Уильям захлопывает коробочку для красок, заперев в ней свои подозрения, и пытается изобразить, будто просиял.
— Вот это дар! — восклицает он. Синтия чувствует укол обиды. За что этому молодому человеку, почти незнакомцу, досталась в дар эта святыня? И каковы ее долги отцу?
Жизнь? Она не просила его об этом. Но тут она вспоминает о своем христианском долге. Она должна любить и почитать отца своего; но чтобы совсем рассеять неблагодарные чувства, ей приходится напомнить себе, что отец умирает. Эпикуреец уже погребен в его немощной плоти; равно как и стоик. Последний раз, когда она протирала ему кожу настойкой из нарывных жучков , он хныкал, как ребенок. Что же до применения банок, раньше отец настаивал на них, чтобы очищать токи черной желчи. Но он давно уже стал плохо переносить это грубое средство, что говорило о предсмертном упадке сил. Сегодня она подала ему шерри, но лишь как уступку его нынешнему болезненному самолюбию. Обычно вечерами она приносила ему полезное для чувствительного желудка молоко ослицы, словно он вновь стал ребенком.
— Ваш отец всегда был великодушным, — говорит Уильям. — Он отдал мне эстампы Рубенса — «Сюзанну и старцев» и «Снятие с креста». А потом, когда начал терять зрение, — мольберт для этюдов.
Синтия слабо улыбается. Все эти вещи давно уже не нужны и пропадают без пользы. Они стали ненавистны отцу.
— Расскажите о том, как ваш отец окончательно ослеп. — Его слова заставляют ее вздрогнуть. Уильям не может не заметить этого, но все же упорствует: — Он отослал меня от себя еще до того, как слепота стала полной. Я лишился вашего общества, — добавляет он.
Что-то попадает Синтии в горло. Ей приходится хорошенько прокашляться.
— Я хотел сказать, мисс Деллер… на что это было похоже? Когда его объяла тьма — как это было для вас и для него?
Тьма. Снова это слово. Она так долго была тенью в невидимом отцу мире. Его неловкие пальцы, слепо ищущие что-то в пугающе незнакомом воздухе; его безутешные рыдания, когда он не мог уже более различить цвет ее платья, — все эти горести она выносила в молчании, не осмеливаясь жаловаться. Она опускает взгляд на спокойно лежащие на столе руки Уильяма.
— Он ездил в Лондон, — отвечает она. — Чтобы сделать операцию. Извлечь затуманенный зрачок. Катаракта , так они это назвали. — Ей невыносимо думать о том, как мучительно было отцу сидеть привязанным шелковыми веревками к креслу, отчаянно пытаться разглядеть приближающиеся к глазам инструменты и все же не видеть их.
— Я не знал. Когда это было?
— Четыре года назад. Я ездила с ним. Это была моя вторая поездка в Лондон.
— Но видеть лучше он не стал?
Тот врач, как ей показалось, противился необходимости объясняться перед девушкой. Он излагал ей правду, облеченную в медоточивые иносказания; но его бледность и капельки пота говорили гораздо больше, чем слова. Он не справился с операцией. Зрение к отцу не вернулось.
— То, чему вы были свидетелем сегодня вечером… господин Страуд, прошу вас, помните моего отца таким, каким он был; а не таким, каким стал. Ради него и меня.
— Он был и остается благородным человеком.
— Вы помните историю Товита ?
Уильям лихорадочно перебирает в памяти то, что помнит из Писания.
— Того человека, который ослеп от воробьиного помета?
— Именно. — Каково ему было, когда он почувствовал жаркую тяжесть гуано в глазах? Бесспорно, ужасная история. Она видит ухмылку Уильяма, но считает ниже своего достоинства показать, что заметила ее. — Отец хотел написать картину на эту тему еще до того, как для него она стала пророчеством. Вы помните, как все происходит? Старый Товит в отчаянии. Ему грозит холодная зима в изгнании. Он слеп и немощен. И спасение приносит ему сын…
— Да, чудодейственная рыба!
— Сын накладывает ее пузырь на глаза Товита. И старик прозревает. А в миг исцеления он видит, что его сыну сопутствует сам архангел Рафаил. Потом — вспышка небесного огня, и небесный гость исчезает.
Уильям слушает, кивая, и недоумевает, к чему она ведет.
— Сияние, которое видел Товит, было знамением, господин Страуд. Это был свет божий; Товиту было позволено увидеть его потому, что до этого он был лишен земного зрения.
— Вы хотите сказать, что?..
