Натаниэль бросился бежать на север, подальше от всего этого. Он был перепуган и понимал это. В голове крутились четыре слова — Итог mortis conturbat me , — и он бежал сквозь спутанный вереск, непрерывно повторяя про себя эти слова. Дважды он падал, запутавшись ногой в сплетении вересковых ветвей. Упав во второй раз, он не стал подниматься. Притаившись точно птица, он вслушивался в доносящиеся крики женщин и ржание коней. Перед глазами снова встала сцена: Томас, падающий под ударом прикладов. Но и гнев на солдат, и боль за друга не смогли вытеснить страх. Напрасно, все напрасно. Дрожа всем телом, он пополз на четвереньках. Трус, подумал он о себе. Трус, передвигающийся по-животному, ползущий в поисках хоть какого-нибудь укрытия.
Каким же тщеславным и легкомысленным глупцом он был! Он отправился сюда, поддавшись порыву чувств, когда оказалось, что отец почти ничего не оставил ему в наследство. И все это время гнал прочь мысли о завтрашнем дне. Высокомерное раздражение и обида притупили его природное чутье, и лишь сейчас он понял, что жизнь в общине, среди диггеров, может стать для него позорным клеймом на всю жизнь. И не только для него, для всей его семьи.
А как же занятия искусством? Как же ему теперь быть? Он попытался рассуждать взвешенно и здраво. Когда он уезжал, среди его лондонских знакомых никому не было дела до того, куда он направлялся, тем более кругом царили такие беспорядки. Да — в Лондон. Там его не найдут.
Он уже пересек пустошь и добрался до оврага, когда три всадника, видимо, заметив одинокую фигуру на краю равнины, галопом понеслись к нему. Он спрыгнул вниз, на когда-то глинистое, а сейчас иссохшее и растрескавшееся дно.
— Натаниэль?
— Сюзанна! Боже мой, Сюзанна!
— Ты ранен?
Она была растрепана, вся в грязи, глаза дико расширены от страха; все ее тело сотрясала крупная дрожь. Он привычно приобнял ее за плечи, пытаясь успокоить.
— Ты не пострадала? Где твои родители?
— Их уже забрали.
— Они приехали арестовать нас?
— Не знаю. Мы должны немедля уйти с этой земли. У нас на нее нет прав, они так сказали. Где ты был?
— Сюзанна! Послушай меня, Сюзанна. Тебе лучше выйти и сдаться.
Она изо всех сил вцепилась в него, явно не понимая.
— Позволь мне остаться с тобой.
— Нет, это невозможно.
— Пожалуйста, Натаниэль, ну пожалуйста; я так боюсь! Натаниэль, что ж теперь будет?..
— Ничего страшного не будет, если ты просто и мирно выйдешь и сдашься.
— Они сожгли наш дом.
— Родители станут искать тебя. Они проклянут тебя, Сюзанна.
— Но я хочу остаться с тобой.
Он не поддался на ее уговоры и мольбы. От нее пахло страхом, потом и грязью. Она прятала лицо на его груди. Единственное желание, которое она вызывала у него сейчас, — желание отшвырнуть ее, вырваться из ее хватки, избавиться от нее. Он постарался говорить спокойно, тоном рассудительного родителя:
— Делай что тебе говорят. Все будет в порядке, вот увидишь.
— Нет!
— Если ты не пойдешь сама, мне придется позвать солдат. Тогда тебе от них не спрятаться.
Он насильно подсадил ее на край откоса, подпирая плечом, и стал выталкивать наверх. В лицо ему посыпались грязь и песок, но он продолжал выталкивать Сюзанну, непристойно упираясь руками в ее ягодицы. Когда она была уже почти наверху, он почувствовал, как обмякло ее тело — ее воля и вера в него рухнули перед несправедливостью того, что он делал с ней. Оказавшись наконец на краю оврага, она не произнесла ни слова и не сделала попытки подняться. Если б она хотя бы плакала или проклинала его, ему было бы легче вынести то, что он делал.
Даже не взглянув на нее, Натаниэль вскарабкался на противоположный откос. Пробираясь дальше через вереск, он слышал доносящиеся от реки крики и стенания. Щеки его горели от страха и стыда. Он не знал, как скоро ему удалось добраться до леса. Но лишь там, под ветвями буков, он наконец распрямился в полный рост, чувствуя мучительную боль во всем затекшем теле. Взяв под мышку коробку с красками и неоконченные рисунки, он прошагал по лесу с полмили, а то и больше, пока не наткнулся на знакомую тропу. Здесь он, насколько сумел, привел себя в порядок и начал долгий путь обратно в общество.
