Я хотел было поговорить с ним о его здоровье, но он уже закончил чтение и сказал, дотрагиваясь до подбородка листами доклада, которые он свернул в трубочку:
— Там тоже дела портятся. Симпатизирующие нам начинают отчаиваться, а примазавшиеся уползают в свою нору. А здесь приходится опираться на молодых идиотов, которые путают революцию с третьим актом китайского театра двусмысленностей… Невозможно увеличить выплаты забастовщикам, невозможно! Только победой можно вылечить заболевшую забастовку.
— А Менье что предлагает?
— Он говорит, что общий настрой пока ещё хорош: отступаются слабые, потому что Англия им угрожает при помощи тайной полиции. С другой стороны, пишет вот что: «Наши здешние китайские комитеты предлагают быстро похитить двести-триста ребятишек из семей преступников или пособников. Мы бы их переправили сюда, обращались бы с ними хорошо, но вернули бы только родителям, приехавшим за ними. Совершенно очевидно, что им не удалось бы быстро вернуться в Гонконг…» «Сейчас как раз сезон отпусков, — добавляет он. — А другие задумались бы». С такими предложениями мы вперёд не продвинемся…
Подходим к дому. Похож на гаринский, но жёлтого цвета. Мы уже собираемся войти, но Гарин, остановившись, отдаёт воинскую честь маленькому старичку-китайцу, который выходит. Тот протягивает к нам руку, и мы подходим.
— Господин Гарин, — медленно, слабым голосом говорит он по-французски, — я пришёл сюда, имея намерение встретиться с вами. Я полагаю, что наша встреча была бы полезной. Когда я смогу вас увидеть?
— Господин Чень Дай, когда вам будет угодно. Я приду к вам сегод…
— Нет-нет, — отвечает он, помахивая ладонью так, как если бы желал успокоить Гарина, — я к вам приду, приду. В пять часов, вас устраивает?
— Разумеется, буду вас ждать.
Услышав это имя, я стал внимательно его разглядывать.
Как и у многих старых образованных китайцев, его лицо более всего напоминает лицо покойника. Причиной тому — резко выступающие скулы: из-за них, особенно на расстоянии, видны только глубокие, тёмные провалы глазных орбит и зубы, а носа почти нет. Вблизи его удлинённые глаза выглядят живыми; улыбка подчёркивает изысканную любезность его речи, но не тона; благодаря всему этому он кажется не таким уродливым, да и само уродство предстаёт в ином свете. Он прячет руки в рукава, как это делают священники, и при разговоре подаётся плечами вперёд. На секунду я вспомнил о Клейне: тот также изъясняется, помогая себе телом. При сравнении этот Чень Дай показался мне ещё более тонким, хрупким и старым. На нём военные брюки и китель с накрахмаленным воротничком, из белого полотна, как почти у всех вождей гоминьдана. Его ожидает коляска рикши — коляска у него особенная, совершенно чёрная; он приближается к ней мелкими шажками. Рикша везёт коляску, его бег нетороплив и полон достоинства, а сидящий в ней Чень Дай важно покачивает головой, как бы взвешивая те доводы, которые он молча предлагает самому себе.
Какое-то время мы провожали его взглядом, а затем без доклада прошли перед часовыми, пересекли просторный холл и увидели ещё одного часового в хаки с оранжевой нашивкой на рукаве (знак отличия?). Перед нами оказалась теперь не циновка, а плотно закрытая дверь.
«Он один?» — спрашивает Гарин у часового. Тот утвердительно кивает. Постучав, входим. Большой рабочий кабинет. Двухметровый портрет Сунь Ятсена в полный рост делит надвое стену, покрытую голубоватой штукатуркой. Сидя за столом, полным разнообразных бумаг, тщательно разложенных по стопочкам, Бородин смотрит на нас против света, щуря глаза, с несколько удивлённым видом (конечно, из-за меня). Он встаёт и ссутулившись идёт к нам, протягивая руку. Теперь я могу ясно видеть вблизи его лицо под шапкой курчавых, густых, зачёсанных назад волос — их я и увидел поначалу, когда он сидел, склонившись над столом. Похож на умного хищного зверя — благодаря вислым усам, выступающим скулам, прищуренным глазам. На вид ему лет сорок.