— Отцу не было дано такого утешения. Я ни разу не замечала примет того, что ему дан внутренний взор взамен обычного. — Синтия поднимается, жестом показывая Уильяму «сидите», и забирает со стола его тарелку и ложку. — Он говорил вам об ingenium?
— Ingenium?
— Божественный дух созидания.
— Боюсь, что нет.
— Для отца он принимает определенную форму.
Уильям чувствует уколы ледяных иголочек в затылке.
— Да?..
— Женщина в белом, его духовная вдохновительница, что приходит к нему во снах и мечтах. Ее появление всегда предрекает ему новую картину. Но без нее ничего не выходит.
— Вероятно, это его муза?
— Он рассказал мне об этом совсем недавно, господин Страуд. Я не уверена, что правильно поняла его.
— Есть ли у нее имя?
— Имя?
— Ну или… Как выдумаете, что она для него олицетворяет?
Синтия пожимает плечами:
— Творческий порыв. Духовную необходимость. Тяжкий недуг лишь усилил призрачные желания отца. Раньше он мог извлекать из них пользу, перенося на холст. А теперь его ingenium не может войти в зримый мир.
Она возвращается на свое место и замечает, что Уильям бледен. Он покусывает нижнюю губу, избегая ее взгляда. Почему в этот самый миг ему вспоминается собственный отец? Эбрахам Страуд — не яркая заметная личность, у него слишком много тревог. Он всю жизнь живет под угрозами плохого урожая, отказа недовольных его ценой заказчиков, искры, которая может соскочить с каменного жернова и сжечь всю мельницу. Он всегда чего-то не договаривает, Уильям с детства не переносит эту его манеру. В смехе Эбрахама всегда звучат нотки угодливого извинения, с какими обычно прокашливаются. Для него даже хороший день написан дождливыми красками.
— Мой отец… — выдавливает из себя Уильям. — Я всегда считал его жестоким и бессердечным, мисс Деллер. Но его миновало несчастье, случившееся с вашим отцом. И я до сих пор не уверен, справедливо ли это.
Ей хочется положить руку ему на плечо, но она лишь смотрит и слушает.
— Не то чтобы он был лишен хороших качеств. Думаю, он был бы добр, если б жизнь не приучила его скрывать свою доброту. В детстве мне нередко приходилось сносить его удары, которыми он награждал меня потому, что хотел, чтобы бить меня не приходилось. Я принуждал его действовать против его собственной натуры, понимаете? И эти принуждения изменили его, сделав таким, каким он не должен был стать.
Уильям надеется, что его голос звучит сдержанно и ровно. Однако он видит сочувствие на лице Синтии. Это причиняет ему боль и одновременно возбуждает его. Это не приапическое возбуждение, оно вскипает в недрах живота необузданным и неприятным жжением. Уильям вынужден опустить глаза, хоть понимает, что это придает ему тот самый печальный вид, чего он старался избежать всеми силами.
— Вы стали думать так об отце лишь став взрослым? Или же это чувства той поры, когда вы были мальчиком и он ставил вам синяки, с которыми вы приходили на уроки?
Выходит, она замечала их? Ее отец ни разу не показал, что видит их, ни словом, ни жестом.
— Думаю, до сегодняшнего вечера у меня не было слов, чтобы выразить эти чувства, — отвечает Уильям.
Угли под решеткой плиты догорают и гаснут. Тени словно окутывают Синтию, пряча ее от чужих глаз. Уильям переводит взгляд на стол, тайно надеясь, что за время их разговора ее пальцы придвинулись ближе к его руке.
Ничуть.
Неожиданно на него наваливается глубочайшая усталость. Он клонится к ней — вероятно, это из-за охватившей его сонливости. Ее глаза кажутся ему темными озерами, он готов утонуть в этих озерах — но именно их бездонная гладь отгораживает ее от него.
— Синтия, почему вы не зовете меня по имени? — спрашивает он.
Она молча смотрит в его искаженное скорбью лицо. Снаружи доносится резкий вскрик, за ним непонятная придушенная возня. Она с видимым облегчением переводит взгляд на окно. Несмотря на ночь, оно приоткрыто, листья фиалок на подоконнике подрагивают от ветерка. Странный короткий всхлип резко обрывается; и вновь наступает тишина, лишь ветер да спящий дом.
— Одна из сов словила себе кого-то на ужин, — произносит Синтия.
— Полагаю, мышь-полевку?
— Надеюсь, что крысу.