Рассвет
Уильям просыпается в незнакомом месте. Правой рукой он машинально тянется к ставне, но нащупывает лишь воздух. Открыв глаза, он видит задернутые занавески, потускневшие столбики кровати, свою одежду, сваленную на стуле, и вспоминает, где находится. Некоторое время он просто лежит, наслаждаясь расслабленностью всех членов и радуясь теплу, что накопилось за ночь под одеялом. Потом прислушивается к себе: в желудке слабая, но настойчивая боль, и левое колено побаливает — недели две назад он повредил его, возясь с мельничным жерновом. Но постепенно слабый, как зимой, утренний свет начинает пробуждать легкую лихорадочность и другие боли, давно знакомые и привычные телу.
Уильям перебирает в памяти вчерашний вечер: Деллер; падение; портрет.
Он садится, кровать под ним скрипит. Спальня полна молчаливого ожидания, словно кто-то к чему-то прислушивается. Ему кажется, что он ощущает… нет, не присутствие, скорее некий призрачный разум. Воспоминания, скопившиеся по углам комками пыли, и следы помыслов и надежд, витающие в воздухе. Сколько людей перебывало в этой комнате за множество лет? И каждый раз человеческое присутствие в ней было столь мимолетно, что и сама эта комната стала местом вне времени.
Откинув простыню, он замечает, что срамной уд стоит дыбом. Ежась на холодных половицах, он подходит к стулу с одеждой и поскорее натягивает бриджи, пряча в них строптивца. Уильям берет кувшин с надколотым дном, наполняет умывальный тазик и умывается по пояс. Он не чувствует возбуждения, но упрямая часть тела почему-то не желает успокаиваться. Уильям отодвигает занавеси и пытается открыть окно, но ничего не выходит — оно закрыто слишком давно и едва ли не срослось со своей рамой. Уильяму остается только сесть на стул и смотреть на серый балдахин неба. Он думает об отце, который сейчас уже приступил к работе на мельнице, — и о другом старике, нудном и требовательном, что спит неподалеку, в этом же доме.
Ему вспоминаются последние работы господина Деллера. Спекшиеся краски, грубые густые мазки, небрежный выбор цвета — печальное зрелище. Хотя, возможно, в грубости портретов и нарочитой мрачности заднего фона на них виновно угасавшее в те дни зрение старика?
Ох, да что он, глупый мальчишка-мукомол, понимает в этом?
Уильям встряхнулся всем телом. Похоже, он слишком долго пробыл в этом доме, слишком долго подвергался воздействию здешнего спертого воздуха. Решив осмотреть двор и сад (запретные места в дни его юности), Уильям одевается полностью. Сунув ноги в сапоги, он подтягивает голенища, набрасывает на плечи плащ для верховой езды — и вот он готов встретить новый день. Вот только жаль, что Синтия наверняка еще спит.
Томас Дигби подбегает к окну, торопясь открыть его. Скорее! Отбросив тяжелые занавеси, он дергает щеколду, и вот наконец она, слава Богу, поддается. Он распахивает ставни и по пояс высовывается наружу.
Он ловит ртом утренний воздух, крепко держась за оконный переплет, и паника его уменьшается с каждым вдохом. Нет, не сегодня, еще не сегодня откажет его сердце, вопреки невидимой руке, крепкой хваткой сжимающей его в груди. Он сцепляет пальцы и опускает руки на подоконник; тело бьет легкая дрожь. Сколько же лет прошло с той поры, когда по утрам он чувствовал не разбитость, а прилив новых сил? Он уже не помнит, когда сон стал для него ужасающим кошмаром, падением в хаос, за которым следовало мучительно болезненное пробуждение. Томас раскрывает ладони и смотрит на вдавленные следы, недолговечные шрамы, которые оставила на них тугая оконная рама; из твоего плана ничего не выйдет, говорит он себе. Да и что ты надеялся получить от Деллера? Деньги на свою авантюру. Разве может ли Маммона служить Господу?
