весьма искусным мастером по поверхности дуба, которую затем хорошенько проморили. Все фигуры изображали собой персонажи басен, многие из которых мне были знакомы. Безносая была персонажем басни «Лиса и смерть», в которой, как известно, хитрая лисица обманывает саму смерть, и я стал молиться о том, чтобы лиса, а не жуткий остов с черными провалами глаз, стала предзнаменованием. «Будь лисой, любовь моя, Евпраксия, — мысленно шептал я, — уйди от смерти!» Но время шло, день уже давно вступил в свои права, а тело прекраснейшей из женщин оставалось бездыханным. Я заглядывал в лица окружающих меня людей и видел в них точно такое же осознание беды, какое нарастало во мне.
Одно только было непонятно. Если отец Лоренц нарочно все подстроил, чтобы отравить Евпраксию, зачем ему понадобилось отдавать нам ее тело? Какой-то сложнейший политический ход Генриха, который трудно пока вычислить и проследить? Все может быть. Генрих так коварен. Трудно даже вообразить, что он мог замыслить в своем стремлении стать поистине императором Римской империи от Лузитании до Вавилона.
А может быть, Лоренц просто что-то перепутал при составлении настойки и, не желая того, погубил Евпраксию? Единственный, кто выигрывал в таком случае, так это душа Лоренца, которой все же полегче будет отвечать во время Страшного суда перед Господом.
Никто не уходил из зала с камином. Слуги подавали еду, но лишь обжора Дигмар притронулся к ней. Остальные согласились лишь подкрепить свои силы вином. Я тоже выпил один бокал, но мне не стало легче. Напротив, в душе так щемило, что слезы подступали к глазам.
Первой, кто решилась признаться в очевидном, оказалась Матильда. Она подошла к телу Евпраксии, долго ощупывала его, приникала ухом к груди и слушала, затем твердо произнесла:
— Нет, она мертва. И она уже никогда не проснется.
— Пожалуй, что так и есть, Лунелинк, — обнял меня Эрих.
Он сказал это таким голосом, что я вдруг окончательно понял, что она действительно мертва и никогда не проснется. Я не мог больше сдерживаться. Слезы потоками выплеснулись из моих глаз. Я знал, что сейчас выхвачу Канорус и брошусь на него грудью, но прежде, чем сделать это, я упал на бездыханное тело моей Евпраксии и прижался губами к ее холодным губам в последнем поцелуе. Оторвавшись от мертвенных губ, я прижался ухом к груди возлюбленной в последней горячей надежде услышать дыхание. Я так сильно этого захотел, что мне показалось, я сейчас исторгну молнию из своего сердца. И в следующий миг я услышал тихий вздох. Затем последовал второй, за ним — третий. Грудь Евпраксии все смелее вбирала в себя воздух и выпускала его.
— Она жива! — воскликнул я. — Она дышит!
Я оглянулся. Все смотрели на меня с глубочайшим сожалением, боясь, видимо, как бы я не тронулся рассудком.
— Вы не верите мне? Да подойдите же ближе, и послушайте. Она начала дышать.
Я снова прильнул ухом к груди Евпраксии, вдруг испугавшись, а не почудилось ли мне. Но нет, грудь колыхалась. Я взглянул на лицо Евпраксии и увидел, как оно уже начинает терять мертвенную бледность, губы наливаются соками жизни.
Веки Евпраксии дрогнули и стали открываться. В этот миг я лишился чувств.
КНИГА ВТОРАЯ. РЫЦАРИ КРЕСТА
Militari non sine gloria.
Horatiusnote 10
Глава I. ДОМОЙ
Когда в сопровождении своего верного оруженосца Аттилы я покидал прославленные берега Оронта, стояло прекрасное зимнее утро, столь же ясное и солнечное, как сегодня. Душа моя рвалась и летела к родным местам, полная впечатлений и пространств, по которым мне довелось пропутешествовать за последнее время. Два года я не виделся с Евпраксией после последнего нашего свидания, которое, увы, Христофор, длилось всего несколько дней, ибо мне нужно было спешить к моим боевым товарищам.
И вот теперь все существо мое ликовало, поскольку я знал, что если благополучно доберусь до родных краев, то смогу пробыть со своей любимой гораздо дольше, ведь по поводу выступления на Иерусалим было принято твердое решение — поход должен был начаться не раньше мая или июня. У меня в запасе было почти пять месяцев.
Вот уже и очертания Антиохии остались за горизонтом, восточный ветер щекотал наши ноздри гнилыми запахами болот, которые мы так проклинали в прошлом году, покуда не смогли привыкнуть к ним. Я посмотрел на Аттилу, он в ответ широко улыбнулся своей добродушной толстогубой улыбкой и сказал:
— Должно быть, вы не очень расстраиваетесь, покидая эти места?
— Я-то не очень, а вот как же ты будешь столько времени без своей Феофании? — ответил я и весело рассмеялся.
За последние годы Аттила очень изменился. Он несколько похудел и выглядел превосходно, нисколько не состарившись, напротив, даже как-то посвежев от невзгод. Он стал похож на крепкий дубовый сундук, который только что отполировали и проморили. Он теперь уж был не тот Аттила Газдаг, как десять лет тому назад, когда мы начинали с ним служить у императора Генриха IV. Во-первых, после взятия Антиохии за особенную доблесть по моему настоятельному требованию его посвятили в рыцари. Правда, он все равно остался при мне в качестве слуги, ибо не хотел никакой иной доли. Зато теперь он мог на равных входить со мной куда угодно и присутствовать на всякого рода аудиенциях. Во-вторых, надо отметить, что он перестал быть таким неугомонным болтуном, каким был раньше, и хотя все равно произносил слов больше в два раза, чем обычные люди, это уже не действовало так на нервы мне, как прежде. В одном он только никак не изменился — в своей лютой привязанности к женскому полу, и особенно к вдовушкам. Если бы мы с ним хотя бы по месяцу пожили во всех городах мира, то у него всюду было бы по верной подруге. Даже тот давний случай с Гвинельефой нисколечко не проучил его. Вот и в Антиохии он обзавелся временной женой, коей стала одна сириянка, вдова богатого грека, после крещения носившая имя Феофании. Грек погиб во время осады города; Аттила, когда мы овладели Антиохией, сделался утешителем Феофании в ее несчастье, а потом и занял место покойного в супружеской постели.
