А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Самое противное в экстернах было то, что они легко распускали нюни; случалось им и жаловаться начальству, и доносить на товарища, который невинно пошутил: например, ловко подставил ножку или угодил бумажным шариком (конечно, пропитанным чернилами), пущенным из духовой трубки, прямо в страницу чьей-нибудь образцовой тетради по чистописанию. К тому же они не всегда понимали наш жаргон, мужественная грубость его была выше их разумения. А мы, зная их неспособность выражаться по-мужски, смотрели на них с жалостливой улыбкой. Когда я говорю «мы», я имею в виду всех, кто учился в интернате.
Нашей общей родиной была классная, в которой каждый день безраздельно царил Пейр («Что ж так долго, господа, что ж так долго!»). Там мы каждый вечер оставляли свои блузы на вешалке под запертыми шкафчиками, где хранились наши вещи, а порой и наши тайны. Берлодье попробовал держать там свою питомицу — белую мышь; через неделю она протянула лапки, успев, правда, съесть четыре картонных билетика с хорошими отметками [72]-все школярское богатство Берлодье, которым он особенно дорожил, потому что получил эти билетики, бессовестно списав из «Эха моды» описание захода солнца.
Состав учеников, готовивших задания в классной, не менялся, не менялся он и на уроках. Мы ежедневно проводили вместе семь часов за партой и во дворе, но особенную близость создавала общая столовая; экстерны казались нам чужаками, потому что мы никогда не сидели с ними за обеденным столом.
К концу четверти я свыкся с лицеем и чувствовал себя как дома в классной, где я всегда с удовольствием занимал свое место среди своего племени.
Весь этот год в шестом классе я провел бок о бок с Ланьо на последней парте, и, чтобы открыть мой шкафчик, мне нужно было только привстать.
Сначала впереди нас на парте рядом с Сикаром сидел Берлодье. Это было настоящее бедствие, потому что он постоянно привлекал внимание Пейра, всячески нарушая тишину: кашлял, отхаркивался, сморкался, словно в трубу трубил, рыгал; но не это причиняло нам самые большие неприятности. Берлодье был хитер и изворотлив. Он сидел, низко опустив голову, и Пейр не знал, откуда доносятся эти отвратительные звуки. Ему не удавалось поймать Берлодье на месте преступления, так что черные подозрения падали на наш угол.
К счастью, через месяц громозвучному Берлодье пришла на ум одна злосчастная идея.
Он принес в лицей крохотный музыкальный инструмент — металлическую пластинку с дырочкой посредине, на которую была натянута тонкая резиновая пленка. Положив пластинку под язык, можно было, держа рот почти закрытым, извлекать из этой свистульки звуки, чарующие музыкальностью, и окружающие не догадывались, кто их виновник.
Должно быть, Берлодье потренировался дома, потому что на уроке рисования он дебютировал как виртуоз. Ему не грозила серьезная опасность: Растрепа был глух. Музыкант минут двадцать свистел гаммы — просто чтобы разыграться, — когда же увидел, что риска в этой игре нет, утратил к ней интерес.
На уроке латыни сольный номер Берлодье продолжался всего секунд пять. Сократ выгнал Закариаса, но Закариас, хоть и был возмущен, держал себя как настоящий товарищ: он не выдал виновного и, подняв глаза к небу, благородно вышел за дверь. А бессовестный Берлодье прекратил свой маленький концерт, и полная тишина, наступившая после расправы с Закариасом, служила уликой против невинного.
На уроке английского сами боги подали знак музыканту; Тиэйч начал с того, что написал на доске:
«The little bird is singing in the tree».
Учитель переводил слово за словом:
— «Маленькая птичка поет на дереве».
Берлодье немедленно подтвердил это сообщение продолжительной трелью. Наш добряк учитель, очарованный сладкими звуками, подошел к окну и распахнул его настежь, стараясь разглядеть в листве щебетунью, которая так изумительно кстати подала голос.
Он, наверное, увидел воробья и, показав пальцем на пожелтевшие осенние листья, произнес по-английски:
— Вот та птичка, что поет на дереве!
Берлодье, склонив голову над тетрадью, каллиграфически записал эту фразу, сопроводив ее прелестной руладой и вызвав взрыв смеха. Тиэйч, пораженный тем, что слышит сейчас птичье пение за своей спиной, быстро обернулся и оглядел скамьи. Он увидел тридцать физиономий, выражавших почтительное внимание, а Берлодье, держа вставочку в руке, поднял на него глаза — в них светилась сама невинность.
