Сейчас собор превращён в приют, его охраняют красноармейцы: Бородин заставил принять декрет о конфискации культовых сооружений в пользу государства. Зрелище нищеты, о которой в Европе не имеют даже представления. Нищета превратила людей в животных, тело которых разрушено какой-то кожной болезнью, а в потерянном, безжизненном взгляде нет ни ненависти, ни надежды. Рядом с этими людьми во мне поднимается примитивное и столь же нечеловеческое, как это зрелище, чувство, в котором смешиваются стыд, страх и подлая радость, что я не такой, как они. Жалость появляется только тогда, когда уже нет больше передо мной этих исхудалых тел, конечностей, похожих на корень мандрагоры, лохмотьев, когда нет больших, с ладонь, болячек на зеленоватой коже и тусклых, мутных глаз, лишённых, если они открыты, всякого человеческого выражения…
В свою очередь я рассказываю обо всём этом Гарину.
— Недостаток привычки, — замечает он. — Память об определённом уровне нищеты, как и мысль о смерти, служит истинной мерой всех человеческих ценностей. Лучшее, что есть в Гоне, идёт именно отсюда. Смелость человека, стрелявшего в меня, — разумеется, также отсюда… Тот, кто слишком глубоко впал в нищету, никогда из неё не выйдет. Нищета разъедает, как проказа. Остальных же можно использовать как самое сильное, если и не самое надёжное орудие для выполнения… второстепенных задач. Этим людям свойственны храбрость и ненависть при полном отсутствии какого-либо представления о личном достоинстве… Ты напомнил мне одно выражение, приписываемое Ленину, которое Гон специально вытатуировал по-английски у себя на руке: «Разве сможем мы завладеть миром, если он не истечёт кровью?» Сначала Гон исступленно восхищался этой фразой, последнее время он с тем же исступлением её ненавидел. Мне кажется, что именно из-за ненависти он и сохранил татуировку…
— И потому, что татуировку невозможно стереть.
— Ну он бы её выжег… Этот парень умеет сильно ненавидеть.
— Умел…
Гарин смотрит на меня пристально.
— Да, умел…
И спустя минуту, внимательно рассматривая пальму, загораживающую окно, добавляет:
— А правда ли, что у Ленина даже надежда была пронизана ненавистью?
Я смотрю на него: тёмный профиль на светлом фоне. Так, значит, он все тот же. И этот профиль, не изменившийся с тех пор, как я приехал сюда почти два месяца назад, такой же, каким я его помнил издавна, — по-прежнему излучает силу и придаёт выразительность вибрациям голоса. С того вечера, когда я заходил к нему в госпиталь, он, по-видимому, начал отдаляться от своего дела, постепенно отходить от него по мере утраты здоровья и уверенности в жизни. Фраза, только что им сказанная, всё ещё звучит во мне: «Память об определённом уровне нищеты, как и мысль о смерти, служит истинной мерой всех человеческих ценностей…» Теперь смерть часто становится для него точкой отсчёта…
Входит заведующий кинематографическим отделом.
— Комиссар, из Владивостока прибыли новые киноаппараты. Наши фильмы готовы. Не хотите ли посмотреть?
Тотчас же на лице Гарина вновь появляется выражение решительности и суровости. И почти прежним своим тоном он говорит:
— Давайте.
17 августа
При Вечеу авангард красной армии разгромил часть неприятельских войск. Город снова в наших руках; захвачены две пушки, пулемёты, тягачи и большое количество пленных. Три англичанина, служившие офицерами у Ченя и взятые в плен, уже отправлены в Кантон. Дома именитых граждан, поддерживавших дружеские отношения с офицерами неприятельской армии, сожжены.
