Английские деньги по-прежнему здесь, и деньги китайских банкиров также. Или мы с этим боремся, или нет. Однако…
Он поднимается, сдунув со стола крошки хлеба и стряхнув их с одежды; идёт к сейфу и достаёт оттуда листовку, которую протягивает Галлену.
— Вот что самое главное.
— Ого! Старая гадина!
— Нет. Он, конечно, не знает о существовании этих листовок.
Я смотрю через плечо Галлена: в листовке объявляется о создании нового правительства, главой которого будто бы предложено стать Чень Даю.
— Они знают, что его можно нам противопоставить. Как бы мы ни старались, он сохраняет своё влияние.
— Давно ты получил эту листовку?
— Час назад.
— Его влияние… Да, он стоит против нас. Ты не находишь, что это продолжается слишком долго?
Гарин, поразмыслив, говорит:
— Это нелегко…
— Тем более, что я перестал доверять Гону… Он лезет не в свои дела и сам решает, кого прикончить, а среди них есть люди, которым партия многим обязана…
— Найди ему замену.
— Тут стоит подумать: малый очень толковый, да и момент сейчас неудачный. А кроме того, если он будет не с ними, то окажется против нас.
— Так что же?
— Без нас он долго не продержится, все террористы слишком неосторожны и никогда не могут сами сорганизоваться… но ещё на несколько дней…
На следующий день
«Ну, конечно!» — говорит Гарин, войдя сегодня утром в свой кабинет и увидев высокие стопки донесений. «После всяких историй всегда так…» И мы вновь принимаемся за работу. Во всех этих донесениях, таких смирных в наших руках, видны следы бешеной деятельности. Страсти и желания вчерашнего и позавчерашнего дня, жестокие приказы людей, о которых я знаю только то, что они либо убиты, либо скрываются. И надежды других людей, желающих завтра сделать то, что не удалось Тану.
Гарин работает молча, подбирая все документы — их много, — которые касаются Чень Дая. Иногда, откладывая бумагу или помечая её красным карандашом, он только произносит вполголоса: «Опять». Вокруг этого старика группируются все наши враги. Тан, полагавший, что сможет быстро прорваться через мосты и завладеть оружием, собранным в комиссариате пропаганды, хотел сделать его главой нового правительства. Все те, кто боится или не хочет действовать, все, кто способен только ныть и жаловаться, кто крутится вокруг вождей тайных политических обществ, все старики, которые когда-то помогали Чень Даю, — все они образуют массу, сформировавшуюся только благодаря личности Чень Дая и без него невозможную…
А вот донесения из Гонконга: Тан сумел добраться до города. Англия, знающая, сколь невелики средства у комиссариата пропаганды, вновь принимается за своё. Теперь я понимаю, и, может быть, даже лучше, чем когда был в самом Гонконге, что представляет собой этот новый вид войны, где пушки заменяются лозунгами, где побеждённый город обрекается не на огонь, а на великую тишину азиатских забастовок, на тревожную пустоту обезлюдевших улиц, на которых пугливо исчезает одинокая тень под глухой стук деревянных башмаков… Победа является не из сражения, но из этих диаграмм, из этих донесений, из сообщений о снижении цен на дома, из мольбы о субсидиях, из растущего количества пустых табличек, сменяющих мало-помалу на дверях гонконгских небоскрёбов названия фирм и компаний… Но готовится и ещё одна война, в старом стиле: армию Чень Тьюмина обучают английские офицеры.
«Денег, денег, денег, — молят все донесения. — Нам придётся прекратить выплату пособий по безработице…» И Гарин, вглядываясь в каждое из них, нервно чертит заглавную букву Д — декрет. Многие из кантонских фирм, которые когда-то предлагали значительные средства Бородину и которым декрет принесёт неминуемое разорение, теперь повернулись к друзьям Чень Дая… Около одиннадцати Гарин уходит.
— Совершенно необходимо пустить в дело этот декрет. Если придёт Галлен, скажешь ему, что я у Чень Дая.