Тиэйч затворил окно и, не спуская с нас взора, медленно двинулся к кафедре. Но едва он повернул к нам спину, собираясь занять свое место, как птичка весело его окликнула:
— Тиэйч! Тиэйч!
Тиэйч сделал поворот кругом и окинул нас взглядом, в котором сверкнула угроза.
— Какой дурак свищет здесь птицей? Гробовое молчание.
— Хорошо, — сурово сказал он. — Я вижу, что с искусством этой птицы сравнится лишь ее трусость. Я сказал: трусость.
Брезгливо скривившись, он повторил это слово. Но в закоренелом преступнике Берлодье оно не вызвало никаких чувств, ничего, кроме неудержимого смеха, который он ловко скрыл, притворившись, будто чихает. Заряд Тиэйча пропал даром
После двенадцати, во время урока математики, Петунья показывал нам на классной доске свой фокус — примеры на приведение дробей к общему знаменателю; фокус этот ему неизменно удавался. Вскоре математик обнаружил, что каждая его победа отмечается негромкой соловьиной трелью. Петунью долго мучило любопытство, пока он не увидел в третьем ряду юного Берне. Экстерн этот был совершеннейший пай-мальчик, но когда он писал, губы его сами собой складывались в трубочку; издали могло показаться, что он свистит. Показалось это и Петунье. Он поздравил Берне с «ценным для общества талантом» и отправил в угол подле печки, обещав вдобавок оставить в классе после уроков. Берлодье испугался было, что экстерн его выдаст. Но Берне, отличавшийся необычайной робостью, не посмел ничего сказать; он до конца урока простоял на позорном месте в углу, благонравно сложив руки на своей покорной судьбе груди и являя собою пример хорошего ученика, который даже в углу стоит безукоризненно, чем и доказывает свою невиновность.
Берлодье тронуло это поразительное смирение; когда забил барабан, выпуская нас на волю, и началась обычная сутолока у входа, Берлодье, сделав вид, будто натягивает шнурки на ботинке, пустил дивную руладу, чтобы реабилитировать мученика, застывшего в своем углу. Петунья был строг, но справедлив и без колебаний признал невиновность Берне
— Господин Берне, — сказал он, — боюсь, что я несправедливо наказал вас. Постараюсь это исправить и вознаградить вас за достойное поведение и дисциплинированность. Примите мое одобрение, господин Берне.
«Господин Берне», покраснев от гордости, пошел к своей скамье за портфелем, а Петунья в полной тишине продолжал
— Что же касается бесчестной птицы, которая позволила осудить невинного, то, я думаю, она должна испытывать стыд от такого поступка, и этот стыд, усугубленный презрением товарищей, послужит для нее достаточным наказанием Во всяком случае — на сегодня. Идите!
Легким, но бесконечно печальным свистом Берлодье выразил свое глубокое раскаяние. Петунья пропустил это мимо ушей, иначе ему пришлось бы поднять шум и начать расследование, которое, конечно, ни к чему бы не привело; однако я заметил мрачную решимость в его глазах, что показалось мне недобрым предзнаменованием, предопределившим судьбу нашей птицы.

***
И только к вечеру, в классной, Пейру удалось заткнуть глотку щебетунье.
В половине шестого, в тишине, свидетельствовавшей о нашем прилежании, когда наш наставник читал газеты за кафедрой, послышалась робкая рулада, похожая на первую трель соловья, пробующего голос.
Всех в классной вдруг охватило необычайное рвение. Бене-зет и Гамбье, игравшие в шашки, спрятали картонную шашечницу в парту и открыли наудачу какие-то учебники, Ланьо бросил Буффало Билля на произвол судьбы (хоть и привязанного к столбу пыток), а я стал лихорадочно листать свой латино-французский словарь.
Но всех превзошел сам Берлодье. Окруженный цветными карандашами, хватаясь то за ластик, то за циркуль, он срисовывал карту Франции из разложенного перед ним географического атласа с таким усердием, которое казалось уже чрезмерным.
Пейр даже не поднял глаз.