Когда он разговаривает с Гариным, то становится похож на военного. Гарин представляет меня, пересказывает по-русски содержание отчёта Менье, оставленного на столе; Бородин берёт бумаги и тут же складывает их в стопку, придавленную ещё одним портретом Сунь Ятсена, на сей раз гравюрой. Кажется, он заинтересовался какой-то подробностью, делает замечание в нескольких словах. Потом они начинают о чём-то спорить, говорят по-прежнему по-русски, в тоне сквозит волнение и тревога.
Затем мы возвращаемся обедать в дом Гарина. Он озабочен, идёт, опустив глаза.
— Плохо дело?
— Да я, в общем, привык…
Перед домом его ждёт вестовой, передаёт пакет. Пьер читает его, поднимаясь по лестнице, подписывает на плетёном столе веранды, отдаёт вестовому, и тот стремительно исчезает. Вид у Гарина всё более и более озабоченный. Я вновь, не без колебаний спрашиваю:
— Ну как?
— Как… да никак.
Уже по тону можно понять всё.
— Плохо дело?
— Довольно плохо. Забастовки — это мило, но этого недостаточно. Теперь необходимо другое. Необходимо совершенно другое: ввести в действие декрет о запрещении китайским, а также и иностранным судам — если они намерены стать на якорь в Кантоне — заходить в Гонконг. Декрет подписан более месяца тому назад, но он всё ещё не утверждён. Англичане знают, что забастовка не может продолжаться бесконечно. Надеются ли они на вмешательство армии Чень Тьюмина? Он получает от них оружие, деньги, военных советников… Когда декрет был подписан, то эти деятели в Гонконге так перетрусили, что телеграфировали в Лондон от имени всех властей с просьбой вооружённого вмешательства. Декрет валяется в ящике письменного стола. Я знаю, что ввести его в действие означает начать войну. Ну и что? Не могут они вести эту войну! И тогда бы с Гонконгом наконец…
И взмахом кулака он делает жест, как бы завинчивая болт.
— Если Гонконг лишится связи хотя бы с двумя кантонскими фирмами, доходы порта упадут на две трети. Это разорение.
— Ну и?
— Что «ну и»?
— Чего же вы ждёте?
— Чень Дая. Управляем пока не мы. Акция такого рода провалится, если этот старый осёл вобьёт себе в голову, что должен её провалить.
Он задумывается.
— Даже когда есть хорошая информация, её всё равно недостаёт. Я хотел бы знать, да, знать точно, что Чень Дай не имеет никакого отношения к тому, что готовит нам Тан и прочая мелкая сволочь…
— Тан?
— Обыкновенный генерал, каких много. Сам по себе ничего не значит. Готовит государственный переворот и мечтает поставить нас к стенке. Это его дело. В данном случае совершенно неважно, он ли, другой ли, — здесь используются все средства. Важно, что стоит за ним. Во-первых, Англия, как и следовало ожидать. Сейчас английскими деньгами засыпают всех, кто готов с нами бороться; каждому солдату Тана, конечно, очень хорошо заплачено. (Ещё одно — к несчастью, Гонконг совсем недалеко, что придаёт уверенности Тану и его присным: есть куда бежать в случае поражения.) А во-вторых, Чень Дай, «честный Чень Дай». Ты его только что видел. Я убеждён, что Тан в случае победы — хотя он не победит — предложит Чень Даю власть, чтобы управлять от его имени. Вместо Комитета семи можно поставить Чень Дая, и никого, кроме него. С этим наверняка согласятся все публичные и все тайные общества. И наша борьба сменится прекрасными «призывами к народам мира», типа того призыва, который он только что издал и на который ответили Ганди и Рассел. Это прекрасно, это настоящий бумажный век! Я уже сейчас это вижу: взаимные поздравления, трескучая болтовня, возврат английских товаров, англичане с сигарами во рту на набережной, уничтожение всего того, что мы сделали. В этих дряблых, как медуза, китайских городах каркас — это мы, всё держится на нас. Надолго ли?
Когда мы уже садимся за стол, прибегает ещё один вестовой с пакетом. Гарин вскрывает его ножом, лежащим у тарелки, и начинает читать.
— Хорошо, ступай.
Вестовой уходит.