Затем я работаю с Николаевым. Глава комитета безопасности, в прошлом — агент охранки. С его досье Бородин ознакомился уже в настоящее время в Чека. Войдя в террористические организации в довоенные годы, Николаев способствовал аресту многих активистов. Он был прекрасным осведомителем, поскольку к его собственным сведениями добавлялась ещё информация его жены, надёжной и уважаемой в своем кругу террористки, которая умерла весьма странным образом. Из-за стечения обстоятельств Николаев утратил доверие товарищей, однако у них не возникло достаточно твёрдого убеждения в необходимости расправы. Вследствие этого охранка сочла, что он разоблачён, и больше не платила ему. Николаев был не способен работать. Он жил в постоянной нищете, нанимался проводником, продавцом порнографических открыток… Он регулярно обращался с просьбами о помощи в полицию, откуда ему — для поддержания — высылали кое-какие деньги. Он жил, испытывая к себе отвращение, плыл по течению, но тем не менее чувствовал, что с полицией его связывает некий общий корпоративный дух. В 1914 году, попросив 50 рублей — это была его последняя просьба, — он донёс, словно желая расплатиться, на свою соседку. Это была старая женщина, прятавшая оружие…
Война стала для него избавлением. Он ушёл с фронта в 1917 году, оказался в конце концов во Владивостоке, затем в Тяньцзине, где в качестве мойщика посуды нанялся на судно, отправлявшееся в Кантон. Там он вновь принялся за своё старое ремесло осведомителя, проявив при этом столько ловкости, что Сунь Ятсен доверил ему четыре года спустя один из важнейших постов своей секретной полиции. Русские, по-видимому, забыли о его прежней профессии.
Пока я привожу в порядок почту из Гонконга, Николаев изучает результаты недавно подавленного восстания. «Так вот, понимаешь, дорогой, я выбираю самую большую комнату. Большую, очень большую. Ну и сажусь в полном одиночестве в кресло председателя на возвышении. В полном одиночестве, понимаешь? Только секретарь сидит в углу, да позади меня ещё шесть красногвардейцев. Понимают они только местный диалект, но, конечно, в руках — револьверы. Когда обвиняемый входит, он щёлкает каблуками (как говорит твой друг Гарин, бывают храбрые люди), но, когда выходит, этого уже не слышно. Если бы присутствовали люди, публика, я бы никогда ничего не добился. Обвиняемые давали бы отпор. Но когда мы в полном одиночестве… Ты понимаешь — в полном одиночестве…» И с блуждающей улыбкой толстого старика, возбуждённо созерцающего обнажённую девочку, Николаев добавляет, прищурив глаза: «Если бы ты знал, как они слабеют…»
* * *
Когда я возвращаюсь обедать, Гарин пишет.
— Минуту, я почти кончил. Я должен записать сразу, иначе могу забыть. Это касается моего визита к Чень Даю.
Через несколько минут я слышу звук, какой бывает, когда пером проводят черту. Гарин отодвигает бумаги.
— Кажется, его последний дом продан. Он живёт у бедного фотографа, поэтому, конечно, он тогда и захотел прийти ко мне сам. Меня вводят в мастерскую — маленькую тёмную комнату. Чень Дай пододвигает мне кресло и садится на диван. Где-то во дворе продавец фонарей бьёт молотком по жести, поэтому мы разговариваем очень громко. Впрочем, тебе следует просто прочесть…
Он протягивает мне бумаги.
— Начинай со слов: однако несомненно… Ч. Д. — это он, Г. — конечно, я. Или нет, лучше я прочту сам. Ты можешь не понять того, что даётся в сокращении.
Он наклоняет голову, но прежде, чем начать читать, добавляет:
— Я избавлю тебя от бесполезной болтовни, которая идёт в начале. Как обычно, сановной и изысканной. Когда я загнал его в угол своим вопросом — будет ли он голосовать за декрет или нет, — он сказал:
— Господин Гарин (Гарин почти имитирует слабый, размеренный голос старика и свойственные ему несколько поучающие интонации), не разрешите ли вы задать вам кое-какие вопросы. Я знаю, что это не принято…
— Прошу вас.
— Я хотел бы знать, помните ли вы то время, когда мы создавали военную школу?
— Отлично помню.
— В таком случае, может быть, вы не забыли, что когда вы соблаговолили прийти ко мне, чтобы ознакомить меня с вашим проектом, то сказали мне — вы утверждали, — что эта школа основана для защиты Гуаньдуна.
— И что же?
— Для защиты. Может быть, вы помните, что тогда я пошёл вместе с вами, вместе с молодым командиром Чан Кайши к именитым людям. Иногда даже я делал это один. Ораторы меня оскорбляли, они объявили меня сторонником милитаризма!.. Я знаю, что и заслуживающая уважения жизнь может подвергнуться нападкам. Я ими пренебрегаю. Но я сказал достойным почтения и уважения людям, которые отнеслись ко мне с доверием: «Вы благоволите считать меня человеком справедливым. Прошу вас, пошлите вашего ребёнка, вашего сына, в эту школу. Забудьте мудрость наших предков, гласящую, что военное ремесло постыдно». Господин Гарин, я говорил это?
