Тогда Чарли притихла, как мышка, и с сияющим личиком принялась бегать из комнаты в комнату, – от тени к божественному солнечному свету, от света к тени, а я спокойно смотрела на нее. Когда все было готово и к кровати моей придвинули хорошенький чайный столик, покрытый белой скатертью, заставленный всякими соблазнительными лакомствами и украшенный цветами, – столик, который Ада с такой любовью и так красиво накрыла для меня внизу, – я почувствовала себя достаточно крепкой, чтобы заговорить с Чарли о том, что уже давно занимало мои мысли.
Сначала я похвалила Чарли за то, что в комнате у меня так хорошо; а в ней и правда воздух был очень свежий и чистый, все было безукоризненно опрятно и в полном порядке, – прямо не верилось, что я пролежала здесь так долго. Чарли очень обрадовалась и просияла.
– И все-таки, Чарли, – сказала я, оглядываясь кругом, – здесь недостает чего-то, к чему я привыкла.
Бедняжка Чарли тоже оглянулась кругом и покачала головой с таким видом, словно, по ее мнению, все было на месте.
– Все картины висят на прежних местах? – спросила я.
– Все, мисс, – ответила Чарли.
– И мебель стоит, как стояла. Чарли?
– Да, только я кое-что передвинула, чтобы стало просторнее мисс.
– И все-таки, Чарли, – сказала я, – мне недостает какой-то вещи, к которой я привыкла. А! Теперь, Чарли, я поняла, какой! Я не вижу зеркала.
Чарли встала из-за стола, под тем предлогом, что забыла что-то принести, убежала в соседнюю комнату, и я услышала, как она там всхлипывает.
Я и раньше очень часто думала об этом. Теперь я убедилась, что так оно и есть. Слава богу, это уже не было для меня ударом. Я позвала Чарли, и она вернулась, заставив себя улыбнуться, но, подойдя ко мне, не сумела скрыть своего горя, а я обняла ее и сказала:
– Это все пустяки, Чарли. Теперь я, наверное, выгляжу иначе, чем раньше, но и с таким лицом жить можно.
Вскоре я настолько поправилась, что уже могла сидеть в большом кресле и даже переходить неверными шагами в соседнюю комнату, опираясь на Чарли. Из этой комнаты зеркало тоже унесли, но от этого бремя мое не сделалось более тяжким.
Опекун все время порывался меня навестить, и теперь у меня уже не было оснований лишать себя счастья увидеться с ним. Он пришел как-то раз утром и, войдя в комнату, сначала только обнимал меня, повторяя: «Моя милая, милая девочка!» Я давно уже знала – кто мог знать это лучше меня? – каким глубоким источником любви и великодушия было его сердце; а теперь подумала: «Так много ли стоят мои пустяковые страдания и перемена в моей внешности, если я занимаю в этом сердце столь большое место? Да, да, он увидел меня и полюбил больше прежнего; он увидел меня, и я стала ему дороже прежнего; так что же мне оплакивать?»
Он сел рядом со мной на диван, обняв и поддерживая меня одной рукой. Некоторое время он сидел, прикрыв лицо ладонью, но когда отнял ее, заговорил как ни в чем не бывало. Я не встречала и никогда не встречу более обаятельного человека.
– Девочка моя, – начал он, – какое это было грустное время! И какая моя девочка стойкая, наперекор всему!
– Все к лучшему, опекун, – сказала я.
– Все к лучшему? – повторил он нежно. – Конечно, к лучшему. Но мы с Адой были совсем одинокие и несчастные; но ваша подруга Кедди то и дело приезжала и уезжала; но все в доме были растерянны и удручены, и даже бедный Рик присылал письма – и мне тоже , – так он беспокоился о вас!
Ада писала мне про Кедди, но о Ричарде – ни слова. Я сказала об этом опекуну.
– Видите ли, дорогая, – объяснил он, – я считал, что лучше не говорить ей о его письме.
– Вы сказали, что он писал и вам тоже , – промолвила я, сделав ударение на тех же словах, что и он. – Как будто у него нет желания писать вам, опекун… как будто у него есть более близкие друзья, которым он пишет охотнее!
– Он думает, что есть, моя любимая, – ответил опекун, – и даже гораздо более близкие друзья. Говоря откровенно, он написал мне поневоле, только потому, что бессмысленно было посылать письмо вам, не надеясь на ответ, – написал холодно, высокомерно, отчужденно, обидчиво. Ну что ж, милая моя девочка, мы должны отнестись к этому терпимо. Он не виноват. Под влиянием тяжбы Джарндисов он переменился и стал видеть меня не таким, какой я есть. Я знаю, что под ее влиянием не раз совершались подобные перемены, и даже еще худшие. Будь в ней замешаны два ангела, она, наверное, сумела бы испортить даже их ангельскую природу.