Из сада доносятся звуки какой-то работы. Боль вдруг становится острее, и Томас стонет, не в силах сдержаться и не беспокоясь о том, услышат ли его. Сжав кулак, он с силой бьет себя по ребрам слева . Он отворачивается от вида на широкие луга и мокрые вязы и тяжелой походкой идет к столу. Взяв кувшин с водой обеими руками, Томас пьет через кромку, как неуч-деревенщина, а потом ставит кувшин так резко и неуклюже, что слышен хруст. Ничего, Деллер может позволить себе купить новый. Даже не взглянув, велик ли ущерб посуде, Томас, волоча ноги, бредет к стульчаку, облегчиться. Его моча жгуча и зловонна. Затем возвращается к окну. По положению солнца, поднимающегося на осмотр вымокшего, потрепанного бурей края, он заключает, что довольно рано. Еще нет семи. Интересно, встал ли уже Натаниэль? Впрочем, какая разница — времени на завтрак у него все равно нет.
Он разыскивает брошенную в угол куртку, твердо намереваясь покинуть дом еще до того, как хозяин проснется.
Некоторое время Уильям раздумывает, не пойти ли по внутренней лестнице, что ведет на кухню? Пожалуй, нет: этот ход принадлежит ночи и ночным тайнам. Он ведь не какой-нибудь повеса на поле любовной победы, чтобы непрошено бродить где вздумается.
Как в низинах после дождя долго не высыхают лужи, так и в коридорах ночь царствует дольше всего. Уильяму приходится идти, держась за стену, пока глаза привыкают к темноте. Возле двери в комнату господина Деллера он останавливается и прислушивается, чувствуя себя точно возле сказочной пещеры, где великан-людоед хранит свои сокровища. Но тут же Уильяму представляется испещренная старческими пятнами рука, приподнимающаяся с одеяла жестом, молящем о милосердии. Не пробраться ли ему внутрь, не поглядеть ли на портрет еще раз? Вчера его рассудок был затуманен шерри — может, сейчас, на ясную голову, окажется, что задача Деллера не так уж невыполнима, не трудна, как подвиги Геркулеса? А вдруг именно благодаря портрету покоящейся в могиле Белинды Деллер он сможет по-настоящему проявить и доказать свой талант?
Однако Уильям останавливает свой порыв. Подойдя к лестнице, он проводит ладонью по перилам и думает: такие гладкие, это потому, что их часто касалась Синтия. Он спускается вниз. Здесь служанка уже успела открыть окна — бледный свет лужами растекается по полу, гобелены и шпалеры ритмично колышутся от ветерка. Уильям не спеша пересекает пустой коридор и входит в просторную гостиную. Дневной свет заставляет его прижмуриться, но он отчетливо слышит шарканье тряпки по камню.
— Доброе утро, Лиззи, — говорит он. Стоящая на четвереньках женщина в подоткнутой замызганной юбке поднимает голову.
— Ох, простите, — выпаливает Уильям, отводя глаза. — Я не узнал вас с опущенной головой.
Синтия поднимается, оправляя юбку, и опускает закатанные рукава. На ее щеках пылает румянец — не то от тяжелого труда, не то от стыда, не то от гнева.
— Ночью отец все время просыпался.
— Я не слышал никакого шума.
— Лиззи сидела подле него, делала ему на лоб мокрые повязки. У него сильный жар.
— Надеюсь, это не опасно?
— Она так и не ложилась всю ночь. Я позволила ей спать до обеда.
— А сами поднялись до зари.
— Так же, как и вы.
Каждый из них пытается скрыть неловкость, и другой видит это. Синтия улыбается первой и предлагает Уильяму завтрак. И вот он садится, положив шляпу на стол, а она уходит в кухню. Когда же проснется Деллер? — думает он. Насколько серьезно он болен? Среди вопросов вспыхивает черствая, бессердечная надежда, что, может, давать ответ старику вообще не придется…
Синтия приносит хлеб и пахту и находит его в задумчивости. За ночь у него на щеках и подбородке появилась щетина.
— Вы еще погостите у нас? — спрашивает она, ставя завтрак на стол.
— Пока не проснется ваш отец.
— И тогда вы дадите ему ответ, которого он ждет от вас?
Уильям открывает рот, но не может выдавить ни слова. Смутившись, Синтия пододвигает к его тарелке миску с пахтой и кладет нож на блюдечко с маслом. Они едят в молчании. Поднося ко рту хлеб или ложку, каждый из них бросает отчаянный взгляд на другого. К радости и страху обоих, их глаза то и дело встречаются.
— Вы не хотели бы присоединиться к моей прогулке? — спрашивает Синтия.
— Я как раз собирался предложить вам пройтись.
— Что ж, хорошо. Идемте.
У передней двери Синтия поднимает засов и делает приглашающий жест. Уильям с непокрытой головой следует за ней. Их приветствует прохладный ветер, прилетевший издалека, с побережья.
— Вам не холодно?