— Кто же спорит?
— Так. Ста двадцати среди этих детей уже нет в живых. Трое из них — единственные сыновья своих родителей. Господин Гарин, кто несёт ответственность за эти смерти? Я.
Спрятав в широких рукавах руки, он низко склоняется и, выпрямившись, продолжает:
— Я пожилой человек, я уже давно забыл надежды своей юности — того времени, когда вас, господин Гарин, ещё не было на свете. Я знаю, что такое смерть. Я знаю, что бывают необходимые жертвы… Но среди этих молодых людей трое были единственными сыновьями, — единственными сыновьями, господин Гарин, и я снова был у их отцов. Каждый молодой офицер, погибающий не ради защиты своей страны от опасности, погибает напрасно. И именно мой совет привёл к этой смерти.
— Ваши доводы превосходны. Жаль, что вы не изложили их генералу Тану.
— Генералу Тану они известны. Но он о них забыл, как и другие… Господин Гарин, мне нет дела до фракций. Но раз Комитет семи, раз какая-то часть народа придаёт значение моему мнению, я не буду его скрывать. — И очень медленно добавляет: — Как бы ни было это для меня опасно… Поверьте, я сожалею, что приходится так говорить с вами. Вы меня вынуждаете. Я действительно сожалею об этом, господин Гарин, но я не буду защищать ваш проект. И несомненно, буду даже с ним бороться. Я считаю, что вы и ваши друзья не являетесь добрыми пастырями народа… («Французскому его обучали отцы-иезуиты», — замечает Гарин своим обычным голосом.) И даже опасны для него. Думаю, что крайне опасны — ведь вы не любите народ.
— Кого ребёнок должен предпочесть: кормилицу, которая его любит, но позволит утонуть, или же ту, которая его не любит, но умеет плавать и спасёт?
На минуту он задумывается, откинув голову назад, смотрит на меня и почтительно отвечает:
— Может быть, господин Гарин, всё зависит от того, что у ребёнка в карманах.
— По правде сказать, вам это должно быть хорошо известно, потому что вот уже двадцать лет, как вы приходите ему на помощь и всё ещё бедны.
— А я не рылся…
— Не то что я! Посмотрев на мои дырявые ботинки (я прислоняюсь к стене и показываю одну из своих подошв), можно догадаться, как разложение страны меня обогатило.
Хоть и глупо, но обескураживает. Он мог бы возразить, что наши фонды, какими бы незначительными они ни были, всё-таки позволяют купить новые ботинки. Но либо ему это не приходит в голову, либо он не хочет продолжать оскорбительный для него спор. Как все китайцы его поколения, он опасается вспыльчивости, раздражения, признаков вульгарности… Высвободив руки из рукавов, он разводит их в стороны и встаёт: «Вот так».
Гарин кладёт на стол последний лист, опускает на него крест-накрест ладони и повторяет:
— Вот так.
— То есть?
— Я думаю, вопрос решён. Единственное, что сейчас остаётся, — это ждать, когда с Чень Даем будет покончено, и тогда вернуться к обсуждению декрета. К счастью, он всё делает, чтобы помочь нам.
— Каким образом?
— Требуя ареста террористов. (Между прочим, пусть себе требует. Однако, если он добьётся разрешения на арест, полиция их просто не найдёт, вот и всё.) Гон уже давно его ненавидит…
На следующее утро
Войдя, как обычно, когда Гарин запаздывает, в его комнату, я слышу крики: две юные обнажённые китаянки (их тела с удалёнными волосами словно два длинных матовых пятна), застигнутые врасплох моим появлением, вскакивают с воплями и укрываются за ширмой. Застёгивая свой офицерский китель, Гарин зовёт слугу-китайца и отдаёт распоряжение: вывести женщин и заплатить им, после того как они оденутся.
— Когда здесь находишься долго, — говорит он мне на лестнице, — китаянки начинают сильно раздражать, ты это ещё почувствуешь. В таком случае, чтобы спокойно заниматься серьёзными вещами, лучше всего переспать с ними и больше об этом не думать.
— А если с двумя одновременно, то, видимо, и душевного спокойствия становится в два раза больше?