Чень перегруппировывает свои войска, не позднее чем через неделю он даст ответное сражение. Все средства, которыми располагает комиссариат пропаганды, сегодня задействованы. Начальники цехов получили приказ распространять с помощью своих подчинённых наши плакаты. Плакаты теперь — на крышах из рифлёного железа, на стеклах винных магазинов, во всех барах, в общественном транспорте, на рикшах, на рыночных столбах, на парапетах мостов, у всех предпринимателей; у цирюльников они приклеены к вентиляторам на потолке, у продавцов фонарей натянуты на бамбуковые палки; плакаты лежат в витринах универсальных магазинов и — сложенные веером — в витринах ресторанов; в гаражах они прикрепляются клейкой бумагой к машинам. Это игра, которой развлекается весь город. И куда ни посмотришь — везде плакаты, их так же много, как газет в Европе. Утром в руках у прохожих плакаты небольшого размера (большие ещё не напечатаны). На них изображены во всём своём великолепии победоносные кадеты и кантонские солдаты в лучах солнца, они смотрят, как убегают бледные англичане и зелёные китайцы, а ниже расположены более мелкие фигуры студента, крестьянина, рабочего, женщины и солдата, которые держат друг друга за руки.
После сиесты веселье переходит в энтузиазм. По праздничному городу разгуливают небрежно одетые солдаты, все жители высыпали на улицы; вдоль набережной густая толпа в молчаливом возбуждении движется медленно и торжественно. Вереницей проходят колонны с флейтами, гонгом и плакатами, за ними бегут ребятишки. Группами идут студенты, размахивая белыми флажками, которые, подобно гребешкам морских волн, то набегающих, то откатывающих назад, трепещут и взмывают над просторными одеяниями и белыми костюмами, тесными, как военная форма. Спокойная плотная человеческая масса продвигается вперед с тяжеловесной медлительностью, расступаясь перед колоннами и образуя за ними колеблющийся след из поднятых кверху рук со шлемами и панамами. На стенах — наши плакаты, а на крышах — огромные наспех намалёванные транспаранты, изображающие победу в картинках. Небо светлое и низкое. В жарком воздухе торжественное шествие движется так, словно направляется в храм. Некоторые старые китаянки несут на спине в мешке из чёрного холста сонного ребёнка с торчащими вихрами. Отдалённые звуки гонга, ракет, музыкальных инструментов и крики людей сливаются в неясный гул, который поднимается от земли вместе с невнятным шумом шагов и приглушённым стуком бесчисленных деревянных башмаков. Едкая, разъедающая горло пыль клубится на высоте человеческого роста и медленно оседает на маленьких, почти пустынных улицах, где нет больше никого, кроме нескольких запаздывающих: они спешат, чувствуя себя неловко в праздничной одежде. Почти у всех магазинов ставни или слегка приоткрыты, или заперты, как в дни больших праздников.
Никогда я не чувствовал так сильно, как сегодня, разобщённости, о которой говорил мне Гарин, одиночества, в котором мы живём, дистанции, отделяющей то, что мы несём в глубине души, от эмоций этой толпы и даже от её энтузиазма…
На следующий день
Гарин возвращается от Бородина в ярости.
— Я не говорю, что он не прав, используя смерть Клейна, как и любое другое событие. Но его желание заставить именно меня говорить на похоронах Клейна я считаю идиотским, оно раздражает меня. Ораторов много. Но нет! Он снова во власти большевистского образа мышления во всей его невыносимости дурацкого упоения дисциплиной. Ну это его дело. А я уезжал из Европы, рискуя окончить свои дни, как какой-нибудь Ребеччи, вовсе не для того, чтобы кому-то здесь повиноваться или заставлять это делать других. «Революция не признаёт половинчатости!» Ну-ну! Половинчатость будет везде, где действуют люди, а не машины… Он хочет фабриковать революционеров, как Форд фабрикует машины. Это плохо кончится, причём долго ждать не придётся. В этой голове обросшего волосами монгола большевик борется против еврея: если большевик победит, тем хуже для Интернационала…
Предлог. Истинная причина ссоры — в другом.
Истинная причина прежде всего в том, что Бородин велел казнить Гона. А Гарин, я думаю, хотел его спасти. Несмотря на убийство заложников (впрочем, кажется, Гон не имел к нему отношения). Потому что Гарин, вопреки всему, считал Гона полезным. Потому что Гарина с его людьми связывает что-то похожее на узы феодальной верности. И может быть, потому также, что Гарин был уверен: Гон в конце концов окажется на его стороне и в случае необходимости — против Бородина. Бородин, по-видимому, был такого же мнения…
Гарин верит только в силу человеческой энергии. Он не противник марксизма, но марксизм для него никоим образом не является «научным социализмом»; он видит в марксизме лишь способ организации рабочей стихии, лишь возможность вербовать из рабочих ударные отряды. Бородин терпеливо строит фундамент коммунистического здания. Он упрекает Гарина в отсутствии перспективы, в том, что тот не знает, куда идёт, и одерживает лишь случайные победы, какими бы блестящими и нужными они ни были. Уже сейчас, по мнению Бородина, Гарин принадлежит прошлому.