– Но вас-то ведь она не испортила, опекун.
– Что вы, дорогая, конечно испортила, – возразил он, смеясь. – По ее вине южный ветер теперь часто превращается в восточный. А Рик мне не доверяет, подозревает меня в чем-то… ходит к юристам, а там его тоже учат не доверять и подозревать. Ему говорят, что интересы наши в этой тяжбе противоположны, что удовлетворение моих требований грозит ему материальным ущербом, и так далее, и тому подобное. Однако, видит бог, что если бы только я мог выбраться из этих горных дебрей «парикатуры», иначе говоря, волокиты и жульничества, с которыми так долго было связано мое злосчастное имя (а я не могу из них выбраться), или если бы я мог сровнять эти «горные дебри» с землей, отказавшись от своих собственных прав (чего тоже не могу, да бесспорно не может и ни один истец, – в такой тупик нас завели), я бы сделал это немедленно. Я предпочел бы увидеть, что бедный Ричард снова стал самим собой, нежели получить все те деньги, которые все умершие истцы, раздавленные телесно и душевно колесом Канцлерского суда, оставили невостребованными в казне, а этих денег, дорогая моя, хватило бы на то, чтобы возвести из них пирамиду в память о беспредельной порочности Канцлерского суда.
– Возможно ли, опекун, – спросила я, пораженная, – чтобы Ричард в чем-то подозревал вас?
– Эх, милая моя, милая, – ответил он, – это у него болезнь, – ведь тонкому яду этих злоупотреблений свойственно порождать подобные болезни. Кровь у Рика отравлена, и он уже не может видеть вещи такими, каковы они в действительности. Но это не его вина.
– Как это ужасно, опекун.
– Да, Хозяюшка, впутаться в тяжбу Джарндисов – это ужасное несчастье. Большего я не знаю. Мало-помалу юношу заставили поверить в эту гнилую соломинку; а ведь она заражает своей гнилью все окружающее. Но я опять повторяю от всего сердца: нам надо быть терпимыми и не осуждать бедного Рика. Сколько добрых, чистых сердец, таких же, как его сердце, было развращено подобным же образом, и все это я видел в свое время!
Я не могла не сказать опекуну, как я потрясена и огорчена тем, что все его благие и бескорыстные побуждения оказались бесплодными.
– Не надо так говорить, Хлопотунья, – ответил он бодро. – Ада счастлива, надеюсь, а это уже много. Когда-то я думал, что эта юная пара и я – мы будем друзьями, а не подозревающими друг друга врагами, что мы сумеем противостоять влиянию тяжбы и осилить его. Выходит, однако, что я предавался несбыточным мечтам. Тяжба Джарндисов словно пологом отгородила Рика от света, когда он еще лежал в колыбели.
– Но, опекун, разве нельзя надеяться, что он узнает по опыту, какая все это ложь и мерзость?
– Надеяться мы, конечно, будем , Эстер, – сказал мистер Джарндис, – и будем желать, чтобы он понял свою ошибку, пока еще не поздно. Во всяком случае, мы не должны быть к нему очень строгими. Он не один: сейчас, когда мы вот так сидим и разговариваем с вами, немного найдется на свете взрослых, зрелых и к тому же хороших людей, которые, стоит им только подать иск в этот суд, не изменятся коренным образом, – которые не испортятся в течение трех лет… двух лет… одного года. Так можно ля удивляться бедному Рику? Молодой человек, с которым случилось это несчастье, – теперь опекун говорил негромко, словно думая вслух, – сначала не может поверить (да и кто может?), что Канцлерский суд действительно таков, какой он есть на самом деле. Молодой человек ждет со всем пылом и страстностью юности, что суд будет защищать его интересы, устраивать его дела. А суд изматывает его бесконечной волокитой, водит за вое, терзает, пытает; по нитке раздергивает его радужные надежды и терпение; но бедняга все-таки ждет от него чего-то, цепляется за него, и, наконец, весь мир начинает казаться ему сплошным предательством и обманом. Так-то вот!.. Ну, хватит об этом, дорогая.
Он все время осторожно поддерживал меня рукой, и его нежность казалась мне таким бесценным сокровищем, что я склонила голову к нему на плечо, – будь он моим родным отцом, я не могла бы любить его сильнее. Мы ненадолго умолкли, и я тогда решила в душе, что непременно повидаюсь с Ричардом, когда окрепну, и постараюсь образумить его.