— Если у тебя есть желание, позови их (или её, если ты придаёшь этому значение) к себе в комнату. У нас много информаторов в домах, расположенных вдоль берега реки, но я им не доверяю…
— Белые посещают эти притоны?
— А как же! Китаянки очень искусны…
Николаев ждёт нас возле лестницы. Завидев Гарина, он кричит:
— Да-да, это продолжается! Послушай-ка!
Он вынимает из кармана бумагу и, пока мы медленно из-за его тучности идём пешком в комиссариат пропаганды (ещё не очень жарко), читает:
«Иностранцы, живущие в миссиях, мужчины и женщины, бежали от безобидной толпы китайцев. Почему же, если они не были ни в чём виноваты? Между тем в саду миссии нашли несметное количество детских костей. Теперь, когда окончательно установлено, что эти порочные личности во время своих оргий устраивают жестокую резню невинных китайских младенцев…»
— Это работа Гона, правда? — спрашивает Гарин.
— Ну, как обычно, продиктовано. Он ведь не умеет писать… Третья листовка…
— Я ему уже запрещал делать подобные глупости. Он начинает мне надоедать!
— Мне кажется, он намерен продолжать… Я видел, что в комиссариате пропаганды он работал с удовольствием, только когда ему приходилось составлять сообщения, направленные против христиан. Гон утверждает, что народ бывает счастлив от таких сообщений. Может быть…
— Речь не о том. Пришли его ко мне, когда он появится.
— Утром он хотел зайти к тебе. Думаю, он тебя ещё ждёт.
— Главное, не спрашивай, что он намерен предпринять по отношению к Чень Даю. Добейся сведений из других источников.
— Хорошо, Гарин, скажи…
— Что?
— Ты знаешь, что банкир Сиа Чеу убит?
— Ножом?
— Нет, пуля попала в голову, когда мы обходили мосты.
— Ты думаешь, что это Гон?
— Не думаю, а знаю.
— Ты сказал ему, чтобы он прекратил…
— Да, от твоего имени и от имени Бородина. Кстати, Бородину лучше, и он наверняка скоро появится. Но Гон действует теперь только на свой страх и риск.
— Он знал, что Сиа Чеу нас поддерживал?
— Прекрасно знал, но для него это не имело значения. Сиа Чеу был слишком богат. Грабежа не было, как обычно…
Ничего не говоря, Гарин качает головой. Мы уходим.
Я сопровождаю Николаева, беру у него в отделе досье с последними сообщениями из Гонконга и снова спускаюсь вниз. Когда я вхожу в отдел Гарина, я сталкиваюсь с Гоном, собравшимся уходить. Гон говорит с очень сильным акцентом, почти тихо, но в его голосе угадывается плохо скрытая ярость.
— Вы можете выносить суждение о том, что я пишу. Ладно, согласен. Но вы не можете судить мои чувства. Пытка, я считаю, тут справедлива. Потому что жизнь бедняков — это продолжительная пытка. И тех, кто учит её терпеть — христианских священников и других, — нужно наказать. Они не ведают, не ведают. И я считаю, что следовало бы их заставить (подчёркивая эти слова, он делает жест, как будто наносит удар) понять. Двинуть против них не солдат, нет. Прокажённых. Одного из тех, чья кожа на руках разлагается и течёт. Другие будут мне говорить о покорности судьбе. Ладно, путь так. Но если послушать прокажённого, он рассуждает по-другому.
Гон уходит, улыбаясь, и эта обнажающая зубы улыбка внезапно придаёт его исполненному ненависти лицу почти детское выражение.
Встревоженный Гарин задумывается. Когда он поднимает голову, наши глаза встречаются.
— Я предупредил епископа, — говорит он, — об опасности, которой подвергаются миссионеры. Необходим их отъезд. Отъезд, а не резня.
— Ну и что же?
— «Надлежащие меры предосторожности будут приняты, — велел он мне передать. — Что же касается прочего, то мученичество нам дарует или отказывает в нём Господь Бог. Да будет на то его воля». Кое-кто из миссионеров уехал.
Пока Гарин говорит, его взгляд скользит по письменному столу и останавливается на одном из тех бланков с донесениями, которые лежат в папке…
— А-а, Чень Дай перебрался из мастерской фотографа и обосновался на вилле, которую один уехавший друг предоставил в его распоряжение… И этот благоразумный человек вчера вечером попросил предоставить ему военную охрану. Ах, насколько было бы лучше заменить Комитет семи более надёжным комитетом с диктаторскими полномочиями и создать Чека вместо того, чтобы рассчитывать на людей вроде Гона… У нас много дел!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Он поднимается, сдунув со стола крошки хлеба и стряхнув их с одежды; идёт к сейфу и достаёт оттуда листовку, которую протягивает Галлену.