Гарин же считает, что Бородин действует в соответствии с перспективой, но что перспектива эта неверная. Одержимость Бородина коммунистической идеей приведёт к тому, что против него объединится всё правое крыло гоминьдана, значительно более сильное, чем то, которое поддерживало Чень Дая, в результате рабочие отряды будут разгромлены.
Гарин обнаружил (хотя достаточно поздно), что коммунизм, как все могущественные доктрины, является разновидностью франкмасонства. Что во имя дисциплины Бородин, не задумываясь, заменит его, Гарина, как только он перестанет быть необходимым, кем-нибудь другим — может быть, менее способным, но зато более послушным.
* * *
Как только в Гонконге стало известно о декрете, англичане собрались в Большом театре и снова отправили телеграмму в Лондон с просьбой прислать английские войска. Ответ был передан по телеграфу: английское правительство против всякого военного вмешательства.
* * *
Допрос пленных английских офицеров записан на дисках фонографа. Большое количество этих дисков передано в отделы. Но каждый офицер, защищаясь, ссылался на то, что воевал против нас, подчиняясь инструкциям своего правительства. Нужно стереть эту часть допроса. Нужно изготовить текст с большим «воспитательным» эффектом. Гарин говорит, что можно опровергнуть статью в газете, но не изображение и не звук и что на пропаганду с помощью фонографа и кино можно ответить также лишь с помощью фонографа и кино, а на это вражеская пропаганда, даже английская, пока ещё не способна.
* * *
— Он творит добрые дела перед отъездом, — говорит мне в это утро Николаев. Он — это Гарин.
— Перед отъездом?
— Да, мне кажется, что на этот раз отъезд состоится.
— Он уезжает каждую неделю.
— Да-да, но на этот раз, ты увидишь, он уедет. Он решился. Если бы Англия послала войска, возможно, он бы и остался, но он заранее знал, каким будет ответ из Лондона. Я полагаю, что он ждёт только результатов предстоящего сражения… Миров говорит, что он не доедет до Цейлона.
— Почему же?
— Да просто потому, дорогой, что он безнадёжен.
— Мало ли что говорят…
— Но это говорит не кто-нибудь, а Миров.
— Он может ошибаться.
— Очевидно, у него не только дизентерия и болотная лихорадка. С тропическими болезнями, видишь ли, дорогой, шутки плохи. Если заболеешь, надо лечиться. В противном случае — приходится сожалеть… Впрочем, так лучше!..
— Не для него!
— Его время прошло. Да, такие люди были необходимы, но теперь, когда красная армия сформирована, а окончательный разгром Гонконга — вопрос нескольких дней, нужны другие, способные в отличие от него забывать о собственной личности. Поверь, я не испытываю к нему враждебных чувств. Мне всё равно, работать с ним или с кем-то другим. И однако, он полон предрассудков. Я не упрекаю его за них, только говорю, что они у него есть.
Криво улыбаясь и щуря глаза, он добавляет:
— Как говорит Бородин: гуманен, слишком гуманен. Вот куда приводит болезнь, если её плохо лечат.
Я думаю о допросе Лина и о тех проявлениях противодействия со стороны Гарина, которые Николаев называет предрассудками…
Помолчав, Николаев продолжает, уперев палец мне в грудь:
— Он не коммунист, вот что. Мне плевать, но всё-таки следует признать, что логика на стороне Бородина: в коммунизме нет места для тех, кто стремится прежде всего быть… самим собой, точнее, существовать отдельно от других…
— Коммунизм против индивидуального самосознания?