— Интересно, — сказал Аттила, — доживем ли мы когда-нибудь до взятия такого города, который станет вашим владением. Думаю, никогда. Уж слишком, сударь вы мой, у вас мягкая натура. Не можете вы ничего взять и захапать. Ведь как ловко Бодуэн взял да и прибрал к рукам Эдессу. А Боэмунд чем хуже? Сколько рыцарей славно сражались, беря приступом Антиохию, взять хотя бы и вас, но почему-то не вы сделались князем Антиохийским, а этот самый Боэмунд. А вот почему. Хоть он и вояка не хуже вашего, но вдобавок к своей доблести обладает еще невероятным талантом хитрости и умением повести дело так, чтобы все выгорело ему на руку.
— Заслуги Боэмунда при взятии Антиохии неоценимы, — возразил я. — Если бы не его хитрость, неизвестно, сколько времени мы бы еще осаждали город. Может быть, целый год. И людей бы потеряли неисчислимое количество.
— Все-таки, не понимаю я, зачем нам нужно было завоевывать эту Антиохию, — проскрипел старый ворчун. — Чтобы столько богатства из одних рук перекочевали в другие. Мы-то вот с вами не очень ведь разжились.
— Мы с тобой уже разговаривали на эту тему. Посмотри, сколько важных рубежей на подступах к Иерусалиму мы уже взяли — Эдесса, Антиохия, Тель-Башир, Равендан, Латания, Маарра. К весне соберется достаточное количество войск и — двинем на Иерусалим. Разве это не заветная цель?
— Боюсь вас рассердить, граф Зегенгейм, но сдается мне, мы опять ничего не приобретем, если захватим Святой Град. Какой-нибудь очередной Бодуэн или Годфруа воссядет там кум-королю и покажет нам шиш с маслом.
— Разве это главное? Главное, что там будет христианский монарх на троне… Сам знаю, что это не всегда мед, но во всяком случае, хотя бы внешне он будет заботиться о христианах.
— Знаете, сударь, вот приголубливался я у моей Феофании и ни разу не слышал от нее, чтобы она как-то особенно жаловалась на сарацин, которые тут заправляли. А ведь муж ее был христианин, и они его не то что не притесняли, напротив, он расцветал и богател. Сама Феофания была ведь сарацинского роду-племени и называлась Фатьмою. Вышла замуж за своего Константина, переменила веру, сделалась христианкой, и все равно ей никто дурного слова не сказал. И так, глядишь, со временем, быть может, все сарацины перешли бы в истинную веру христианскую, тихо и мирно. Но тут явились мы… Кстати, ведь того Константина наша же стрела убила, залетев в город. А сколько еще других христиан мы по ошибке перебили? И не счесть. Вот грех-то где. Так же и в Иерусалим придем со всеми своими грехами. Это как, я вас спрашиваю? Может быть, тамошние христиане тоже никаких непотребств от властей не испытывают, а припремся мы со своими Боэмундами и Раймундами, и потекла красная жижица по святым камням, где ступала нога Спасителя. Ведь мы же не ангелами явимся, не безгрешниками, а сами с ног до головы грязненькие да вшивенькие, и у каждого за душой сажа. Нет, господин Лунелинк, я вам так скажу: давайте-ка вернемся в родные края да и заживем там тихо-мирно, как ваш батюшка, Георг фон Зегенгейм, вот мудрый человек, дай Бог ему прожить еще столько, сколько он уже прожил. А ведь он не старый. Сколько ему сейчас?
— Пятьдесят пять.
— А каков молодец! И вы не сердитесь на него, что он завел себе эту Брунелинду. Мужчине без женщины нельзя. А матушку вашу он все равно не забыл и помнит все ее любезности. Вы поласковей с ним, и с Брунелиндой, она добрая женщина, и хозяйка славная. Детишек ему нарожала. Все-таки, они ваши братья, хоть и сводные. И в наследстве они вам не соперники, потому как вы первородный. Оно, правда, бывают, что первородному родные же братцы каюк устраивают, но вам, мне кажется, это не грозит. Или грозит, как вы думаете?
— Перестань, пожалуйста, задавать дурацкие вопросы. Представь себе, я только что ехал и думал: «Как же изменился мой Аттила, насколько он стал менее болтлив». И — на тебе! Из тебя хлынуло болтовней, как из Манфреда фон Бронцена, когда мы взяли Антиохию и он перепился там вина.
— Да уж, многие тогда отличились, нечего сказать, — прокряхтел Аттила.
Мне и самому неприятно было вспоминать, как мы врывались в Антиохию. Сколько было радости от победы, и сколько огорчения, когда крестоносцы, подобно варварам-язычникам, не имели удержу, растаскивали по кускам завоеванные города, пили до одурения, ели до заворота кишок, отнимая последнее у людей, просидевших долгое время в осаде, насиловали женщин и девушек, а главное, не разбирая, кто пред ними — христиане или сарацины, верные или неверные, вот что ужасно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60