— Поразительно, сколько подонков вертится вокруг Чень Дая. Позавчера его сторонники устроили митинг. Есть одна площадь недалеко от реки. Приехал Чень Дай, усталый и полный достоинства, — такой, каким ты его видел. Говорить он, понятно, не устаёт. Это надо было видеть: беснующиеся ораторы, взобравшиеся на стол, возвышающиеся над прямоугольником толпы, не особенно воодушевлённой, — и всё это на фоне гофрированного железа, перекрученных цинковых труб и рогатых пагод. Вокруг него образовался небольшой почтительный круг. Несколько оборванцев пыталось напасть на него, но с ним были здоровенные парни, которые стали его защищать. Начальник полиции тут же приказал арестовать и нападавших, и защищавших. И вот сегодня главный защитник просит устроить его на работу — у меня перед глазами протокол его допроса, — устроить хотя бы в полицию, в тот самый комиссариат, где его допрашивают. Ей-богу, это здорово! Что до другого донесения, то смотри сам…
Он протягивает мне его. Это копия списка, составленного генералом Таном: Гарин, Бородин, Николаев, Гон, какие-то китайские имена. Расстрелять в первую очередь .
За обедом мы говорим только о Чень Дае: Гарин не может думать ни о чём другом. Главный противник.
Сунь Ятсен сказал перед смертью: «Слово Бородина — моё слово». Но и слово Чень Дая — тоже его, и Сунь Ятсену не было нужды говорить об этом.
Его общественная жизнь началась в Индокитае. Что он намеревался делать в Шолоне? Чем мог прельстить образованного человека этот великий рисовый город? Он стал там одним из организаторов гоминьдана — более того, он стал его вдохновителем. Каждый раз, когда кохинхинское правительство — по собственной ли инициативе или по просьбе богатых торговых гильдий — пыталось преследовать члена партии, на сцену выходил Чень Дай. Для тех, кого правительство и полиция стремились уморить голодом, он подыскивал работу или снабжал их деньгами, он помогал ссыльным вернуться в Китай вместе со своими семьями, оплачивая им проезд. Когда перед членами партии закрылись двери всех больниц, ему удалось создать для них собственную лечебницу.
Он был тогда председателем шолонского отделения гоминьдана. Набрать необходимую сумму из членских взносов было невозможно, и он обратился к китайским банкам, которые отказали наотрез. Тогда он предложил отдать в заклад свою недвижимость в Гонконге — две трети своего состояния. Банки дали согласие, и строительство больницы началось. Спустя три месяца он лишился председательского поста вследствие хитроумного предвыборного маневра, а подрядчики известили его, что вынуждены поднять цены в силу тех изменений, который были внесены в смету. Банки отказали в новом кредите; более того, они стали чинить препятствия в выплате уже обещанных сумм, поскольку кохинхинское правительство оказало на них нажим, угрожая выслать в двадцать четыре часа управляющих банками. Чень Дай приказал продать отданную в залог недвижимость, и строительство больницы ускорилось. Однако его необходимо было завершить. В самом гоминьдане против него началась тихая травля — он мучился и страдал, но тем не менее продолжал своё дело. И пока в китайских ресторанчиках предвыборные агитаторы в белых фуфайках нашёптывали ремесленникам, одуревшим от послеполуденной жары и дремлющим после тяжёлой работы, о «странном поведении» Чень Дая, тот распоряжался о продаже своего родового дома в Кантоне. Когда больница была построена, пришлось давать взятки разнообразным чиновникам: он договорился с Гроджином, антикваром из Пекина, и вскоре распрощался со своими полотнами и знаменитой коллекцией нефритовых фигурок сунской эпохи. Что у него осталось? Ровно столько, чтобы сводить концы с концами, ведя очень скромный образ жизни. Только у него одного из всех влиятельных членов партии нет машины. Вот почему я увидел его в колясочке рикши, и, вероятно, он не без удовольствия выставлял напоказ свою бедность, ещё более подчёркивающую проявленную им щедрость.