— Он требует большей отдачи… Индивидуализм — это болезнь буржуазии…
— Но нам в комиссариате пропаганды совершенно ясно, что Гарин прав: отказаться сейчас от индивидуализма — это всё равно что готовить собственное поражение. И все, кто с нами работает, не только русские (за исключением, может быть, одного Бородина), такие же индивидуалисты, как Гарин.
— Тебе известно, что они — Бородин и Гарин — разругались, что называется, вдрызг? Ну и Бородин…
Он кладёт руки в карманы и неприязненно улыбается:
— О Гарине можно было бы многое порассказать…
— Если коммунисты, так сказать, римского образца, защищающие в Москве достижения революции, не захотят признавать революционеров, как бы поточнее выразиться… типа завоевателей, которые отдают им Китай, они…
— Завоевателей? Твой друг Гарин счёл бы это слово неподходящим.
— …они проявят опасную ограниченность…
— Но это не имеет значения. Ты ничего не понимаешь. По праву или нет, но Бородин делает ставку на то, что он здесь представляет, насколько это возможно, пролетариат. Он служит прежде всего пролетариату, который, будучи своего рода ядром общества, должен осознать свои интересы и расти, чтобы взять власть в свои руки. Бородин же — человек у штурвала…
— Гарин также. Он не считает, что совершил революцию в одиночестве.
— Но Бородин знает курс своего корабля, а Гарин не знает. Как говорит Бородин, у Гарина нет политической линии.
— А революция?
— Ты рассуждаешь как дитя. Революция может определять политическую линию, только пока она не совершилась. Иначе это не революция, а простой государственный переворот, pronunciamiento. Временами я себя спрашиваю, не превратится ли он в конце концов в сторонника Муссолини… Ты знаком с Парето?
— Нет.
— Гарин должен его знать…
— Ты забываешь только об одном: если даже его позитивные чувства таковы, как ты утверждаешь (а я так не считаю), его негативные чувства совершенно ясны: ненависть к буржуазии и ко всему, что с ней связано, в нём неизменна. А негативные чувства — не пустяк.
— Да-да, белый генерал — из левых… Всё идёт нормально, пока перед ним общий для всех враг — Англия. (Поэтому он сейчас в комиссариате пропаганды, созданном гоминьданом.) Но что потом, когда встанет вопрос об устройстве государства? Если он сделает ставку на коммунизм, он вынужден будет уподобиться Бородину, а если на демократию (что меня удивило бы, ведь личный состав гоминьдана внушает ему отвращение) — он погиб: он не захочет всю жизнь заниматься в кулуарах китайской политикой, и он не сможет ввести диктатуру. С диктатурой ему, не будучи китайцем, успеха не добиться. Стало быть, ничем не хуже вернуться в Европу и умереть с миром и славой. Время таких людей, как он, подходит к концу. Конечно, коммунистическое общество может использовать революционеров такого типа (в сущности, он ведь здесь в качестве «спеца»), но они обязаны… опираться на двух твёрдых чекистов. Твёрдых. Что это за полиция, если её возможности ограниченны? Бородин, Гарин, все они…
Он делает вялый жест, как будто смешивает коктейль.
С тех пор как я познакомился с Гариным, люди, склонные к логическим рассуждениям, предсказывают ему будущее… Николаев продолжает:
— Бородин кончит так же, как твой друг. Индивидуальное самосознание — это, знаешь, болезнь вождей. Чего здесь особенно не хватает, так это настоящего Чека…
10 часов
Плеск. Звук от удара сталкивающихся джонок. Тёплый, ясный воздух оживает благодаря свету луны, которая скрыта за крышей дома. На веранде, возле стены, — два чемодана: завтра утром Гарин уезжает. Уже давно он сидит задумавшись, с отсутствующим взглядом и опущенными руками. В ту минуту, когда я встаю за красным карандашом, чтобы разметить «Кантонскую газету», которую кончил просматривать, он сбрасывает с себя оцепенение:
— Я снова раздумывал над словами отца: никогда не следует отрываться от своей земли. Мир повсюду абсурден… Не может быть внутренней силы, не может быть даже подлинной жизни без осознания тщеты человеческого бытия и постоянного размышления над этим.
