— Когда вам доставят сведения, о которых вы только что говорили?
— Через несколько минут: мы будет ужинать у председателя шолонского отделения. У него такой же ресторан-курильня, как и этот.
Мы в самом деле проезжаем мимо украшенных огромными иероглифами и зеркалами ресторанов, где, кажется, нет ничего, кроме света и шума; огромное количество светильников, зеркал, сверкающих шаров, ламп, стук костяшек маджонга, музыка фонографов, голоса певиц, стоны флейт, удары цимбал и гонгов…
Световые полосы уже почти смыкаются. Шофёр сбрасывает скорость и, нервничая, безостановочно жмёт на клаксон, чтобы пробиться сквозь толпы людей в белых полотняных костюмах; толпа гораздо плотнее, чем на наших бульварах; рабочие, бедные китайцы-ремесленники шатаются здесь, поедая сладости и фрукты, неохотно расступаются перед ревущими и сигналящими машинами; шофёры-вьетнамцы выкрикивают ругательства. Здесь уже нет ничего французского.
Машина останавливается перед рестораном-курильней — без тех грубых железных балконов, что мы только что видели, и не такого колониального вида; само здание походит скорее на маленький частный особняк. У входа, над которым водружены два чёрных на золотом фоне иероглифа, как это принято, — сплошные зеркала: слева, справа, в глубине и даже на лестничных пролетах. В кассе тучный китаец, голый по пояс, перекидывает костяшки счетов: он почти полностью загораживает собой длинную комнату, где в полутьме видны оранжевые тела и руки, снующие над огромным блюдом с перламутровыми лангустами и над грудой пустых, лёгких пунцовых панцирей.
На втором этаже нас встречает китаец с бульдожьей мордой, на вид около сорока лет (знакомимся); он тут же ведёт нас в отдельный кабинет, где нас ожидают трое его соотечественников. Безупречно белые костюмы, военные воротники. На кушетке чёрного дерева колониальные каски. Знакомство. (Естественно, ни одного имени разобрать нельзя.) Столик без скатерти заставлен тарелками, чашечками с соусом; плетёные кресла. Свет электрических лампочек, во множестве привешенных к потолку, дробит черноту ночи. Комната заполняется шумом голосов, но его перекрывают разрывы петард, стук костяшек домино, удары гонга и завывания однострунной скрипки. Вентиляторы тщётно пытаются разогнать горячий воздух.
Бульдог — хозяин ресторана, выполняющий роль переводчика, — говорит мне полушёпотом, с сильным акцентом:
— На этой неделе сюда приходил ужинать господин директор французской больницы…
Он, кажется, очень гордится этим, но самый пожилой из его друзей прерывает:
— Скажи им, что…
Жерар тут же сообщает, что я знаю кантонский диалект; заметно, что они проникаются ко мне симпатией. Начинается разговор — демократическая болтовня, «права народа» и т. п. У меня складывается очень чёткое ощущение, что единственная сила этих людей — это смутное желание перемен; единственное, что они действительно осознают, — это пережитые ими страдания. Я думаю о провинциальных комитетах во времена Конвента — но эти китайцы так изысканно вежливы, и это так странно контрастирует с их привычкой шмыгать носом. Как все они верят в силу слова! И вероятно, они не готовы к чёткой и к упорной деятельности технических комитетов, которым посылают свои доллары!
Вот в беспорядке всё, что они узнали сегодня:
Во всех городах Китая англичане поспешно укрываются на территории иностранных концессий.
Крупные объединения грузчиков приняли решение, что каждый из их членов будет вносить пять центов в день в фонд помощи забастовщикам Гонконга.
В Шанхае и Пекине готовятся грандиозные демонстрации протеста против жестокостей, совершённых иностранными империалистами, и во славу свободы Китая.
В южных провинциях идёт массовая запись добровольцев.
В кантонскую армию только что доставлено из России большое количество оружия и боеприпасов.
И ещё тщательно выписанное большими иероглифами:
В Гонконге обязательно будет отключено электричество.
Вчера было совершено пять террористических актов. Серьёзно ранен начальник полиции.
Видимо, город находится на грани нехватки воды.
И наконец, новости о внутренней политике; почти все они имеют отношение к человеку, которого зовут Чень Дай.
Отужинав, мы с Жераром спускаемся вниз, где летают в низких поклонах белые рукава; решаем немного прогуляться. Свежо; сирены кораблей, стоящих вблизи, на реке, своим протяжным рёвом, далеко разносящимся во влажном воздухе, заглушают время от времени гам китайских ресторанов.