— Нет, сэр. А вам?
— Будет чудесный день. — Он произносит это без тени сомнения, хотя небо затянуто облаками. — Назовите это предчувствием мельника.
Впервые за все время их знакомства они вместе выходят за ворота. Уильям идет рядом с ней, очарованный ею. Но вот она останавливается и, словно вглядываясь в небо, поднимает голову, слегка склоняя ее набок. Он догадывается: она предлагает ему поцеловать себя. Что ж, ему известен ритуал, которого от него ждут.
— Мадам, — произносит он, элегантно кланяясь. Он целует тыльную сторону собственной руки и сразу же, мгновенно и дерзко, касается ее губ своими. Всего лишь на миг. Не успев насладиться спокойной податливостью ее губ, он отступает, изображая изнеможение и восторг, и надевает шляпу. Синтия дожидается, пока он поправит ее, чтобы сидела как надо, затем, улыбаясь, указывает дорогу.
Уильям помнит эту тисовую рощу с тех пор, когда еще мальчиком он часами не отрывался от окон, рассматривая ее. Некоторые деревья невероятно стары. Мрачные, траурного вида, они тем не менее действуют на него утешающе. Жизнь, что длится дольше жизни человеческой. Возможно, когда-нибудь под ними будут гулять его правнуки.
В парковых прудах всплескивает, играя, рыба. Самый большой пруд зарос ольхой, но в остальном за ними давно следят и ухаживают.
— Вот этим мы и кормимся, — говорит Синтия, кивая на расходящиеся по воде круги. — И еще мы держим кроликов и цыплят. Это дальше, за огородом.
Но она умалчивает, что и садовник, и Лиззи свободно берут для себя из этих припасов сколько вздумается. И она не винит их в этом.
Подстриженный газон кончается, дальше идет высокая трава. Синтия берет Уильяма под руку и ведет его в сторону от заброшенной пасеки, ветшающей за оградой. Там, дальше, он видит огород и садовника, который стоит на коленях возле грядки и поддерживает рукой сломанный лук-порей. Наверное, предается невеселым раздумьям о причиненном бурей ущербе. Садовник не замечает их — то ли его внимание полностью поглощено грядками, то ли его чувства притуплены утренней дремотой. Синтия, разумеется, видит, что садовник пребывает в праздности, но вместо того, чтобы окликнуть или выбранить его, она лишь подбирает юбки и идет дальше.
— А я его знаю, — говорит Уильям. — Он нередко дает мне душистой руты для лечения суставов у отца.
— С нашей клумбы лекарственных трав?
— Я очень подвел его, сознавшись в этом?
Синтия улыбается:
— Добряк Джем.
И тут Уильям вспоминает, где еще он видел этого человека. Это же плешивый поденщик с рисунка господина Деллера. Джем с миской гороха. Да, пожалуй, он добряк, думает Уильям.
Синтия открывает калитку, ведущую к садику лекарственных трав. Здесь все по колено заросло сорняками; на грядках обосновались лопухи и крапива.
— Некоторые участки сада совершенно заброшены, — объясняет Синтия. — Слишком много работы, чтобы управляться с ней одному.
Она подводит его к единственной ухоженной грядке.
— Вот ромашка. Вот душистый ясменник, а вот — мирт. Эта часть земли нужна не для того, чтобы кормиться. Мир для отца теперь существует лишь в тех чувствах, что у него остались. И эти травы, — она легонько трогает подсохший стебелек, — нужны мне, чтобы заполнять дом свежими запахами.
Уильям не знает, что сказать; он молча смотрит на нее с возвышения, где стоит. Отсюда хорошо видна бледная полоска ее пробора. И едва заметный светлый пушок над ее верхней губой.
— А вот эти травы лечебные, может быть, ваша мать знает об их целебном действии, — говорит Синтия, наклоняясь к земле, — рута для суставов вашего и моего отцов. Пристенный дубровник, это от подагры. Что с вами, господин Страуд? Вам нехорошо?
Уильям откашливается, глядя на один из цветков, еще не названных ею.
— Нет, со мной все в порядке. — Глупец, проклятый глупец! — Вашему отцу повезло, что у него есть вы.
Синтия распрямляется.
— Идемте, — говорит она. — Я хочу показать вам кое-что еще.