Ибо при всём своём благородстве он ловкий политик. Он — поэт, как Лау Йит, как генерал Су; но это именно он призвал бойкотировать японских торговцев, защищая своих, — именно он, а вслед за ним и мы, — понял, каким мощным оружием является бойкот. Именно он применил его затем против англичан, хорошо разбираясь в западной торговле (как воспитанник иезуитов, он бегло говорит, читает и пишет по-французски и по-английски). Он с большой ловкостью вёл пропагандистскую политику Сунь Ятсена с целью перехитрить англичан — именно он умел сочетать политику запретов с распространением благоприятных слухов, так что у гонконгских англичан всегда оставалась какая-то надежда, и они продолжали накапливать товары на складах, которые внезапно конфисковывались китайцами.
Но он обладает прежде всего моральной властью. Гарин говорит, что его не без оснований сравнивают с Ганди. У него нет такого размаха, как у Махатмы, но это явления одного порядка. Эта власть стоит над политикой, она обращена к душе человека и возносит её обладателя на недосягаемую высоту. И в том, и в другом случае в основании лежит легенда, глубоко волнующая людей этой расы. Но если деятельность их похожа, то сами они очень различны. Главное, что отличает Ганди, — это болезненно-страстное желание научить людей правильно жить. Ничего подобного нет у Чень Дая: он не желает служить примером или быть вождём, он хочет давать советы. Он был рядом с Сунь Ятсеном в самые грустные моменты жизни вождя, но почти никогда не вмешивался в чисто политические интриги. После смерти диктатора ему было предложено сменить того на посту председателя партии, но он отказался. Он не боится ответственности, но роль третейского судьи кажется ему более благородной, а также более соответствующей его характеру, чем какая-либо иная. Кроме того, он опасался занять пост, который отнял бы у него всё время и помешал бы ему быть тем, чем он желал быть: хранителем революции. Вся его жизнь есть моральный протест, а его надежда победить, опираясь на справедливость, отражает единственную сильную сторону его народа, по природе своей глубоко и неизлечимо слабодушного.
И вероятно, только этой слабостью и можно объяснить его нынешнее поведение. Ведь он действительно в течение многих лет страстно желал освободить Южный Китай от экономического господства Англии. Но, защищая свой угнетённый народ, руководя им, он незаметно привык к своей роли, и в один прекрасный день оказалось, что эта роль ему дороже, нежели победа тех, за кого он стоит и чья правота не вызывает сомнений. Конечно, это произошло помимо его воли — но тем сильнее это проявляется. Ему гораздо важнее выразить свой собственный протест, нежели одержать победу; он вполне удовлетворён тем, что выражает дух угнетённого народа.
У него нет детей. Нет даже дочери. Когда-то он был женат. Жена умерла. Он женился вторично, но несколько лет спустя умерла и вторая жена. После его смерти некому будет ежегодно совершать поминальные обряды. Им владеет глубокая тихая боль, от которой он не может избавиться. Он атеист или считает себя таковым, но его неотступно преследует мысль, что он одинок и в жизни, и в смерти. Он завещает свою славу освобождённому Китаю. Увы! Он, некогда богатый, умрёт почти нищим, а величие его смерти станет достоянием миллионов. Последнее одиночество… Все знают об этом, так же как все знают, что это одиночество привязывает его — с каждым днём всё крепче — к судьбе партии.
«Благородная фигура жертвы, которая очень заботится о своей биографии», — говорит Гарин. Попытаться самому осуществить свои желания показалось бы ему предательством. Он не в силах преодолеть свой темперамент, свои привычки и свой возраст, а потому не способен даже понять логику собственных поступков. Как пламенному католику совершенно не нужно домогаться папской тиары, так и ему кажутся ненужными решительные действия и руководство борьбой. Однажды Гарин закончил спор о III Интернационале словами: «Но ведь Интернационал сумел совершить революцию». В ответ Чень Дай лишь уклончиво-отрицательным жестом прижал руки к груди, и Гарин сказал, что никогда ещё он с такой ясностью не видел ту пропасть, которая их разделяет.
Считается, что он способен к решительным действиям, однако решительность его проявляется только там, где необходимо одержать победу над самим собой. Ему удалось построить больницу, но это только потому, что ему пришлось преодолевать препятствия — весьма значительные, — которые он сам же и создал из-за своего бескорыстия. Он считал своим долгом дойти до разорения; он это сделал, и, вероятно, без всякого насилия над собой, гордясь тем, что не многие смогли бы поступить так же. Как у христиан, его деятельность исходит из понятия о милосердии, но христианское милосердие — это сострадание, а милосердие Чень Дая — солидарность: в его больнице принимают только китайцев и только членов партии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— Там тоже дела портятся. Симпатизирующие нам начинают отчаиваться, а примазавшиеся уползают в свою нору. А здесь приходится опираться на молодых идиотов, которые путают революцию с третьим актом китайского театра двусмысленностей… Невозможно увеличить выплаты забастовщикам, невозможно! Только победой можно вылечить заболевшую забастовку.