Жерар, чем-то явно взволнованный, идёт справа. Сегодня он много выпил…
— Вам нехорошо?
— Нет.
— Вы чем-то встревожены?
— Да.
Едва ответив, он осознаёт грубость своего тона и тут же добавляет:
— Есть отчего…
— Но они, кажется, были в восторге?
— Что с них взять!
— И новости хороши.
— Какие?
— Да те, что они нам сообщили, чёрт возьми! Остановка Центральной электростанции, водо…
— Так вы не слышали, что говорил мой сосед?
— Я вынужден был слушать своего, он рассказывал о своём отце и о революции…
— Он говорил, что Чень Дай, без сомнения, вскоре открыто выступит против нас.
— Ну и что?
— Как это — ну и что? Вам этого мало?
— Может быть, и не мало, если бы я…
— Говоря коротко, он самый влиятельный человек в Кантоне.
— В чём это проявляется?
— Не могу объяснить. Впрочем, вы ещё много о нём услышите; будьте спокойны, это духовный вождь всех правых в партии. Друзья называют его китайским Ганди. Они, правда, ошибаются.
— Если конкретно, чего он хочет?
— Конкретно! Сразу видно, как вы молоды… Я ничего об этом не знаю. Он сам, возможно, тоже.
— Но чем он вам мешает?
— У нас были довольно напряжённые отношения. Теперь же, как кажется, он готовится обвинить нас перед лицом Комитета семи и в глазах общественного мнения.
— В чем обвинить?
— Разве я знаю? Эх! Увидели превосходные радиограммы и решили, что всё хорошо! Внутреннее положение столь же сложно, как и внешнее, поверьте мне… Не только в Гонконге, а в самом Кантоне нужно обезвреживать эти военные заговоры; англичане их организуют без конца и возлагают на них большие надежды… Я узнал сегодня только одну по-настоящему хорошую новость — начальник английской безопасности ранен. У Гона больше способностей, чем я думал. Гон — это глава террористов, как раз о нём нам время от времени сообщается в радиограммах: «Вчера в Гонконге было совершено два покушения… Три покушения… Пять покушений…» — и так далее. Гарин очень ему доверял. Гон был его секретарём, когда работал с нами. Впрочем, что за дурацкая выдумка — делать секретаря из этого мальчишки. Гон привязался к нему с юношеской пылкостью. Ничего, это пройдёт. Но надо признать, что он большой чудак. В первый раз я его увидел в Гонконге, это было в прошлом году. Мне сказали, что он решил застрелить губернатора, из браунинга — это он-то, который не мог попасть в дверь с десяти шагов. Приходит он ко мне в гостиницу, руки болтаются, громадные, как коромысла. Совсем пацан! «Вы в курсе моего пла-на?» Очень сильный акцент, такое впечатление, что он разрубает слова на слоги своими челюстями. Я говорю, что «его план», как он это именует, довольно-таки глуп; он меня слушает, очень раздосадованный, в течение четверти часа. Затем: «Да. Но э-то всё равно. Тем хуже. Потому что я дал клят-ву». Разумеется, теперь ему ничего не оставалось, как разрушить абсолютно всё! Он поклялся кровью своего пальца, уж не знаю где, в какой-нибудь пагоде новейшего типа… Он был очень, очень раздосадован. А у меня он всё же вызывал симпатию: китайцев такого типа не часто встретишь. Наконец, уже перед уходом, он передёрнул плечами, как будто у него были блохи, и, пожимая мне руку, очень медленно произнёс: «Ког-да ме-ня при-го-во-рят к смертной каз-ни, надо будет приказать юно-шам сле-до-вать моему при-ме-ру». Я много лет не слышал таких слов — «смертная казнь». Книжек начитался… Но сказано было с полным хладнокровием, как будто он говорил: «Когда я умру, пусть моё тело кремируют».
— А что с губернатором?