— Вот что самое главное.
— Ого! Старая гадина!
— Нет. Он, конечно, не знает о существовании этих листовок.
Я смотрю через плечо Галлена: в листовке объявляется о создании нового правительства, главой которого будто бы предложено стать Чень Даю.
— Они знают, что его можно нам противопоставить. Как бы мы ни старались, он сохраняет своё влияние.
— Давно ты получил эту листовку?
— Час назад.
— Его влияние… Да, он стоит против нас. Ты не находишь, что это продолжается слишком долго?
Гарин, поразмыслив, говорит:
— Это нелегко…
— Тем более, что я перестал доверять Гону… Он лезет не в свои дела и сам решает, кого прикончить, а среди них есть люди, которым партия многим обязана…
— Найди ему замену.
— Тут стоит подумать: малый очень толковый, да и момент сейчас неудачный. А кроме того, если он будет не с ними, то окажется против нас.
— Так что же?
— Без нас он долго не продержится, все террористы слишком неосторожны и никогда не могут сами сорганизоваться… но ещё на несколько дней…
На следующий день
«Ну, конечно!» — говорит Гарин, войдя сегодня утром в свой кабинет и увидев высокие стопки донесений. «После всяких историй всегда так…» И мы вновь принимаемся за работу. Во всех этих донесениях, таких смирных в наших руках, видны следы бешеной деятельности. Страсти и желания вчерашнего и позавчерашнего дня, жестокие приказы людей, о которых я знаю только то, что они либо убиты, либо скрываются. И надежды других людей, желающих завтра сделать то, что не удалось Тану.
Гарин работает молча, подбирая все документы — их много, — которые касаются Чень Дая. Иногда, откладывая бумагу или помечая её красным карандашом, он только произносит вполголоса: «Опять». Вокруг этого старика группируются все наши враги. Тан, полагавший, что сможет быстро прорваться через мосты и завладеть оружием, собранным в комиссариате пропаганды, хотел сделать его главой нового правительства. Все те, кто боится или не хочет действовать, все, кто способен только ныть и жаловаться, кто крутится вокруг вождей тайных политических обществ, все старики, которые когда-то помогали Чень Даю, — все они образуют массу, сформировавшуюся только благодаря личности Чень Дая и без него невозможную…
А вот донесения из Гонконга: Тан сумел добраться до города. Англия, знающая, сколь невелики средства у комиссариата пропаганды, вновь принимается за своё. Теперь я понимаю, и, может быть, даже лучше, чем когда был в самом Гонконге, что представляет собой этот новый вид войны, где пушки заменяются лозунгами, где побеждённый город обрекается не на огонь, а на великую тишину азиатских забастовок, на тревожную пустоту обезлюдевших улиц, на которых пугливо исчезает одинокая тень под глухой стук деревянных башмаков… Победа является не из сражения, но из этих диаграмм, из этих донесений, из сообщений о снижении цен на дома, из мольбы о субсидиях, из растущего количества пустых табличек, сменяющих мало-помалу на дверях гонконгских небоскрёбов названия фирм и компаний… Но готовится и ещё одна война, в старом стиле: армию Чень Тьюмина обучают английские офицеры.
«Денег, денег, денег, — молят все донесения. — Нам придётся прекратить выплату пособий по безработице…» И Гарин, вглядываясь в каждое из них, нервно чертит заглавную букву Д — декрет. Многие из кантонских фирм, которые когда-то предлагали значительные средства Бородину и которым декрет принесёт неминуемое разорение, теперь повернулись к друзьям Чень Дая… Около одиннадцати Гарин уходит.
— Совершенно необходимо пустить в дело этот декрет. Если придёт Галлен, скажешь ему, что я у Чень Дая.