Я знаю, что эта идея определяет всю его жизнь, что из глубокой убеждённости в том, что мир абсурден, он черпает свою силу: если мир не абсурден, то его существование начинает распадаться на лишённые смысла поступки, связанные не с той основополагающей тщетой человеческой участи, которая, в сущности, его вдохновляет, а с обычной бессмысленностью, порождающей отчаяние. Отсюда его потребность внушать другим свои мысли. Но в этот вечер всё во мне восстаёт против него; я отбиваюсь от его рассуждений, которые проникают в моё сознание и которым его близкая смерть служит зловещим подтверждением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
В свою очередь я рассказываю обо всём этом Гарину.
— Недостаток привычки, — замечает он. — Память об определённом уровне нищеты, как и мысль о смерти, служит истинной мерой всех человеческих ценностей. Лучшее, что есть в Гоне, идёт именно отсюда. Смелость человека, стрелявшего в меня, — разумеется, также отсюда… Тот, кто слишком глубоко впал в нищету, никогда из неё не выйдет. Нищета разъедает, как проказа. Остальных же можно использовать как самое сильное, если и не самое надёжное орудие для выполнения… второстепенных задач. Этим людям свойственны храбрость и ненависть при полном отсутствии какого-либо представления о личном достоинстве… Ты напомнил мне одно выражение, приписываемое Ленину, которое Гон специально вытатуировал по-английски у себя на руке: «Разве сможем мы завладеть миром, если он не истечёт кровью?» Сначала Гон исступленно восхищался этой фразой, последнее время он с тем же исступлением её ненавидел. Мне кажется, что именно из-за ненависти он и сохранил татуировку…
— И потому, что татуировку невозможно стереть.
— Ну он бы её выжег… Этот парень умеет сильно ненавидеть.
— Умел…
Гарин смотрит на меня пристально.
— Да, умел…
И спустя минуту, внимательно рассматривая пальму, загораживающую окно, добавляет:
— А правда ли, что у Ленина даже надежда была пронизана ненавистью?
Я смотрю на него: тёмный профиль на светлом фоне. Так, значит, он все тот же. И этот профиль, не изменившийся с тех пор, как я приехал сюда почти два месяца назад, такой же, каким я его помнил издавна, — по-прежнему излучает силу и придаёт выразительность вибрациям голоса. С того вечера, когда я заходил к нему в госпиталь, он, по-видимому, начал отдаляться от своего дела, постепенно отходить от него по мере утраты здоровья и уверенности в жизни. Фраза, только что им сказанная, всё ещё звучит во мне: «Память об определённом уровне нищеты, как и мысль о смерти, служит истинной мерой всех человеческих ценностей…» Теперь смерть часто становится для него точкой отсчёта…
Входит заведующий кинематографическим отделом.
— Комиссар, из Владивостока прибыли новые киноаппараты. Наши фильмы готовы. Не хотите ли посмотреть?
Тотчас же на лице Гарина вновь появляется выражение решительности и суровости. И почти прежним своим тоном он говорит:
— Давайте.
17 августа
При Вечеу авангард красной армии разгромил часть неприятельских войск. Город снова в наших руках; захвачены две пушки, пулемёты, тягачи и большое количество пленных. Три англичанина, служившие офицерами у Ченя и взятые в плен, уже отправлены в Кантон. Дома именитых граждан, поддерживавших дружеские отношения с офицерами неприятельской армии, сожжены.
Чень перегруппировывает свои войска, не позднее чем через неделю он даст ответное сражение. Все средства, которыми располагает комиссариат пропаганды, сегодня задействованы. Начальники цехов получили приказ распространять с помощью своих подчинённых наши плакаты. Плакаты теперь — на крышах из рифлёного железа, на стеклах винных магазинов, во всех барах, в общественном транспорте, на рикшах, на рыночных столбах, на парапетах мостов, у всех предпринимателей; у цирюльников они приклеены к вентиляторам на потолке, у продавцов фонарей натянуты на бамбуковые палки; плакаты лежат в витринах универсальных магазинов и — сложенные веером — в витринах ресторанов; в гаражах они прикрепляются клейкой бумагой к машинам. Это игра, которой развлекается весь город. И куда ни посмотришь — везде плакаты, их так же много, как газет в Европе. Утром в руках у прохожих плакаты небольшого размера (большие ещё не напечатаны). На них изображены во всём своём великолепии победоносные кадеты и кантонские солдаты в лучах солнца, они смотрят, как убегают бледные англичане и зелёные китайцы, а ниже расположены более мелкие фигуры студента, крестьянина, рабочего, женщины и солдата, которые держат друг друга за руки.