— А Менье что предлагает?
— Он говорит, что общий настрой пока ещё хорош: отступаются слабые, потому что Англия им угрожает при помощи тайной полиции. С другой стороны, пишет вот что: «Наши здешние китайские комитеты предлагают быстро похитить двести-триста ребятишек из семей преступников или пособников. Мы бы их переправили сюда, обращались бы с ними хорошо, но вернули бы только родителям, приехавшим за ними. Совершенно очевидно, что им не удалось бы быстро вернуться в Гонконг…» «Сейчас как раз сезон отпусков, — добавляет он. — А другие задумались бы». С такими предложениями мы вперёд не продвинемся…
Подходим к дому. Похож на гаринский, но жёлтого цвета. Мы уже собираемся войти, но Гарин, остановившись, отдаёт воинскую честь маленькому старичку-китайцу, который выходит. Тот протягивает к нам руку, и мы подходим.
— Господин Гарин, — медленно, слабым голосом говорит он по-французски, — я пришёл сюда, имея намерение встретиться с вами. Я полагаю, что наша встреча была бы полезной. Когда я смогу вас увидеть?
— Господин Чень Дай, когда вам будет угодно. Я приду к вам сегод…
— Нет-нет, — отвечает он, помахивая ладонью так, как если бы желал успокоить Гарина, — я к вам приду, приду. В пять часов, вас устраивает?
— Разумеется, буду вас ждать.
Услышав это имя, я стал внимательно его разглядывать.
Как и у многих старых образованных китайцев, его лицо более всего напоминает лицо покойника. Причиной тому — резко выступающие скулы: из-за них, особенно на расстоянии, видны только глубокие, тёмные провалы глазных орбит и зубы, а носа почти нет. Вблизи его удлинённые глаза выглядят живыми; улыбка подчёркивает изысканную любезность его речи, но не тона; благодаря всему этому он кажется не таким уродливым, да и само уродство предстаёт в ином свете. Он прячет руки в рукава, как это делают священники, и при разговоре подаётся плечами вперёд. На секунду я вспомнил о Клейне: тот также изъясняется, помогая себе телом. При сравнении этот Чень Дай показался мне ещё более тонким, хрупким и старым. На нём военные брюки и китель с накрахмаленным воротничком, из белого полотна, как почти у всех вождей гоминьдана. Его ожидает коляска рикши — коляска у него особенная, совершенно чёрная; он приближается к ней мелкими шажками. Рикша везёт коляску, его бег нетороплив и полон достоинства, а сидящий в ней Чень Дай важно покачивает головой, как бы взвешивая те доводы, которые он молча предлагает самому себе.
Какое-то время мы провожали его взглядом, а затем без доклада прошли перед часовыми, пересекли просторный холл и увидели ещё одного часового в хаки с оранжевой нашивкой на рукаве (знак отличия?). Перед нами оказалась теперь не циновка, а плотно закрытая дверь.
«Он один?» — спрашивает Гарин у часового. Тот утвердительно кивает. Постучав, входим. Большой рабочий кабинет. Двухметровый портрет Сунь Ятсена в полный рост делит надвое стену, покрытую голубоватой штукатуркой. Сидя за столом, полным разнообразных бумаг, тщательно разложенных по стопочкам, Бородин смотрит на нас против света, щуря глаза, с несколько удивлённым видом (конечно, из-за меня). Он встаёт и ссутулившись идёт к нам, протягивая руку. Теперь я могу ясно видеть вблизи его лицо под шапкой курчавых, густых, зачёсанных назад волос — их я и увидел поначалу, когда он сидел, склонившись над столом. Похож на умного хищного зверя — благодаря вислым усам, выступающим скулам, прищуренным глазам. На вид ему лет сорок.