Затем я работаю с Николаевым. Глава комитета безопасности, в прошлом — агент охранки. С его досье Бородин ознакомился уже в настоящее время в Чека. Войдя в террористические организации в довоенные годы, Николаев способствовал аресту многих активистов. Он был прекрасным осведомителем, поскольку к его собственным сведениями добавлялась ещё информация его жены, надёжной и уважаемой в своем кругу террористки, которая умерла весьма странным образом. Из-за стечения обстоятельств Николаев утратил доверие товарищей, однако у них не возникло достаточно твёрдого убеждения в необходимости расправы. Вследствие этого охранка сочла, что он разоблачён, и больше не платила ему. Николаев был не способен работать. Он жил в постоянной нищете, нанимался проводником, продавцом порнографических открыток… Он регулярно обращался с просьбами о помощи в полицию, откуда ему — для поддержания — высылали кое-какие деньги. Он жил, испытывая к себе отвращение, плыл по течению, но тем не менее чувствовал, что с полицией его связывает некий общий корпоративный дух. В 1914 году, попросив 50 рублей — это была его последняя просьба, — он донёс, словно желая расплатиться, на свою соседку. Это была старая женщина, прятавшая оружие…
Война стала для него избавлением. Он ушёл с фронта в 1917 году, оказался в конце концов во Владивостоке, затем в Тяньцзине, где в качестве мойщика посуды нанялся на судно, отправлявшееся в Кантон. Там он вновь принялся за своё старое ремесло осведомителя, проявив при этом столько ловкости, что Сунь Ятсен доверил ему четыре года спустя один из важнейших постов своей секретной полиции. Русские, по-видимому, забыли о его прежней профессии.
Пока я привожу в порядок почту из Гонконга, Николаев изучает результаты недавно подавленного восстания. «Так вот, понимаешь, дорогой, я выбираю самую большую комнату. Большую, очень большую. Ну и сажусь в полном одиночестве в кресло председателя на возвышении. В полном одиночестве, понимаешь? Только секретарь сидит в углу, да позади меня ещё шесть красногвардейцев. Понимают они только местный диалект, но, конечно, в руках — револьверы. Когда обвиняемый входит, он щёлкает каблуками (как говорит твой друг Гарин, бывают храбрые люди), но, когда выходит, этого уже не слышно. Если бы присутствовали люди, публика, я бы никогда ничего не добился. Обвиняемые давали бы отпор. Но когда мы в полном одиночестве… Ты понимаешь — в полном одиночестве…» И с блуждающей улыбкой толстого старика, возбуждённо созерцающего обнажённую девочку, Николаев добавляет, прищурив глаза: «Если бы ты знал, как они слабеют…»
* * *
Когда я возвращаюсь обедать, Гарин пишет.
— Минуту, я почти кончил. Я должен записать сразу, иначе могу забыть. Это касается моего визита к Чень Даю.
Через несколько минут я слышу звук, какой бывает, когда пером проводят черту. Гарин отодвигает бумаги.
— Кажется, его последний дом продан. Он живёт у бедного фотографа, поэтому, конечно, он тогда и захотел прийти ко мне сам. Меня вводят в мастерскую — маленькую тёмную комнату. Чень Дай пододвигает мне кресло и садится на диван. Где-то во дворе продавец фонарей бьёт молотком по жести, поэтому мы разговариваем очень громко. Впрочем, тебе следует просто прочесть…
Он протягивает мне бумаги.
— Начинай со слов: однако несомненно… Ч. Д. — это он, Г. — конечно, я. Или нет, лучше я прочту сам. Ты можешь не понять того, что даётся в сокращении.
Он наклоняет голову, но прежде, чем начать читать, добавляет:
— Я избавлю тебя от бесполезной болтовни, которая идёт в начале. Как обычно, сановной и изысканной. Когда я загнал его в угол своим вопросом — будет ли он голосовать за декрет или нет, — он сказал:
— Господин Гарин (Гарин почти имитирует слабый, размеренный голос старика и свойственные ему несколько поучающие интонации), не разрешите ли вы задать вам кое-какие вопросы. Я знаю, что это не принято…
— Прошу вас.
— Я хотел бы знать, помните ли вы то время, когда мы создавали военную школу?
— Отлично помню.
— В таком случае, может быть, вы не забыли, что когда вы соблаговолили прийти ко мне, чтобы ознакомить меня с вашим проектом, то сказали мне — вы утверждали, — что эта школа основана для защиты Гуаньдуна.
— И что же?
— Для защиты. Может быть, вы помните, что тогда я пошёл вместе с вами, вместе с молодым командиром Чан Кайши к именитым людям. Иногда даже я делал это один. Ораторы меня оскорбляли, они объявили меня сторонником милитаризма!.. Я знаю, что и заслуживающая уважения жизнь может подвергнуться нападкам. Я ими пренебрегаю. Но я сказал достойным почтения и уважения людям, которые отнеслись ко мне с доверием: «Вы благоволите считать меня человеком справедливым. Прошу вас, пошлите вашего ребёнка, вашего сына, в эту школу. Забудьте мудрость наших предков, гласящую, что военное ремесло постыдно». Господин Гарин, я говорил это?