После сиесты веселье переходит в энтузиазм. По праздничному городу разгуливают небрежно одетые солдаты, все жители высыпали на улицы; вдоль набережной густая толпа в молчаливом возбуждении движется медленно и торжественно. Вереницей проходят колонны с флейтами, гонгом и плакатами, за ними бегут ребятишки. Группами идут студенты, размахивая белыми флажками, которые, подобно гребешкам морских волн, то набегающих, то откатывающих назад, трепещут и взмывают над просторными одеяниями и белыми костюмами, тесными, как военная форма. Спокойная плотная человеческая масса продвигается вперед с тяжеловесной медлительностью, расступаясь перед колоннами и образуя за ними колеблющийся след из поднятых кверху рук со шлемами и панамами. На стенах — наши плакаты, а на крышах — огромные наспех намалёванные транспаранты, изображающие победу в картинках. Небо светлое и низкое. В жарком воздухе торжественное шествие движется так, словно направляется в храм. Некоторые старые китаянки несут на спине в мешке из чёрного холста сонного ребёнка с торчащими вихрами. Отдалённые звуки гонга, ракет, музыкальных инструментов и крики людей сливаются в неясный гул, который поднимается от земли вместе с невнятным шумом шагов и приглушённым стуком бесчисленных деревянных башмаков. Едкая, разъедающая горло пыль клубится на высоте человеческого роста и медленно оседает на маленьких, почти пустынных улицах, где нет больше никого, кроме нескольких запаздывающих: они спешат, чувствуя себя неловко в праздничной одежде. Почти у всех магазинов ставни или слегка приоткрыты, или заперты, как в дни больших праздников.
Никогда я не чувствовал так сильно, как сегодня, разобщённости, о которой говорил мне Гарин, одиночества, в котором мы живём, дистанции, отделяющей то, что мы несём в глубине души, от эмоций этой толпы и даже от её энтузиазма…
На следующий день
Гарин возвращается от Бородина в ярости.
— Я не говорю, что он не прав, используя смерть Клейна, как и любое другое событие. Но его желание заставить именно меня говорить на похоронах Клейна я считаю идиотским, оно раздражает меня. Ораторов много. Но нет! Он снова во власти большевистского образа мышления во всей его невыносимости дурацкого упоения дисциплиной. Ну это его дело. А я уезжал из Европы, рискуя окончить свои дни, как какой-нибудь Ребеччи, вовсе не для того, чтобы кому-то здесь повиноваться или заставлять это делать других. «Революция не признаёт половинчатости!» Ну-ну! Половинчатость будет везде, где действуют люди, а не машины… Он хочет фабриковать революционеров, как Форд фабрикует машины. Это плохо кончится, причём долго ждать не придётся. В этой голове обросшего волосами монгола большевик борется против еврея: если большевик победит, тем хуже для Интернационала…
Предлог. Истинная причина ссоры — в другом.
Истинная причина прежде всего в том, что Бородин велел казнить Гона. А Гарин, я думаю, хотел его спасти. Несмотря на убийство заложников (впрочем, кажется, Гон не имел к нему отношения). Потому что Гарин, вопреки всему, считал Гона полезным. Потому что Гарина с его людьми связывает что-то похожее на узы феодальной верности. И может быть, потому также, что Гарин был уверен: Гон в конце концов окажется на его стороне и в случае необходимости — против Бородина. Бородин, по-видимому, был такого же мнения…
Гарин верит только в силу человеческой энергии. Он не противник марксизма, но марксизм для него никоим образом не является «научным социализмом»; он видит в марксизме лишь способ организации рабочей стихии, лишь возможность вербовать из рабочих ударные отряды. Бородин терпеливо строит фундамент коммунистического здания. Он упрекает Гарина в отсутствии перспективы, в том, что тот не знает, куда идёт, и одерживает лишь случайные победы, какими бы блестящими и нужными они ни были. Уже сейчас, по мнению Бородина, Гарин принадлежит прошлому.