Когда он разговаривает с Гариным, то становится похож на военного. Гарин представляет меня, пересказывает по-русски содержание отчёта Менье, оставленного на столе; Бородин берёт бумаги и тут же складывает их в стопку, придавленную ещё одним портретом Сунь Ятсена, на сей раз гравюрой. Кажется, он заинтересовался какой-то подробностью, делает замечание в нескольких словах. Потом они начинают о чём-то спорить, говорят по-прежнему по-русски, в тоне сквозит волнение и тревога.
Затем мы возвращаемся обедать в дом Гарина. Он озабочен, идёт, опустив глаза.
— Плохо дело?
— Да я, в общем, привык…
Перед домом его ждёт вестовой, передаёт пакет. Пьер читает его, поднимаясь по лестнице, подписывает на плетёном столе веранды, отдаёт вестовому, и тот стремительно исчезает. Вид у Гарина всё более и более озабоченный. Я вновь, не без колебаний спрашиваю:
— Ну как?
— Как… да никак.
Уже по тону можно понять всё.
— Плохо дело?
— Довольно плохо. Забастовки — это мило, но этого недостаточно. Теперь необходимо другое. Необходимо совершенно другое: ввести в действие декрет о запрещении китайским, а также и иностранным судам — если они намерены стать на якорь в Кантоне — заходить в Гонконг. Декрет подписан более месяца тому назад, но он всё ещё не утверждён. Англичане знают, что забастовка не может продолжаться бесконечно. Надеются ли они на вмешательство армии Чень Тьюмина? Он получает от них оружие, деньги, военных советников… Когда декрет был подписан, то эти деятели в Гонконге так перетрусили, что телеграфировали в Лондон от имени всех властей с просьбой вооружённого вмешательства. Декрет валяется в ящике письменного стола. Я знаю, что ввести его в действие означает начать войну. Ну и что? Не могут они вести эту войну! И тогда бы с Гонконгом наконец…
И взмахом кулака он делает жест, как бы завинчивая болт.
— Если Гонконг лишится связи хотя бы с двумя кантонскими фирмами, доходы порта упадут на две трети. Это разорение.
— Ну и?
— Что «ну и»?
— Чего же вы ждёте?
— Чень Дая. Управляем пока не мы. Акция такого рода провалится, если этот старый осёл вобьёт себе в голову, что должен её провалить.
Он задумывается.
— Даже когда есть хорошая информация, её всё равно недостаёт. Я хотел бы знать, да, знать точно, что Чень Дай не имеет никакого отношения к тому, что готовит нам Тан и прочая мелкая сволочь…
— Тан?
— Обыкновенный генерал, каких много. Сам по себе ничего не значит. Готовит государственный переворот и мечтает поставить нас к стенке. Это его дело. В данном случае совершенно неважно, он ли, другой ли, — здесь используются все средства. Важно, что стоит за ним. Во-первых, Англия, как и следовало ожидать. Сейчас английскими деньгами засыпают всех, кто готов с нами бороться; каждому солдату Тана, конечно, очень хорошо заплачено. (Ещё одно — к несчастью, Гонконг совсем недалеко, что придаёт уверенности Тану и его присным: есть куда бежать в случае поражения.) А во-вторых, Чень Дай, «честный Чень Дай». Ты его только что видел. Я убеждён, что Тан в случае победы — хотя он не победит — предложит Чень Даю власть, чтобы управлять от его имени. Вместо Комитета семи можно поставить Чень Дая, и никого, кроме него. С этим наверняка согласятся все публичные и все тайные общества. И наша борьба сменится прекрасными «призывами к народам мира», типа того призыва, который он только что издал и на который ответили Ганди и Рассел. Это прекрасно, это настоящий бумажный век! Я уже сейчас это вижу: взаимные поздравления, трескучая болтовня, возврат английских товаров, англичане с сигарами во рту на набережной, уничтожение всего того, что мы сделали. В этих дряблых, как медуза, китайских городах каркас — это мы, всё держится на нас. Надолго ли?
Когда мы уже садимся за стол, прибегает ещё один вестовой с пакетом. Гарин вскрывает его ножом, лежащим у тарелки, и начинает читать.
— Хорошо, ступай.
Вестовой уходит.