– Однако в дни таких радостных событий, как выздоровление нашей дорогой девочки, надо говорить о более приятных вещах, – снова начал опекун. – И мне поручили завести беседу об одном таком предмете, как только я вас увижу. Когда может прийти к вам Ада, милая моя?
О встрече с Адой я тоже думала часто. Отчасти в связи с исчезнувшими зеркалами, но не совсем, – ведь я знала, что никакая перемена в моей внешности не заставит мою любящую девочку изменить ее отношение ко мне.
– Милый опекун, – сказала я, – я так долго не пускала ее к себе, хотя для меня она, право же, все равно что свет солнца…
– Я это знаю, милая Хлопотунья, хорошо знаю.
Он был так добр, его прикосновение было полно такого глубокого сострадания и любви, а звук его голоса вносил такое успокоение в мое сердце, что я запнулась, так как была не в силах продолжать.
– Вижу, вижу, вы утомились, – сказал он. – Отдохните немножко.
– Я так долго не пускала к себе Аду, – начала я снова, немного погодя, – что мне, пожалуй, хотелось бы еще чуточку побыть одной, опекун. Лучше бы мне пожить вдали от нее, прежде чем вновь встретиться с нею. Если бы нам с Чарли можно было уехать куда-нибудь в деревню, как только я смогу передвигаться, и провести там с неделю, чтобы мне окрепнуть и набраться сил на свежем воздухе, чтобы мне освоиться с мыслью, какое это счастье – снова быть с Адой, мне кажется, так было бы лучше для нас обеих.
Надеюсь, это не было малодушием, что мне хотелось сначала немножко самой привыкнуть к своему изменившемуся лицу, а потом уже встретиться с моей дорогой девочкой, которую я так жаждала видеть; и мне действительно этого хотелось. Хотелось уехать. Опекун, разумеется, понял меня, но его я не стеснялась. Если мое желание и было малодушием, я знала, что он отнесется ко мне снисходительно.
– Ну, конечно, наша избалованная девочка – такая упрямая, что настоит на своем, даже ценою слез, которые прольются у нас внизу, – сказал опекун. – Но слушайте дальше! Бойторн, этот рыцарь до мозга костей, дал такой потрясающий обет, какого еще не видывала бумага, – он пишет, что, если вы не приедете и не займете всего его дома, из которого сам он специально для этого уже выехал, он клянется небом и землей снести этот дом, не оставив камня на камне!
И опекун передал мне письмо, которое начиналось не с обычного обращения вроде «Дорогой Джарндис», а устремлялось прямо к делу: «Клянусь, что если мисс Саммерсон не приедет и не поселится в моем доме, который я освобождаю для нее сегодня в час дня…», а дальше совсем всерьез и в самых патетических выражениях излагалась та необычайная декларация, о которой говорил опекун. Читая ее, мы смеялись от всей души, но это не помешало нам отдать должное ее автору, и мы решили, что я завтра же пошлю благодарственное письмо мистеру Бойторну и приму его приглашение. Оно было мне очень приятно, ибо из всех мест, куда я могла бы уехать, мне никуда так не хотелось, как в Чесни-Уолд.
– Ну, милая наша Хозяюшка, – сказал опекун, взглянув на часы, – вас нельзя утомлять, и прежде чем подняться к вам наверх, мне пришлось дать обещание просидеть у вас не больше стольких-то минут, а они уже прошли все до одной. Но у меня есть к вам еще одна просьба. Маленькая мисс Флайт услышала, что вы заболели, и, недолго думая, явилась сюда пешком, – двадцать миль прошагала бедняжка, да еще в бальных туфельках! – чтоб узнать о вашем здоровье. Мы были дома, благодарение небу, а не то пришлось бы ей и возвращаться пешком.
Все тот же заговор! Как будто все сговорились доставлять мне удовольствие!
– Так вот, моя душенька, – сказал опекун, – если это вас не очень утомит, примите безобидную старушку как-нибудь днем, до того как поедете спасать преданный вам дом Бойторна от разрушения, и вы так ей этим польстите, приведете ее в такой восторг, в какой я бы не мог ее привести за всю свою жизнь, хоть и ношу славное имя – Джарндис.
Несомненно, он понимал, что встреча с таким бедным обиженным созданием послужит мне мягким и своевременным уроком. Я угадала это по его тону. И, конечно, я всячески постаралась уверить его, что очень охотно приму старушку. Я всегда жалела ее… и еще больше жалела теперь. Я всегда радовалась, что могу утешить ее в ее горестях, а теперь радовалась этому еще больше.