— Кто же спорит?
— Так. Ста двадцати среди этих детей уже нет в живых. Трое из них — единственные сыновья своих родителей. Господин Гарин, кто несёт ответственность за эти смерти? Я.
Спрятав в широких рукавах руки, он низко склоняется и, выпрямившись, продолжает:
— Я пожилой человек, я уже давно забыл надежды своей юности — того времени, когда вас, господин Гарин, ещё не было на свете. Я знаю, что такое смерть. Я знаю, что бывают необходимые жертвы… Но среди этих молодых людей трое были единственными сыновьями, — единственными сыновьями, господин Гарин, и я снова был у их отцов. Каждый молодой офицер, погибающий не ради защиты своей страны от опасности, погибает напрасно. И именно мой совет привёл к этой смерти.
— Ваши доводы превосходны. Жаль, что вы не изложили их генералу Тану.
— Генералу Тану они известны. Но он о них забыл, как и другие… Господин Гарин, мне нет дела до фракций. Но раз Комитет семи, раз какая-то часть народа придаёт значение моему мнению, я не буду его скрывать. — И очень медленно добавляет: — Как бы ни было это для меня опасно… Поверьте, я сожалею, что приходится так говорить с вами. Вы меня вынуждаете. Я действительно сожалею об этом, господин Гарин, но я не буду защищать ваш проект. И несомненно, буду даже с ним бороться. Я считаю, что вы и ваши друзья не являетесь добрыми пастырями народа… («Французскому его обучали отцы-иезуиты», — замечает Гарин своим обычным голосом.) И даже опасны для него. Думаю, что крайне опасны — ведь вы не любите народ.
— Кого ребёнок должен предпочесть: кормилицу, которая его любит, но позволит утонуть, или же ту, которая его не любит, но умеет плавать и спасёт?
На минуту он задумывается, откинув голову назад, смотрит на меня и почтительно отвечает:
— Может быть, господин Гарин, всё зависит от того, что у ребёнка в карманах.
— По правде сказать, вам это должно быть хорошо известно, потому что вот уже двадцать лет, как вы приходите ему на помощь и всё ещё бедны.
— А я не рылся…
— Не то что я! Посмотрев на мои дырявые ботинки (я прислоняюсь к стене и показываю одну из своих подошв), можно догадаться, как разложение страны меня обогатило.
Хоть и глупо, но обескураживает. Он мог бы возразить, что наши фонды, какими бы незначительными они ни были, всё-таки позволяют купить новые ботинки. Но либо ему это не приходит в голову, либо он не хочет продолжать оскорбительный для него спор. Как все китайцы его поколения, он опасается вспыльчивости, раздражения, признаков вульгарности… Высвободив руки из рукавов, он разводит их в стороны и встаёт: «Вот так».
Гарин кладёт на стол последний лист, опускает на него крест-накрест ладони и повторяет:
— Вот так.
— То есть?
— Я думаю, вопрос решён. Единственное, что сейчас остаётся, — это ждать, когда с Чень Даем будет покончено, и тогда вернуться к обсуждению декрета. К счастью, он всё делает, чтобы помочь нам.
— Каким образом?
— Требуя ареста террористов. (Между прочим, пусть себе требует. Однако, если он добьётся разрешения на арест, полиция их просто не найдёт, вот и всё.) Гон уже давно его ненавидит…
На следующее утро
Войдя, как обычно, когда Гарин запаздывает, в его комнату, я слышу крики: две юные обнажённые китаянки (их тела с удалёнными волосами словно два длинных матовых пятна), застигнутые врасплох моим появлением, вскакивают с воплями и укрываются за ширмой. Застёгивая свой офицерский китель, Гарин зовёт слугу-китайца и отдаёт распоряжение: вывести женщин и заплатить им, после того как они оденутся.
— Когда здесь находишься долго, — говорит он мне на лестнице, — китаянки начинают сильно раздражать, ты это ещё почувствуешь. В таком случае, чтобы спокойно заниматься серьёзными вещами, лучше всего переспать с ними и больше об этом не думать.
— А если с двумя одновременно, то, видимо, и душевного спокойствия становится в два раза больше?
— Если у тебя есть желание, позови их (или её, если ты придаёшь этому значение) к себе в комнату. У нас много информаторов в домах, расположенных вдоль берега реки, но я им не доверяю…
— Белые посещают эти притоны?