— Он собирался его прикончить через день, во время какой-то церемонии. Я хорошо помню, как я сидел на кровати нагишом, с всклокоченной головой — дьявольски жарко, хотя и десяти ещё не было, — сидел и прислушивался к шуму клаксонов, рожков и к воплям людей, спрашивая себя, означает ли это окончание церемонии или конец губернатора… Но Гона как подозрительного элемента выслали из города ещё утром. Во всём этом ужасном гаме я ясно различал, как он разрубает челюстями слова, и особенно чётко слышал его голос, говоривший:
— Ког-да ме-ня при-го-во-рят к смертной каз-ни…
Я, впрочем, и посейчас его слышу… И он вовсе не пускал пыль в глаза. Он в самом деле думал и выражал на своём удивительном языке, что его приговорят к смертной казни. Так оно и будет. Пацан…
— Откуда он родом?
— Из нищеты. Я думаю, он никогда не знал своих родителей. Но он сумел обратить это себе на пользу, заменив их одним типом, который продаёт теперь в Сайгоне сувениры, всякие забавные штучки и тому подобное… Вот что! Хотите выпить настоящего перно?
— Не отказался бы.
— Кто же отказывается от такого. Завтра зайдём к нему… И вы увидите одного из тех людей, которые «воспитали» террористов. Таких, как он, уже мало осталось… Вы ещё не хотите спать?
— Не то чтобы очень.
Он подзывает шофёра, тот подходит к нам.
— К Тхи Сяо.
Мы едем. Пригород с редкими фонарями, длинные ряды почерневших домов, каналы, в которых дрожат уже бледнеющие звёзды, непроглядная темень, где иногда мелькают квадратные точки света: вьетнамские лавчонки, в которых неподвижные торговцы дремлют между грудами голубых чашек… Действительно ли Жерар преподавал в лицее? Его поведение, его манера говорить меняются по мере того, как он устаёт. Хотелось бы мне знать… Мы едем очень быстро, и теперь становится почти холодно. Забившись в свой угол и скрестив для тепла руки на груди, я по-прежнему слышу всю ту демократическую болтовню за ужином, все те смехотворные лозунги, уже немыслимые в Европе и подобранные здесь, как ржавые, непригодные корабли; я по-прежнему вижу, какой восторг они вызывают у людей отнюдь не юношеского возраста, почти стариков… И за всем этим медленно вырастает комиссариат в Кантоне: это он стоит за радиограммами, которых не может скрыть Гонконг, — они появляются одна за другой, как открытые раны.
1 июля
Гонконг. — Китайские санитары в больницах объявили забастовку.
Корабли Навигационной компании Индокитая не могут выйти из порта.
Вчера были совершены новые террористические акты.
Нет никаких известий о том, что происходит в концессии Шамянь.
Хандра, тоска, досада… Я не знаю, чем заняться в этом городе, где вынужден ожидать отправления парохода, — а я так стремлюсь в Кантон. Жерар приходит ко мне в гостиницу, и мы садимся завтракать; ещё очень рано, и в зале, кроме нас, почти никого нет. Он рассказывает мне, на сей раз не так туманно, о Гоне, который занят теперь истреблением — одного за другим — начальников английских спецслужб, и о человеке, к которому мы отправимся во второй половине дня, человеке, который волей случая стал, по выражению Жерара, «повивальной бабкой Гона». Его зовут Ребеччи; он из Генуи и китайскую революцию переживает со спокойствием лунатика. Много лет назад он приехал в Китай и открыл магазин в Шамяни; однако богатые европейцы внушали ему такое отвращение, что он забросил своё дело и переселился прямо в Кантон. Там в 1920 году с ним познакомились Жерар и Гарин. Он продавал китайцам всякий дешёвый европейский хлам, и особенным успехом пользовались игровые автоматы: поющие птички, танцующие балерины, коты в сапогах, начинавшие прыгать, если в прорезь опускалась монетка. На это он жил. Он бегло говорил по-кантонски и женился на китаянке, тогда довольно красивой, а теперь растолстевшей. В году примерно 1895-м он был активистом партии анархистов, но говорить об этом периоде своей жизни не любил, хотя всегда вспоминал о нём с горделивой грустью. Он сожалел о нём тем больше, чем яснее осознавал, насколько стал слаб: «Чито вы хотите, взе прошло…»