Что ж, она ушла от его вопроса. И теперь несет всякий вздор о том, как трудно справиться с мышами и крысами, что они пробираются в кладовую, обгладывают ножки стульев, они подгрызают края гобеленов в гостиной. Она слышит себя словно со стороны и с ужасом думает, что о таком говорят только торговки рыбой на базаре.
Уильям старается не дать глазам закрыться. Он не хочет так быстро расставаться с ней. И рассказывает ей заплетающимся, как у пьяного, языком о мышах на отцовской мельнице. Обнаружив их в ларях для зерна, он обычно приказывал сестрам стряхивать мышей в желоб. А сам вставал внизу, там, где увертливые коричневые тельца падали на каменный пол, и бил по ним палкой. Это казалось отличной забавой, но однажды он наступил на мышь и ощутил горячую размозженную массу под башмаком. И тогда стыд и отвращение положили конец этой игре.
— Господин Страуд, вам нужно поспать.
— Который час?
— Уже поздно. Или еще рано. — И, заметив тревожный проблеск в его глазах, она добавляет: — Вы все равно не сможете сейчас ехать верхом. Вы уснете и упадете с лошади.
Уильям смеется:
— Осмелюсь заверить, что так оно и будет.
Она предлагает проводить его в комнату. Он благодарит ее за ужин и, что гораздо важнее, за общество. Она складывает руки за спиной, и он понимает, что бесполезно тянуться поцеловать их, изображая шутливую галантность.
Они поднимаются на верхний этаж по винтовой лестнице. Уильям несет свечу, прикрывая пламя ладонью; у Синтии в руке лампа.
Спальня, куда она приводит его, находится двумя комнатами дальше от спальни господина Деллера. Он прислушивается, не слышно ли звуков дыхания, и ему кажется, что он различает их, очень слабые и невнятные, — невозможно понять, кто это, может быть, и служанка.
Синтия медлит перед дверью, и Уильям входит в комнату впереди нее. Перед ним старинная кровать с четырьмя столбиками, с которых свисает выцветший желто-персиковый балдахин. На голых стенах остались призрачные контуры висевших здесь когда-то гобеленов. Душно, пахнет плесенью, молью и пылью.
— Лиззи налила в умывальник родниковой воды. И простыни свежие.
— Благодарю. — Он видит ее отражение в потускневшем зеркале туалетного столика. Она выглядит очень усталой и слабой. — Вам тоже не мешало бы отдохнуть.
— Я так и собираюсь поступить, господин Страуд.
Ему очень хочется поскорее улечься в постель: все тело ломит от сегодняшней скачки. Однако она не уходит. Напротив: бросив быстрый взгляд в коридор, она решительно входит в комнату, оставив дверь едва приоткрытой.
— Вы видели ее портрет, господин Страуд?
Сонное благодушие Уильяма как рукой снимает. Значит, она знает о портрете? Значит, вся эта нелепая тайна — ни к чему? Он не успевает ответить, Синтия нетерпеливо продолжает:
— Что он показал вам? Мне нужно знать это.
Уильям читает настойчивое требование на ее лице.
— Рисунки, — отвечает он. — Вы за чтением. И в минуту отдыха. И много других, из гораздо более далекого прошлого.
— Должно быть, они произвели на вас мрачное впечатление. — Уильям двусмысленно кривит губы, но благоразумно воздерживается от легкомысленного ответа, что просится на язык. Тем временем Синтия серьезно продолжает: — Вся моя юность прошла под сенью мрака, такого, как сегодняшней ночью. Когда зрение стало изменять отцу, он удалился от мира. Он бросил писать, никого не хотел видеть. Он не отсылал вас от себя, господин Страуд. Он отослал себя от всего мира, от всех людей. И я ушла в изгнание вместе с ним. У нас в доме всегда были опущены портьеры, даже в солнечные дни. И ставни закрыты. Пока он еще хоть немного видел, он писал домашние портреты при свете лишь свечей и ламп. Все остальное, все его поместье прогоркло, словно жир.
— Но, скажем, портрет вашей матери написан отнюдь не в мрачных тонах.
— Я никогда не видела его. — Ее грудь вздымается в волнении. Она опускает руку с лампой, и ее лицо погружается в тени. — Ну же! Станьте моими глазами, господин Страуд. Что на этом портрете? Как изображена моя мать?
— Она… фигура расположена в центре холста… сидит в летнем саду необычайной красоты. Она ждет ребенка.
— Расскажите же, как она выглядит?
— Он успел лишь набросать контуры.