— Поразительно, сколько подонков вертится вокруг Чень Дая. Позавчера его сторонники устроили митинг. Есть одна площадь недалеко от реки. Приехал Чень Дай, усталый и полный достоинства, — такой, каким ты его видел. Говорить он, понятно, не устаёт. Это надо было видеть: беснующиеся ораторы, взобравшиеся на стол, возвышающиеся над прямоугольником толпы, не особенно воодушевлённой, — и всё это на фоне гофрированного железа, перекрученных цинковых труб и рогатых пагод. Вокруг него образовался небольшой почтительный круг. Несколько оборванцев пыталось напасть на него, но с ним были здоровенные парни, которые стали его защищать. Начальник полиции тут же приказал арестовать и нападавших, и защищавших. И вот сегодня главный защитник просит устроить его на работу — у меня перед глазами протокол его допроса, — устроить хотя бы в полицию, в тот самый комиссариат, где его допрашивают. Ей-богу, это здорово! Что до другого донесения, то смотри сам…
Он протягивает мне его. Это копия списка, составленного генералом Таном: Гарин, Бородин, Николаев, Гон, какие-то китайские имена. Расстрелять в первую очередь .
За обедом мы говорим только о Чень Дае: Гарин не может думать ни о чём другом. Главный противник.
Сунь Ятсен сказал перед смертью: «Слово Бородина — моё слово». Но и слово Чень Дая — тоже его, и Сунь Ятсену не было нужды говорить об этом.
Его общественная жизнь началась в Индокитае. Что он намеревался делать в Шолоне? Чем мог прельстить образованного человека этот великий рисовый город? Он стал там одним из организаторов гоминьдана — более того, он стал его вдохновителем. Каждый раз, когда кохинхинское правительство — по собственной ли инициативе или по просьбе богатых торговых гильдий — пыталось преследовать члена партии, на сцену выходил Чень Дай. Для тех, кого правительство и полиция стремились уморить голодом, он подыскивал работу или снабжал их деньгами, он помогал ссыльным вернуться в Китай вместе со своими семьями, оплачивая им проезд. Когда перед членами партии закрылись двери всех больниц, ему удалось создать для них собственную лечебницу.
Он был тогда председателем шолонского отделения гоминьдана. Набрать необходимую сумму из членских взносов было невозможно, и он обратился к китайским банкам, которые отказали наотрез. Тогда он предложил отдать в заклад свою недвижимость в Гонконге — две трети своего состояния. Банки дали согласие, и строительство больницы началось. Спустя три месяца он лишился председательского поста вследствие хитроумного предвыборного маневра, а подрядчики известили его, что вынуждены поднять цены в силу тех изменений, который были внесены в смету. Банки отказали в новом кредите; более того, они стали чинить препятствия в выплате уже обещанных сумм, поскольку кохинхинское правительство оказало на них нажим, угрожая выслать в двадцать четыре часа управляющих банками. Чень Дай приказал продать отданную в залог недвижимость, и строительство больницы ускорилось. Однако его необходимо было завершить. В самом гоминьдане против него началась тихая травля — он мучился и страдал, но тем не менее продолжал своё дело. И пока в китайских ресторанчиках предвыборные агитаторы в белых фуфайках нашёптывали ремесленникам, одуревшим от послеполуденной жары и дремлющим после тяжёлой работы, о «странном поведении» Чень Дая, тот распоряжался о продаже своего родового дома в Кантоне. Когда больница была построена, пришлось давать взятки разнообразным чиновникам: он договорился с Гроджином, антикваром из Пекина, и вскоре распрощался со своими полотнами и знаменитой коллекцией нефритовых фигурок сунской эпохи. Что у него осталось? Ровно столько, чтобы сводить концы с концами, ведя очень скромный образ жизни. Только у него одного из всех влиятельных членов партии нет машины. Вот почему я увидел его в колясочке рикши, и, вероятно, он не без удовольствия выставлял напоказ свою бедность, ещё более подчёркивающую проявленную им щедрость.
Ибо при всём своём благородстве он ловкий политик. Он — поэт, как Лау Йит, как генерал Су; но это именно он призвал бойкотировать японских торговцев, защищая своих, — именно он, а вслед за ним и мы, — понял, каким мощным оружием является бойкот. Именно он применил его затем против англичан, хорошо разбираясь в западной торговле (как воспитанник иезуитов, он бегло говорит, читает и пишет по-французски и по-английски). Он с большой ловкостью вёл пропагандистскую политику Сунь Ятсена с целью перехитрить англичан — именно он умел сочетать политику запретов с распространением благоприятных слухов, так что у гонконгских англичан всегда оставалась какая-то надежда, и они продолжали накапливать товары на складах, которые внезапно конфисковывались китайцами.