Иногда Жерар с Гариным заходили к нему около семи часов; в это время начинала светиться его большая вывеска; мальчишки с косичками разглядывали её, рассевшись кружком на земле. Лучи заходящего солнца цеплялись за блестки на шёлковых платьях кукол. С кухни доносился звон кастрюль. Ребеччи, полулежа в шезлонге из ивовых прутьев посреди своего узенького магазинчика, мечтал о том, как он будет разъезжать по провинции с новыми игровыми автоматами. Китайцы будут выстраиваться у входа в его палатку, он вернётся богатым и сможет купить большой магазин, где будут продаваться электрические ружья, негры в штанишках из красного бархата, подвесные груши, качели, дешёвая утварь и, может быть, инвентарь для боулинга… Когда приходил Гарин, Ребеччи выныривал из своих грёз, как из ванны, встряхиваясь, протягивал ему руку и начинал рассказывать о магии. Это был его конёк. Не то чтобы он был суеверным в прямом смысле слова, но это его интересовало. Не было доказательств существования демонов на земле вообще и в Кантоне в частности, однако ничто не доказывало и обратного. А потому следовало их вызвать. И он вызывал их много раз, соблюдая все положенные обряды: вызывал тех, чьи имена он нашёл в разрозненном «Большом Альбере», а также тех, чьи имена очень хорошо знали нищие и служанки. Демонов оказывалось не так уж много, но зато он получал множество ценных указаний и пользовался ими, чтобы поразить своих клиентов или лечить их при случае от не очень опасных недугов. Слегка баловался он и опиумом, а в послеполуденные часы бесцельно бродил, его светлый силуэт узнавали издалека: плоская каска, узкая фигура, широкие штаны, пришпиленные снизу и ставшие шароварами, ступни вывернуты наружу, как у Чарли. Выходил он обычно с велосипедом, но не ездил на нём, а катил его рядом. Велосипед был старый, но всегда тщательно смазанный.
В доме его всегда жило много девочек, которых он подбирал и определял в служанки; основной их работой было слушать его рассказы. Жена-китаянка бдительно за ними следила, так как знала, что он был бы не прочь попробовать с ними разные штучки. У него было чисто колониальное влечение к эротике, и он без конца читал то «Ключицы Соломона», то «Царство плети» и «Рабыню» или другие французские книжонки того же пошиба. Затем он впадал в долгие раздумья, а когда приходил в себя, то умильно и боязливо оглядывался, как ребёнок, знающий, что делает дурное. «Господин Гарин, чито вы думайте, в любви есть грязь?» — «Не знаю, старина, а что такое?» — «Чито такое, чито такое… этто мне интересует». В его библиотеке стояли также том «Отверженных» и несколько брошюр Жана Грава, которого он разлюбил, но книги его хранил по-прежнему.
В 1918-м он выделил Гона среди тех китайчат, которые приходили его послушать. Довольно скоро он забросил все свои истории про призраков и обучил Гона французскому (английского он почти не знал, а итальянских книг у него не осталось). Гон, научившись говорить, выучился читать, потом почти без посторонней помощи выучил английский и прочёл все, что смог найти, — весьма немного. Опыт Ребеччи заменил ему то образование, которое приобретают путём чтения книг. Их связывала тесная дружба, которая внешне ничем не проявлялась, и трудно было об этом догадаться, если судить по грубости Гона и боязливо-неловкой иронии генуэзца. Гон, выросший в нищете, быстро понял, чего стоит его старый друг: он не подавал милостыни, но уводил нищих к себе «выпить рюмочку» — до того дня, когда в его сверкающий магазин вломилась толпа голодных, а у него не было ни гроша, и ему пришлось прогнать их пинками; когда его брата сослали на каторгу в Бириби, он бросил всё, чтобы устроиться поближе к нему и с помощью «маленьких хитростей» сделать его существование более или менее сносным, а также получить возможность свиданий и, целуя его при прощании в губы, засовывать ему в рот золотой луидор. Сам Ребеччи был глубоко привязан к этому подростку, который так простодушно хохотал над его байками, но в котором он чувствовал редкую отвагу, необычайную твёрдость перед лицом смерти и особенно фанатизм, который его очень интриговал. «Если тибе не убут слишком рано, много чего зделаешь».
Гон прочёл книжки Жана Грава, а затем спросил Ребеччи, как он к нему относится. Реббечи задумался, прежде чем ответить — что с ним редко случалось, — и сказал:
— Я должен поразмыслить, малый, потому чито, понимаешь, для меня Жан Грав — этто не какой-то там тип, этто моя молодость… О скольком мечталось, а теперь вот завожу механических питичек… То время было лудше, но мы были не правы… Удивляешься, чито я этто говорю, а? Нет, мы были не правы. Потому чито… послуджай и позтарайся понять: если у тебя только одна джизнь, не нужно стараться изменить порадок вещей… Самое друдное — этто понять, чито ты хочешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21