— И он послал за вами сегодня вечером именно из-за этого портрета?
Они молча глядят в глаза друг другу. Наконец Синтия делает легкий реверанс, шурша платьем. Уильям кланяется в ответ с важностью олдермена. Она вот-вот уйдет; ему приходится крепко держать себя в руках, чтобы сохранить самообладание. Открыв дверь, она останавливается на пороге и поднимает лампу повыше — ровно настолько, чтобы хорошо видеть гостя и быть видимой ему.
— Я — единственное из его творений, что не остается неизменным, — говорит она.
1650
Ей казалось, будто гора дышит. И из-за этого было слегка не по себе, словно рядом в ночи бродили привидения. А он сказал, что это тепло солнца, которое земля накапливала в себе днем, а ночь и луна теперь выпускают на волю.
— Кроме того, это не гора, — заметил он.
Она вложила руку в его ладонь. Они поднимались на холм по заросшему папоротником распадку, чувствуя, как за лодыжки цепляются плети ежевики, а лицо и руки царапают ветки можжевельника. Они наслаждались теплом, что отдавал холм. Но его не покидала легкая тревога. Девушка рядом с ним была самой жизнью, такая яркая, такая живая, он же казался себе бескровной оболочкой, тянущейся к ее теплоте. Возможно, она почувствовала, как он молча корит себя, потому что в укрытии березовой рощи поцеловала его в подбородок и потерлась носом о его шею. Он собрал все силы, чтобы, несмотря на все свои предчувствия, быть или хотя бы казаться веселым — ради нее.
— Как ты думаешь, что за чудовищный хлеб выпекается в этой печи?
Она сдвинула брови, не сразу поняв его метафору, но потом сообразила, о чем речь.
— Чего ж тут чудовищного? Это наше будущее. Его на всех хватит.
Он присмотрелся к ней в неверном лунном свете. Что давало ей такие надежды, невежество или врожденная мудрость? Мир, из которого она пришла, оставался для него загадкой. Он даже не знал, умеет ли она читать.
— Давай лучше подумаем о твоем будущем, — предложил он.
К тому времени они вышли на край рощи, где подъем закончился и начались спутанные заросли колючего кустарника и ежевики на вязкой песчаной отмели. Когда-то в этом унылом месте были барсучьи норы, но потом диггеры заткнули выходы из них и перебили всех зверей ради того, чтобы продать их шкурки на щетину. Это было в самом начале истории их общины, вскоре после ухода с холма Святого Георгия. Им тогда нужно было что-то, что можно выменять на еду. Натаниэля огорчило истребление барсучьих семейств, но в то же время ему было интересно впервые в жизни принять участие в обмене шкурок на ломкие подсушенные лепешки и их дележе.
С этого места были видны почти что все окрестности, даже искрящаяся поверхность далеко впереди, где река под названием Маул пробивала себе путь сквозь твердую английскую почву. Острым глазом живописца он всматривался в серебристое шитье пастбища, испещренного точками пасущегося скота и черными пятнами зарослей уже отцветшего дрока. Созвездия розовых цветков вереска, что еще не был выжжен или пущен на растопку, погасли, и ветви стали темно-серыми, цвета угольной пыли. Время от времени то собачий лай, то грубые голоса доносились до них, перебивая птичий щебет в зарослях орляка . Он высматривал их поселение на пустоши по дыму от костров, плывущему по темному небу. Несколько дюжин крытых дроком деревянных хижин (он поспешно отогнал мысль о том, как легко горят такие хижины) не разрушали здешнюю природу, но словно произрастали из него. Ему казалось, будто и их обитатели были слеплены из земли, березы и вереска. Сюзанна неуклюже погладила босой ступней его лодыжку, кожа на ее подошве была грубой и мозолистой. Он как бы ненамеренно переменил позу так, чтобы ее ласка не зашла дальше, но и не прекратилась совсем. На западе еще была видна тонкая полоска света — точно золотое шитье в глубине складки на бархате глубочайшего синего цвета.
— Взгляни, — окликнул он, желая перенести ее внимание туда, вдаль. — Словно сам Господь Бог сделал разрез в ткани ночи. И в этом разрезе, как и во всем сущем, виден свет — coelum етругеит, иначе сияние небесное.
Сюзанна начала водить ладонью по его бедру. Мир вокруг сузился до них двоих, и он не смог удержаться оттого, чтобы поцеловать ее. Она была крепкого сложения, но маленького роста, и ему пришлось наклониться к ее лицу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17