Мы условились, на какой день следует пригласить мисс Флайт приехать в почтовой карете и разделить со мной мой ранний обед. Когда опекун ушел, я легла на кушетку, лицом к стене, и стала молиться о прощении, – ведь, одаренная столькими благами, я, быть может, преувеличила в душе тяжесть того ничтожного испытания, которое мне было ниспослано. Мне вспомнилась детски-простодушная молитва, которую я произнесла в тот давний день рождения, когда стремилась быть прилежной, добросердечной, довольствоваться своей судьбой, стараться по мере сил делать добро людям, а если удастся, так и заслужить чью-нибудь любовь, – и я подумала, осуждая себя, о том счастье, которым наслаждалась с тех пор, и обо всех любящих сердцах, привязанных ко мне. Если я сейчас малодушна, значит все эти блага не пошли мне впрок, подумала я. И я повторила ребяческие слова своей давней ребяческой молитвы и почувствовала, что она, как и раньше, внесла мир в мою душу.
Теперь опекун навещал меня каждый день. Примерно через неделю с небольшим я уже могла бродить по нашим комнатам и подолгу разговаривать с Адой из-за оконной занавески. Однако я ни разу ее не видела, – у меня не хватало духу взглянуть на ее милое личико, хоть я легко могла бы смотреть на нее, когда знала, что она не видит меня.
В назначенный день приехала мисс Флайт. Бедная старушка вбежала в мою комнату, совершенно позабыв о своем всегдашнем старании держаться чопорно, и с криком, вырвавшимся из глубины души, бросилась мне на шею, твердя: «Дорогая моя Фиц-Джарндис!»; а поцеловала она меня раз двадцать, не меньше.
– Ах, боже мой! – проговорила она, сунув руку в ридикюль. – Я захватила с собой только документы, дорогая моя Фиц-Джарндис; вы не можете одолжить мне носовой платок?
Чарли дала ей платок, и он очень пригодился доброй старушке, – она прижимала его к глазам обеими руками и целых десять минут плакала в три ручья.
– Это от радости, дорогая моя Фиц-Джарндис, – поспешила она объяснить. – Вовсе не от горя. От радости видеть вас по-прежнему здоровой. От радости, что вы оказали мне честь принять меня. Вас, душечка моя, я люблю гораздо больше, чем канцлера. Впрочем, я продолжаю регулярно ходить в суд. Кстати, дорогая моя, насчет платка…
Тут мисс Флайт взглянула на Чарли, которая выходила встречать ее на остановку почтовой кареты. Чарли посмотрела на меня с таким видом, словно ей не хотелось говорить на эту тему.
– Оч-чень правильно! – одобрила мисс Флайт. – Оч-чень тактично. Прекрасно! Чрезвычайно нескромно с млей стороны упоминать об этом, но, дорогая мисс Фиц-Джарндис, боюсь, что я иногда (это между нами, и сами вы не догадались бы) – что я иногда путаюсь, говорю немножко… бессвязно, знаете ли, – и мисс Флайт приложила палец ко лбу. – Только и всего.
– А что же вы хотели сообщить мне? – спросила я с улыбкой, понимая, что ей хочется рассказать что-то. – Вы возбудили мое любопытство, и придется вам удовлетворить его.
Мисс Флайт взглянула на Чарли, спрашивая ее совета в этом затруднительном случае, а Чарли проговорила: «Лучше уж скажите, сударыня», чем доставила безмерное удовольствие нашей гостье.
– Какая смышленая девочка, – сказала мисс Флайт, обращаясь ко мне с таинственным видом. – Малышка. Но оч-чень смышленая! Так вот, дорогая моя, это премиленький эпизод. Только и всего. Но, по-моему, он очаровательный. Можете себе представить: от каретной остановки нас провожала одна бедная особа в очень неизящной шляпке…
– Позвольте вам доложить, мисс, это была Дженни, – вставила Чарли.
– Вот именно! – подтвердила мисс Флайт сладчайшим голосом. – Дженни. Да-а! И можете себе представить: она сказала вот этой нашей девочке, что в ее коттедж приходила какая-то леди под вуалью, справляться о здоровье моей дорогой Фиц-Джарндис, и эта леди взяла себе на память носовой платой только потому, что он когда-то принадлежал моей прелестной Фиц-Джарндис! Ну, знаете ли, это очень располагает в пользу леди под вуалью!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127