Дигби заглядывает в гостиную, не осталось ли там с вчера хоть корки хлеба, и спугивает человека, едва ли не носом уткнувшегося в кресло хозяина. Дигби нетерпеливо отмахивается от извинений слуги и, видя, что стол пуст, покидает комнату. Деллер и его жена, по-видимому, еще спят, однако рядом слышен шорох щетки подметальщицы, и с кухни доносятся голоса. Скоро поднимутся и хозяева, а тогда ему уже не удастся ускользнуть незаметно.
Дигби отыскивает двери на улицу, идя тем же путем, которым его вели по коридорам вчера, когда мокрая одежда липла к телу точно глина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Каким же тщеславным и легкомысленным глупцом он был! Он отправился сюда, поддавшись порыву чувств, когда оказалось, что отец почти ничего не оставил ему в наследство. И все это время гнал прочь мысли о завтрашнем дне. Высокомерное раздражение и обида притупили его природное чутье, и лишь сейчас он понял, что жизнь в общине, среди диггеров, может стать для него позорным клеймом на всю жизнь. И не только для него, для всей его семьи.
А как же занятия искусством? Как же ему теперь быть? Он попытался рассуждать взвешенно и здраво. Когда он уезжал, среди его лондонских знакомых никому не было дела до того, куда он направлялся, тем более кругом царили такие беспорядки. Да — в Лондон. Там его не найдут.
Он уже пересек пустошь и добрался до оврага, когда три всадника, видимо, заметив одинокую фигуру на краю равнины, галопом понеслись к нему. Он спрыгнул вниз, на когда-то глинистое, а сейчас иссохшее и растрескавшееся дно.
— Натаниэль?
— Сюзанна! Боже мой, Сюзанна!
— Ты ранен?
Она была растрепана, вся в грязи, глаза дико расширены от страха; все ее тело сотрясала крупная дрожь. Он привычно приобнял ее за плечи, пытаясь успокоить.
— Ты не пострадала? Где твои родители?
— Их уже забрали.
— Они приехали арестовать нас?
— Не знаю. Мы должны немедля уйти с этой земли. У нас на нее нет прав, они так сказали. Где ты был?
— Сюзанна! Послушай меня, Сюзанна. Тебе лучше выйти и сдаться.
Она изо всех сил вцепилась в него, явно не понимая.
— Позволь мне остаться с тобой.
— Нет, это невозможно.
— Пожалуйста, Натаниэль, ну пожалуйста; я так боюсь! Натаниэль, что ж теперь будет?..
— Ничего страшного не будет, если ты просто и мирно выйдешь и сдашься.
— Они сожгли наш дом.
— Родители станут искать тебя. Они проклянут тебя, Сюзанна.
— Но я хочу остаться с тобой.
Он не поддался на ее уговоры и мольбы. От нее пахло страхом, потом и грязью. Она прятала лицо на его груди. Единственное желание, которое она вызывала у него сейчас, — желание отшвырнуть ее, вырваться из ее хватки, избавиться от нее. Он постарался говорить спокойно, тоном рассудительного родителя:
— Делай что тебе говорят. Все будет в порядке, вот увидишь.
— Нет!
— Если ты не пойдешь сама, мне придется позвать солдат. Тогда тебе от них не спрятаться.
Он насильно подсадил ее на край откоса, подпирая плечом, и стал выталкивать наверх. В лицо ему посыпались грязь и песок, но он продолжал выталкивать Сюзанну, непристойно упираясь руками в ее ягодицы. Когда она была уже почти наверху, он почувствовал, как обмякло ее тело — ее воля и вера в него рухнули перед несправедливостью того, что он делал с ней. Оказавшись наконец на краю оврага, она не произнесла ни слова и не сделала попытки подняться. Если б она хотя бы плакала или проклинала его, ему было бы легче вынести то, что он делал.
Даже не взглянув на нее, Натаниэль вскарабкался на противоположный откос. Пробираясь дальше через вереск, он слышал доносящиеся от реки крики и стенания. Щеки его горели от страха и стыда. Он не знал, как скоро ему удалось добраться до леса. Но лишь там, под ветвями буков, он наконец распрямился в полный рост, чувствуя мучительную боль во всем затекшем теле. Взяв под мышку коробку с красками и неоконченные рисунки, он прошагал по лесу с полмили, а то и больше, пока не наткнулся на знакомую тропу. Здесь он, насколько сумел, привел себя в порядок и начал долгий путь обратно в общество.