И вот в то самое время, когда Берлодье, низко опустив голову и отставив локоть, проводил черную черту с помощью линейки, раздалась продолжительная трель, зазвенела на высокой ноте, затем, постепенно затихая, оборвалась. Пейр встал с совершенно невозмутимым видом и, даже не глянув в нашу сторону, спустился с кафедры, не спеша, словно прогуливаясь, подошел к Ламберу и наклонился над его письменной работой. Стоя к нам спиной, Пейр сделал какие-то замечания. Мы услышали щелканье, затем птичка залилась песней, которая была куда краше оперения Берлодье. Пейр не оглянулся, и я подумал, что он, может быть, плохо слышит, но скрывает от нас свою глухоту, и мне стало от этого немножко грустно.
Птица умолкла. Тогда Пейр подошел к другой парте и проявил живейший интерес к задачам, которые решал Галюбер, юный ученый из пятого класса «Б»1.
Певунья немного передохнула и опять залилась соловьем.
Пейр все еще стоял к нам спиной; он разговаривал с Галюбером, а тот, подняв к нему лицо, слушал очень внимательно, но с явным напряжением: его смущали птичьи фиоритуры.
Но Пейр продолжал их не слышать. Его безразличие обозлило музыканта; Берлодье посмотрел на спину Пейра и покачал головой, словно порицал учителя за то, что он не выполняет положенную ему роль и уклоняется от своих обязанностей.
Берлодье пустил три рулады подряд — они звучали вызовом — и завершил их протяжной и скорбной жалобой… Пейр одобрительно похлопал Галюбера по плечу и медленно, в раздумье направился к нам.
Он прошел мимо всех шкафчиков, свернул в проход между нашими скамьями и вдруг наклонился над картой Берлодье.
— Что это у вас за карта?
Берлодье молча показал на географический атлас, полагая, как и Наполеон, что маленький чертеж лучше большой речи. Пейр не отступал:
— Кто дал вам это задание?
Берлодье вытаращил глаза и ответил дурацкой ужимкой, означавшей, что он понятия об этом не имеет.
— Как! Вы не знаете фамилии вашего преподавателя географии? Ну-с, как его зовут?
Ланьо услужливо подсказал:
— Господин Мишель.
— Я не вас спрашиваю! — осадил его Пейр.
Он повернул к себе нашего картографа и, глядя на него в упор, грозно спросил:
— Как фамилия вашего преподавателя?
Берлодье уже некуда было деваться; сделав отчаянное усилие, он ответил:
— Гофподин Мифель.
— Очень хорошо, — сказал Пейр. — Выплюньте то, что у вас во рту.
На секунду я испугался, как бы Берлодье не подавился, попытавшись проглотить «птицу», — он стал малиновым. Все в классной смотрели на него, а лодыри на первых партах даже привстали, чтобы лучше видеть расправу с Берлодье.
— Живее! — громовым голосом скомандовал Пейр. — Иначе я позову господина инспектора!
Перепуганный Берлодье запустил два пальца в рот, вынул заслюненную пластинку и положил ее на парту.
Пейр поглядел на нее и заговорил, словно читая лекцию о музыкальных инструментах:
— Устройство довольно занятное, но это не такая уж новинка, как может показаться. Я сам, будучи еще учеником пятого класса в Арлском коллеже, имел подобный инструмент. К сожалению, его отнял у меня мой классный наставник по фамилии Гримо. И знаете, что господин Гримо сделал?
Он пристально посмотрел на злосчастного Берлодье, словно ждал от него ответа.
— Нет, вы не знаете этого, — продолжал Пейр, — а должны бы догадаться. Так вот, господин Гримо не только конфисковал у меня сей ценный инструмент, но и наложил взыскание, лишив меня целого дня отдыха, а именно — воскресенья. Из уважения к памяти этого достойного человека я считаю себя обязанным поступить с вами так же, как он со мною. Следовательно, вы проведете в лицее весь воскресный день, и не исключено, что господин инспектор пожелает пригласить вас сюда и на четверг: господин инспектор не любит музыки. Теперь забирайте ваши вещи и пересядьте на вторую скамью, прямо перед моей кафедрой, где сидит Биго, а он займет вашу парту. Но сначала вытрите пластинку и положите ее подле моей чернильницы. Полагаю, что господин главный надзиратель отведет ей достойное место в своем маленьком музее орудий преступления.
Вот таким-то образом мы избавились от опасного соседства Берлодье. Его изгнание было вдвойне благодетельно: он не только перестал навлекать на нас подозрения Пейра, но направил и сосредоточил его внимание на другое место в классной. Отныне мы пользовались полной свободой.