Гарин же считает, что Бородин действует в соответствии с перспективой, но что перспектива эта неверная. Одержимость Бородина коммунистической идеей приведёт к тому, что против него объединится всё правое крыло гоминьдана, значительно более сильное, чем то, которое поддерживало Чень Дая, в результате рабочие отряды будут разгромлены.
Гарин обнаружил (хотя достаточно поздно), что коммунизм, как все могущественные доктрины, является разновидностью франкмасонства. Что во имя дисциплины Бородин, не задумываясь, заменит его, Гарина, как только он перестанет быть необходимым, кем-нибудь другим — может быть, менее способным, но зато более послушным.
* * *
Как только в Гонконге стало известно о декрете, англичане собрались в Большом театре и снова отправили телеграмму в Лондон с просьбой прислать английские войска. Ответ был передан по телеграфу: английское правительство против всякого военного вмешательства.
* * *
Допрос пленных английских офицеров записан на дисках фонографа. Большое количество этих дисков передано в отделы. Но каждый офицер, защищаясь, ссылался на то, что воевал против нас, подчиняясь инструкциям своего правительства. Нужно стереть эту часть допроса. Нужно изготовить текст с большим «воспитательным» эффектом. Гарин говорит, что можно опровергнуть статью в газете, но не изображение и не звук и что на пропаганду с помощью фонографа и кино можно ответить также лишь с помощью фонографа и кино, а на это вражеская пропаганда, даже английская, пока ещё не способна.
* * *
— Он творит добрые дела перед отъездом, — говорит мне в это утро Николаев. Он — это Гарин.
— Перед отъездом?
— Да, мне кажется, что на этот раз отъезд состоится.
— Он уезжает каждую неделю.
— Да-да, но на этот раз, ты увидишь, он уедет. Он решился. Если бы Англия послала войска, возможно, он бы и остался, но он заранее знал, каким будет ответ из Лондона. Я полагаю, что он ждёт только результатов предстоящего сражения… Миров говорит, что он не доедет до Цейлона.
— Почему же?
— Да просто потому, дорогой, что он безнадёжен.
— Мало ли что говорят…
— Но это говорит не кто-нибудь, а Миров.
— Он может ошибаться.
— Очевидно, у него не только дизентерия и болотная лихорадка. С тропическими болезнями, видишь ли, дорогой, шутки плохи. Если заболеешь, надо лечиться. В противном случае — приходится сожалеть… Впрочем, так лучше!..
— Не для него!
— Его время прошло. Да, такие люди были необходимы, но теперь, когда красная армия сформирована, а окончательный разгром Гонконга — вопрос нескольких дней, нужны другие, способные в отличие от него забывать о собственной личности. Поверь, я не испытываю к нему враждебных чувств. Мне всё равно, работать с ним или с кем-то другим. И однако, он полон предрассудков. Я не упрекаю его за них, только говорю, что они у него есть.
Криво улыбаясь и щуря глаза, он добавляет:
— Как говорит Бородин: гуманен, слишком гуманен. Вот куда приводит болезнь, если её плохо лечат.
Я думаю о допросе Лина и о тех проявлениях противодействия со стороны Гарина, которые Николаев называет предрассудками…
Помолчав, Николаев продолжает, уперев палец мне в грудь:
— Он не коммунист, вот что. Мне плевать, но всё-таки следует признать, что логика на стороне Бородина: в коммунизме нет места для тех, кто стремится прежде всего быть… самим собой, точнее, существовать отдельно от других…
— Коммунизм против индивидуального самосознания?
— Он требует большей отдачи… Индивидуализм — это болезнь буржуазии…
— Но нам в комиссариате пропаганды совершенно ясно, что Гарин прав: отказаться сейчас от индивидуализма — это всё равно что готовить собственное поражение. И все, кто с нами работает, не только русские (за исключением, может быть, одного Бородина), такие же индивидуалисты, как Гарин.