Рассвет
Уильям просыпается в незнакомом месте. Правой рукой он машинально тянется к ставне, но нащупывает лишь воздух. Открыв глаза, он видит задернутые занавески, потускневшие столбики кровати, свою одежду, сваленную на стуле, и вспоминает, где находится. Некоторое время он просто лежит, наслаждаясь расслабленностью всех членов и радуясь теплу, что накопилось за ночь под одеялом. Потом прислушивается к себе: в желудке слабая, но настойчивая боль, и левое колено побаливает — недели две назад он повредил его, возясь с мельничным жерновом. Но постепенно слабый, как зимой, утренний свет начинает пробуждать легкую лихорадочность и другие боли, давно знакомые и привычные телу.
Уильям перебирает в памяти вчерашний вечер: Деллер; падение; портрет.
Он садится, кровать под ним скрипит. Спальня полна молчаливого ожидания, словно кто-то к чему-то прислушивается. Ему кажется, что он ощущает… нет, не присутствие, скорее некий призрачный разум. Воспоминания, скопившиеся по углам комками пыли, и следы помыслов и надежд, витающие в воздухе. Сколько людей перебывало в этой комнате за множество лет? И каждый раз человеческое присутствие в ней было столь мимолетно, что и сама эта комната стала местом вне времени.
Откинув простыню, он замечает, что срамной уд стоит дыбом. Ежась на холодных половицах, он подходит к стулу с одеждой и поскорее натягивает бриджи, пряча в них строптивца. Уильям берет кувшин с надколотым дном, наполняет умывальный тазик и умывается по пояс. Он не чувствует возбуждения, но упрямая часть тела почему-то не желает успокаиваться. Уильям отодвигает занавеси и пытается открыть окно, но ничего не выходит — оно закрыто слишком давно и едва ли не срослось со своей рамой. Уильяму остается только сесть на стул и смотреть на серый балдахин неба. Он думает об отце, который сейчас уже приступил к работе на мельнице, — и о другом старике, нудном и требовательном, что спит неподалеку, в этом же доме.
Ему вспоминаются последние работы господина Деллера. Спекшиеся краски, грубые густые мазки, небрежный выбор цвета — печальное зрелище. Хотя, возможно, в грубости портретов и нарочитой мрачности заднего фона на них виновно угасавшее в те дни зрение старика?
Ох, да что он, глупый мальчишка-мукомол, понимает в этом?
Уильям встряхнулся всем телом. Похоже, он слишком долго пробыл в этом доме, слишком долго подвергался воздействию здешнего спертого воздуха. Решив осмотреть двор и сад (запретные места в дни его юности), Уильям одевается полностью. Сунув ноги в сапоги, он подтягивает голенища, набрасывает на плечи плащ для верховой езды — и вот он готов встретить новый день. Вот только жаль, что Синтия наверняка еще спит.
Томас Дигби подбегает к окну, торопясь открыть его. Скорее! Отбросив тяжелые занавеси, он дергает щеколду, и вот наконец она, слава Богу, поддается. Он распахивает ставни и по пояс высовывается наружу.
Он ловит ртом утренний воздух, крепко держась за оконный переплет, и паника его уменьшается с каждым вдохом. Нет, не сегодня, еще не сегодня откажет его сердце, вопреки невидимой руке, крепкой хваткой сжимающей его в груди. Он сцепляет пальцы и опускает руки на подоконник; тело бьет легкая дрожь. Сколько же лет прошло с той поры, когда по утрам он чувствовал не разбитость, а прилив новых сил? Он уже не помнит, когда сон стал для него ужасающим кошмаром, падением в хаос, за которым следовало мучительно болезненное пробуждение. Томас раскрывает ладони и смотрит на вдавленные следы, недолговечные шрамы, которые оставила на них тугая оконная рама; из твоего плана ничего не выйдет, говорит он себе. Да и что ты надеялся получить от Деллера? Деньги на свою авантюру. Разве может ли Маммона служить Господу?
Из сада доносятся звуки какой-то работы. Боль вдруг становится острее, и Томас стонет, не в силах сдержаться и не беспокоясь о том, услышат ли его. Сжав кулак, он с силой бьет себя по ребрам слева . Он отворачивается от вида на широкие луга и мокрые вязы и тяжелой походкой идет к столу. Взяв кувшин с водой обеими руками, Томас пьет через кромку, как неуч-деревенщина, а потом ставит кувшин так резко и неуклюже, что слышен хруст. Ничего, Деллер может позволить себе купить новый. Даже не взглянув, велик ли ущерб посуде, Томас, волоча ноги, бредет к стульчаку, облегчиться. Его моча жгуча и зловонна. Затем возвращается к окну. По положению солнца, поднимающегося на осмотр вымокшего, потрепанного бурей края, он заключает, что довольно рано. Еще нет семи. Интересно, встал ли уже Натаниэль? Впрочем, какая разница — времени на завтрак у него все равно нет.