А соседство Биго явилось немалым приобретением для нашего угла. Он учился в пятом «А1» и был великим ученым — читал без словаря «Epitome Historia Graeca»! [73] Поэтому мои отметки за переводы с латинского языка сразу улучшились.
Рядом с Биго сидел Ремюза, ученик шестого «Б»1. Это был худенький светловолосый мальчик, прославившийся красивым почерком, во всяком случае в нашей классной. Отец его был кондитер; каждое утро юный Ремюза вынимал из кармана белый бумажный кулечек и угощал нас леденцами, а иногда даже шоколадными конфетами с крепким ликером.
За Биго и Ремюза виднелись спины Шмидта и Вижиланти.
Шмидт был швейцарец, рослый и упитанный, как все швейцарцы, вдобавок очень смешливый, что причиняло ему много неприятностей: всякий раз, когда какой-нибудь забавник устраивал «потеху», Шмидт не мог удержаться от хохота, почему именно его и выставляли за дверь. Он изумительно играл в футбол; он-то и научил меня, проявив редкостное долготерпение, тонкому искусству «бить поворотом». Я обязан ему по гроб жизни, хотя усвоенное от него ценное искусство мало что мне дало, по крайней мере по нынешний день.
Его сосед Вижиланти явился к нам из Корты, то есть из гористой части Корсики. Он был ширококостный — гораздо шире меня в плечах, — черноволосый мальчик с большими синими глазами и тяжелым подбородком. Он говорил по-французски с забавным акцентом, раскатисто произнося «эры», правда не так звонко, как дядя Жюль, а с легким пришепетыванием; но интонации у него были напевные, и каждая фраза звучала, как замысловатый речитатив.
Вижиланти был добр и великодушен, но очень обидчив. Однажды, когда Берлодье обозвал его «фигоедом» [74], он, побелев как полотно, обещал ему, если услышит это еще раз, «засветить такой фонарь, что ему и во тьме могилы будет все видно, как днем». Но Берлодье не нуждался в таком фонаре, особенно днем, поэтому остерегся повторять «фигоеда».
В среднем ряду на третьей парте сидел наш приятель Нельпс, по кличке «поп из Сен-Барнабе», так как он хвалился, что ни разу не пропустил воскресного богослужения. Он всегда улыбался, был терпелив, услужлив, и учителя ставили его нам в пример. Однако Нельпс очень интересовался проказами «отпетых шалопаев». Он знал наперечет все взыскания, сыпавшиеся вокруг него дождем, и походил на тех почтенных криминалистов, которые пишут книги об убийствах или исследования о каторге. Хотя Нельпс неизменно отказывался принимать участие в «потехе», он давал превосходные технические советы, совершенствуя первоначальный план озорников; иногда к нему приходили советоваться издалека, даже со двора «средних»; его спрашивали, какая кара грозит за выбитое оконное стекло, за брошенный шарик с сероводородом или за взрыв «японской бомбы». Так этот набожный и добродетельный мальчик ходил над самым краем бездны порока, оставаясь лишь дилетантом и продолжая собирать билетики с хорошими отметками и похвальные грамоты. Двадцать раз он по справедливости должен был вы получить сократовский кубок цикуты.
И, наконец, совсем далеко от нас, во втором ряду, сидел Олива, милый крошка Олива, хохотун и повелитель дробей, умевший с закрытыми глазами помножать трехзначные числа.
Дружил я и с красавцем Каррером — с ним я встречался на школьном дворе — и с тремя экстернами: Пико, Закариасом и Бернье. Все они были моими приятелями, составлявшими мой замкнутый мирок, где беспрестанно происходили какие-нибудь очень важные события. И сейчас я вижу, что то, чем мы жили в лицее, почти совсем отдалило нас от семьи — мы о ней никогда между собою не говорили; только лет через двадцать или тридцать я узнал, из каких семей происходили мои лучшие друзья.
Но и нашим родным почти ничего не было известно об этой жизни в школе. Дома я рассказывал лишь о ее комических либо славных для нас событиях, о том, например, как Синица упал с лестницы по дороге в столовую, или о том, как мы победили в игре в мяч команду двора «средних».
Единственным достоверным источником сведений о нас была для наших родных четверть с отметками, и я, к великому сожалению, должен признаться, что каждая моя четверть приносила немалое разочарование нашему дорогому Жозефу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41