Но он обладает прежде всего моральной властью. Гарин говорит, что его не без оснований сравнивают с Ганди. У него нет такого размаха, как у Махатмы, но это явления одного порядка. Эта власть стоит над политикой, она обращена к душе человека и возносит её обладателя на недосягаемую высоту. И в том, и в другом случае в основании лежит легенда, глубоко волнующая людей этой расы. Но если деятельность их похожа, то сами они очень различны. Главное, что отличает Ганди, — это болезненно-страстное желание научить людей правильно жить. Ничего подобного нет у Чень Дая: он не желает служить примером или быть вождём, он хочет давать советы. Он был рядом с Сунь Ятсеном в самые грустные моменты жизни вождя, но почти никогда не вмешивался в чисто политические интриги. После смерти диктатора ему было предложено сменить того на посту председателя партии, но он отказался. Он не боится ответственности, но роль третейского судьи кажется ему более благородной, а также более соответствующей его характеру, чем какая-либо иная. Кроме того, он опасался занять пост, который отнял бы у него всё время и помешал бы ему быть тем, чем он желал быть: хранителем революции. Вся его жизнь есть моральный протест, а его надежда победить, опираясь на справедливость, отражает единственную сильную сторону его народа, по природе своей глубоко и неизлечимо слабодушного.
И вероятно, только этой слабостью и можно объяснить его нынешнее поведение. Ведь он действительно в течение многих лет страстно желал освободить Южный Китай от экономического господства Англии. Но, защищая свой угнетённый народ, руководя им, он незаметно привык к своей роли, и в один прекрасный день оказалось, что эта роль ему дороже, нежели победа тех, за кого он стоит и чья правота не вызывает сомнений. Конечно, это произошло помимо его воли — но тем сильнее это проявляется. Ему гораздо важнее выразить свой собственный протест, нежели одержать победу; он вполне удовлетворён тем, что выражает дух угнетённого народа.
У него нет детей. Нет даже дочери. Когда-то он был женат. Жена умерла. Он женился вторично, но несколько лет спустя умерла и вторая жена. После его смерти некому будет ежегодно совершать поминальные обряды. Им владеет глубокая тихая боль, от которой он не может избавиться. Он атеист или считает себя таковым, но его неотступно преследует мысль, что он одинок и в жизни, и в смерти. Он завещает свою славу освобождённому Китаю. Увы! Он, некогда богатый, умрёт почти нищим, а величие его смерти станет достоянием миллионов. Последнее одиночество… Все знают об этом, так же как все знают, что это одиночество привязывает его — с каждым днём всё крепче — к судьбе партии.
«Благородная фигура жертвы, которая очень заботится о своей биографии», — говорит Гарин. Попытаться самому осуществить свои желания показалось бы ему предательством. Он не в силах преодолеть свой темперамент, свои привычки и свой возраст, а потому не способен даже понять логику собственных поступков. Как пламенному католику совершенно не нужно домогаться папской тиары, так и ему кажутся ненужными решительные действия и руководство борьбой. Однажды Гарин закончил спор о III Интернационале словами: «Но ведь Интернационал сумел совершить революцию». В ответ Чень Дай лишь уклончиво-отрицательным жестом прижал руки к груди, и Гарин сказал, что никогда ещё он с такой ясностью не видел ту пропасть, которая их разделяет.
Считается, что он способен к решительным действиям, однако решительность его проявляется только там, где необходимо одержать победу над самим собой. Ему удалось построить больницу, но это только потому, что ему пришлось преодолевать препятствия — весьма значительные, — которые он сам же и создал из-за своего бескорыстия. Он считал своим долгом дойти до разорения; он это сделал, и, вероятно, без всякого насилия над собой, гордясь тем, что не многие смогли бы поступить так же. Как у христиан, его деятельность исходит из понятия о милосердии, но христианское милосердие — это сострадание, а милосердие Чень Дая — солидарность: в его больнице принимают только китайцев и только членов партии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21