Он разыскивает брошенную в угол куртку, твердо намереваясь покинуть дом еще до того, как хозяин проснется.
Некоторое время Уильям раздумывает, не пойти ли по внутренней лестнице, что ведет на кухню? Пожалуй, нет: этот ход принадлежит ночи и ночным тайнам. Он ведь не какой-нибудь повеса на поле любовной победы, чтобы непрошено бродить где вздумается.
Как в низинах после дождя долго не высыхают лужи, так и в коридорах ночь царствует дольше всего. Уильяму приходится идти, держась за стену, пока глаза привыкают к темноте. Возле двери в комнату господина Деллера он останавливается и прислушивается, чувствуя себя точно возле сказочной пещеры, где великан-людоед хранит свои сокровища. Но тут же Уильяму представляется испещренная старческими пятнами рука, приподнимающаяся с одеяла жестом, молящем о милосердии. Не пробраться ли ему внутрь, не поглядеть ли на портрет еще раз? Вчера его рассудок был затуманен шерри — может, сейчас, на ясную голову, окажется, что задача Деллера не так уж невыполнима, не трудна, как подвиги Геркулеса? А вдруг именно благодаря портрету покоящейся в могиле Белинды Деллер он сможет по-настоящему проявить и доказать свой талант?
Однако Уильям останавливает свой порыв. Подойдя к лестнице, он проводит ладонью по перилам и думает: такие гладкие, это потому, что их часто касалась Синтия. Он спускается вниз. Здесь служанка уже успела открыть окна — бледный свет лужами растекается по полу, гобелены и шпалеры ритмично колышутся от ветерка. Уильям не спеша пересекает пустой коридор и входит в просторную гостиную. Дневной свет заставляет его прижмуриться, но он отчетливо слышит шарканье тряпки по камню.
— Доброе утро, Лиззи, — говорит он. Стоящая на четвереньках женщина в подоткнутой замызганной юбке поднимает голову.
— Ох, простите, — выпаливает Уильям, отводя глаза. — Я не узнал вас с опущенной головой.
Синтия поднимается, оправляя юбку, и опускает закатанные рукава. На ее щеках пылает румянец — не то от тяжелого труда, не то от стыда, не то от гнева.
— Ночью отец все время просыпался.
— Я не слышал никакого шума.
— Лиззи сидела подле него, делала ему на лоб мокрые повязки. У него сильный жар.
— Надеюсь, это не опасно?
— Она так и не ложилась всю ночь. Я позволила ей спать до обеда.
— А сами поднялись до зари.
— Так же, как и вы.
Каждый из них пытается скрыть неловкость, и другой видит это. Синтия улыбается первой и предлагает Уильяму завтрак. И вот он садится, положив шляпу на стол, а она уходит в кухню. Когда же проснется Деллер? — думает он. Насколько серьезно он болен? Среди вопросов вспыхивает черствая, бессердечная надежда, что, может, давать ответ старику вообще не придется…
Синтия приносит хлеб и пахту и находит его в задумчивости. За ночь у него на щеках и подбородке появилась щетина.
— Вы еще погостите у нас? — спрашивает она, ставя завтрак на стол.
— Пока не проснется ваш отец.
— И тогда вы дадите ему ответ, которого он ждет от вас?
Уильям открывает рот, но не может выдавить ни слова. Смутившись, Синтия пододвигает к его тарелке миску с пахтой и кладет нож на блюдечко с маслом. Они едят в молчании. Поднося ко рту хлеб или ложку, каждый из них бросает отчаянный взгляд на другого. К радости и страху обоих, их глаза то и дело встречаются.
— Вы не хотели бы присоединиться к моей прогулке? — спрашивает Синтия.
— Я как раз собирался предложить вам пройтись.
— Что ж, хорошо. Идемте.
У передней двери Синтия поднимает засов и делает приглашающий жест. Уильям с непокрытой головой следует за ней. Их приветствует прохладный ветер, прилетевший издалека, с побережья.
— Вам не холодно?
— Нет, сэр. А вам?
— Будет чудесный день. — Он произносит это без тени сомнения, хотя небо затянуто облаками. — Назовите это предчувствием мельника.
Впервые за все время их знакомства они вместе выходят за ворота. Уильям идет рядом с ней, очарованный ею. Но вот она останавливается и, словно вглядываясь в небо, поднимает голову, слегка склоняя ее набок. Он догадывается: она предлагает ему поцеловать себя. Что ж, ему известен ритуал, которого от него ждут.