— А как же! Китаянки очень искусны…
Николаев ждёт нас возле лестницы. Завидев Гарина, он кричит:
— Да-да, это продолжается! Послушай-ка!
Он вынимает из кармана бумагу и, пока мы медленно из-за его тучности идём пешком в комиссариат пропаганды (ещё не очень жарко), читает:
«Иностранцы, живущие в миссиях, мужчины и женщины, бежали от безобидной толпы китайцев. Почему же, если они не были ни в чём виноваты? Между тем в саду миссии нашли несметное количество детских костей. Теперь, когда окончательно установлено, что эти порочные личности во время своих оргий устраивают жестокую резню невинных китайских младенцев…»
— Это работа Гона, правда? — спрашивает Гарин.
— Ну, как обычно, продиктовано. Он ведь не умеет писать… Третья листовка…
— Я ему уже запрещал делать подобные глупости. Он начинает мне надоедать!
— Мне кажется, он намерен продолжать… Я видел, что в комиссариате пропаганды он работал с удовольствием, только когда ему приходилось составлять сообщения, направленные против христиан. Гон утверждает, что народ бывает счастлив от таких сообщений. Может быть…
— Речь не о том. Пришли его ко мне, когда он появится.
— Утром он хотел зайти к тебе. Думаю, он тебя ещё ждёт.
— Главное, не спрашивай, что он намерен предпринять по отношению к Чень Даю. Добейся сведений из других источников.
— Хорошо, Гарин, скажи…
— Что?
— Ты знаешь, что банкир Сиа Чеу убит?
— Ножом?
— Нет, пуля попала в голову, когда мы обходили мосты.
— Ты думаешь, что это Гон?
— Не думаю, а знаю.
— Ты сказал ему, чтобы он прекратил…
— Да, от твоего имени и от имени Бородина. Кстати, Бородину лучше, и он наверняка скоро появится. Но Гон действует теперь только на свой страх и риск.
— Он знал, что Сиа Чеу нас поддерживал?
— Прекрасно знал, но для него это не имело значения. Сиа Чеу был слишком богат. Грабежа не было, как обычно…
Ничего не говоря, Гарин качает головой. Мы уходим.
Я сопровождаю Николаева, беру у него в отделе досье с последними сообщениями из Гонконга и снова спускаюсь вниз. Когда я вхожу в отдел Гарина, я сталкиваюсь с Гоном, собравшимся уходить. Гон говорит с очень сильным акцентом, почти тихо, но в его голосе угадывается плохо скрытая ярость.
— Вы можете выносить суждение о том, что я пишу. Ладно, согласен. Но вы не можете судить мои чувства. Пытка, я считаю, тут справедлива. Потому что жизнь бедняков — это продолжительная пытка. И тех, кто учит её терпеть — христианских священников и других, — нужно наказать. Они не ведают, не ведают. И я считаю, что следовало бы их заставить (подчёркивая эти слова, он делает жест, как будто наносит удар) понять. Двинуть против них не солдат, нет. Прокажённых. Одного из тех, чья кожа на руках разлагается и течёт. Другие будут мне говорить о покорности судьбе. Ладно, путь так. Но если послушать прокажённого, он рассуждает по-другому.
Гон уходит, улыбаясь, и эта обнажающая зубы улыбка внезапно придаёт его исполненному ненависти лицу почти детское выражение.
Встревоженный Гарин задумывается. Когда он поднимает голову, наши глаза встречаются.
— Я предупредил епископа, — говорит он, — об опасности, которой подвергаются миссионеры. Необходим их отъезд. Отъезд, а не резня.
— Ну и что же?
— «Надлежащие меры предосторожности будут приняты, — велел он мне передать. — Что же касается прочего, то мученичество нам дарует или отказывает в нём Господь Бог. Да будет на то его воля». Кое-кто из миссионеров уехал.
Пока Гарин говорит, его взгляд скользит по письменному столу и останавливается на одном из тех бланков с донесениями, которые лежат в папке…
— А-а, Чень Дай перебрался из мастерской фотографа и обосновался на вилле, которую один уехавший друг предоставил в его распоряжение… И этот благоразумный человек вчера вечером попросил предоставить ему военную охрану. Ах, насколько было бы лучше заменить Комитет семи более надёжным комитетом с диктаторскими полномочиями и создать Чека вместо того, чтобы рассчитывать на людей вроде Гона… У нас много дел!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21