— Тебе известно, что они — Бородин и Гарин — разругались, что называется, вдрызг? Ну и Бородин…
Он кладёт руки в карманы и неприязненно улыбается:
— О Гарине можно было бы многое порассказать…
— Если коммунисты, так сказать, римского образца, защищающие в Москве достижения революции, не захотят признавать революционеров, как бы поточнее выразиться… типа завоевателей, которые отдают им Китай, они…
— Завоевателей? Твой друг Гарин счёл бы это слово неподходящим.
— …они проявят опасную ограниченность…
— Но это не имеет значения. Ты ничего не понимаешь. По праву или нет, но Бородин делает ставку на то, что он здесь представляет, насколько это возможно, пролетариат. Он служит прежде всего пролетариату, который, будучи своего рода ядром общества, должен осознать свои интересы и расти, чтобы взять власть в свои руки. Бородин же — человек у штурвала…
— Гарин также. Он не считает, что совершил революцию в одиночестве.
— Но Бородин знает курс своего корабля, а Гарин не знает. Как говорит Бородин, у Гарина нет политической линии.
— А революция?
— Ты рассуждаешь как дитя. Революция может определять политическую линию, только пока она не совершилась. Иначе это не революция, а простой государственный переворот, pronunciamiento. Временами я себя спрашиваю, не превратится ли он в конце концов в сторонника Муссолини… Ты знаком с Парето?
— Нет.
— Гарин должен его знать…
— Ты забываешь только об одном: если даже его позитивные чувства таковы, как ты утверждаешь (а я так не считаю), его негативные чувства совершенно ясны: ненависть к буржуазии и ко всему, что с ней связано, в нём неизменна. А негативные чувства — не пустяк.
— Да-да, белый генерал — из левых… Всё идёт нормально, пока перед ним общий для всех враг — Англия. (Поэтому он сейчас в комиссариате пропаганды, созданном гоминьданом.) Но что потом, когда встанет вопрос об устройстве государства? Если он сделает ставку на коммунизм, он вынужден будет уподобиться Бородину, а если на демократию (что меня удивило бы, ведь личный состав гоминьдана внушает ему отвращение) — он погиб: он не захочет всю жизнь заниматься в кулуарах китайской политикой, и он не сможет ввести диктатуру. С диктатурой ему, не будучи китайцем, успеха не добиться. Стало быть, ничем не хуже вернуться в Европу и умереть с миром и славой. Время таких людей, как он, подходит к концу. Конечно, коммунистическое общество может использовать революционеров такого типа (в сущности, он ведь здесь в качестве «спеца»), но они обязаны… опираться на двух твёрдых чекистов. Твёрдых. Что это за полиция, если её возможности ограниченны? Бородин, Гарин, все они…
Он делает вялый жест, как будто смешивает коктейль.
С тех пор как я познакомился с Гариным, люди, склонные к логическим рассуждениям, предсказывают ему будущее… Николаев продолжает:
— Бородин кончит так же, как твой друг. Индивидуальное самосознание — это, знаешь, болезнь вождей. Чего здесь особенно не хватает, так это настоящего Чека…
10 часов
Плеск. Звук от удара сталкивающихся джонок. Тёплый, ясный воздух оживает благодаря свету луны, которая скрыта за крышей дома. На веранде, возле стены, — два чемодана: завтра утром Гарин уезжает. Уже давно он сидит задумавшись, с отсутствующим взглядом и опущенными руками. В ту минуту, когда я встаю за красным карандашом, чтобы разметить «Кантонскую газету», которую кончил просматривать, он сбрасывает с себя оцепенение:
— Я снова раздумывал над словами отца: никогда не следует отрываться от своей земли. Мир повсюду абсурден… Не может быть внутренней силы, не может быть даже подлинной жизни без осознания тщеты человеческого бытия и постоянного размышления над этим.
Я знаю, что эта идея определяет всю его жизнь, что из глубокой убеждённости в том, что мир абсурден, он черпает свою силу: если мир не абсурден, то его существование начинает распадаться на лишённые смысла поступки, связанные не с той основополагающей тщетой человеческой участи, которая, в сущности, его вдохновляет, а с обычной бессмысленностью, порождающей отчаяние. Отсюда его потребность внушать другим свои мысли. Но в этот вечер всё во мне восстаёт против него; я отбиваюсь от его рассуждений, которые проникают в моё сознание и которым его близкая смерть служит зловещим подтверждением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21