— Мадам, — произносит он, элегантно кланяясь. Он целует тыльную сторону собственной руки и сразу же, мгновенно и дерзко, касается ее губ своими. Всего лишь на миг. Не успев насладиться спокойной податливостью ее губ, он отступает, изображая изнеможение и восторг, и надевает шляпу. Синтия дожидается, пока он поправит ее, чтобы сидела как надо, затем, улыбаясь, указывает дорогу.
Уильям помнит эту тисовую рощу с тех пор, когда еще мальчиком он часами не отрывался от окон, рассматривая ее. Некоторые деревья невероятно стары. Мрачные, траурного вида, они тем не менее действуют на него утешающе. Жизнь, что длится дольше жизни человеческой. Возможно, когда-нибудь под ними будут гулять его правнуки.
В парковых прудах всплескивает, играя, рыба. Самый большой пруд зарос ольхой, но в остальном за ними давно следят и ухаживают.
— Вот этим мы и кормимся, — говорит Синтия, кивая на расходящиеся по воде круги. — И еще мы держим кроликов и цыплят. Это дальше, за огородом.
Но она умалчивает, что и садовник, и Лиззи свободно берут для себя из этих припасов сколько вздумается. И она не винит их в этом.
Подстриженный газон кончается, дальше идет высокая трава. Синтия берет Уильяма под руку и ведет его в сторону от заброшенной пасеки, ветшающей за оградой. Там, дальше, он видит огород и садовника, который стоит на коленях возле грядки и поддерживает рукой сломанный лук-порей. Наверное, предается невеселым раздумьям о причиненном бурей ущербе. Садовник не замечает их — то ли его внимание полностью поглощено грядками, то ли его чувства притуплены утренней дремотой. Синтия, разумеется, видит, что садовник пребывает в праздности, но вместо того, чтобы окликнуть или выбранить его, она лишь подбирает юбки и идет дальше.
— А я его знаю, — говорит Уильям. — Он нередко дает мне душистой руты для лечения суставов у отца.
— С нашей клумбы лекарственных трав?
— Я очень подвел его, сознавшись в этом?
Синтия улыбается:
— Добряк Джем.
И тут Уильям вспоминает, где еще он видел этого человека. Это же плешивый поденщик с рисунка господина Деллера. Джем с миской гороха. Да, пожалуй, он добряк, думает Уильям.
Синтия открывает калитку, ведущую к садику лекарственных трав. Здесь все по колено заросло сорняками; на грядках обосновались лопухи и крапива.
— Некоторые участки сада совершенно заброшены, — объясняет Синтия. — Слишком много работы, чтобы управляться с ней одному.
Она подводит его к единственной ухоженной грядке.
— Вот ромашка. Вот душистый ясменник, а вот — мирт. Эта часть земли нужна не для того, чтобы кормиться. Мир для отца теперь существует лишь в тех чувствах, что у него остались. И эти травы, — она легонько трогает подсохший стебелек, — нужны мне, чтобы заполнять дом свежими запахами.
Уильям не знает, что сказать; он молча смотрит на нее с возвышения, где стоит. Отсюда хорошо видна бледная полоска ее пробора. И едва заметный светлый пушок над ее верхней губой.
— А вот эти травы лечебные, может быть, ваша мать знает об их целебном действии, — говорит Синтия, наклоняясь к земле, — рута для суставов вашего и моего отцов. Пристенный дубровник, это от подагры. Что с вами, господин Страуд? Вам нехорошо?
Уильям откашливается, глядя на один из цветков, еще не названных ею.
— Нет, со мной все в порядке. — Глупец, проклятый глупец! — Вашему отцу повезло, что у него есть вы.
Синтия распрямляется.
— Идемте, — говорит она. — Я хочу показать вам кое-что еще.
Дигби заглядывает в гостиную, не осталось ли там с вчера хоть корки хлеба, и спугивает человека, едва ли не носом уткнувшегося в кресло хозяина. Дигби нетерпеливо отмахивается от извинений слуги и, видя, что стол пуст, покидает комнату. Деллер и его жена, по-видимому, еще спят, однако рядом слышен шорох щетки подметальщицы, и с кухни доносятся голоса. Скоро поднимутся и хозяева, а тогда ему уже не удастся ускользнуть незаметно.
Дигби отыскивает двери на улицу, идя тем же путем, которым его вели по коридорам вчера, когда мокрая одежда липла к телу точно глина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17