— Галюбер, Гренье, Гиг…
Все они отвечали очень скромно, стараясь не различаться тембром голоса.
Ланьо был явно задет тем, что класс так быстро смирился; он повернулся к Галлиано, пожал плечами (тот с пристыженным видом понурился) и сердитым шепотом сказал:
— Сейчас увидишь!
Я спрашивал себя не без тревоги, что он собирается сделать, когда голос Сократа его назвал:
— Ланьо!
Мой приятель встал, сложил руки на груди, зажмурился и с поразительной храбростью проблеял:
— Бе-э-э…
Класс загрохотал от хохота, а Галлиано, искупая свою минутную слабость, забарабанил ногами по деревянной подставке парты, причем верхняя часть его тела оставалась совершенно неподвижной (что свидетельствовало о большой натренированности), и великолепно изобразил раскат грома.
В ту же минуту Берлодье замычал, не разжимая губ, а сидевший за мною смуглый мальчуган, который показался мне слишком маленьким для нашего класса, засунул два пальца в рот и коротко, пронзительно свистнул.
Лицо Сократа побагровело, ноздри раздулись, шея ушла в плечи, борода распушилась. Он сознавал, что сейчас поставлен на карту его покой в течение всего учебного года; яростно хлопнув ладонью по кафедре, он громовым голосом крикнул:
— Молчать!
Гвалт сразу прекратился. Ланьо застыл среди наступившей гробовой тишины. Он не дрожал, но весь съежился и стал меньше на добрую треть.
А Сократ, отчеканивая каждый слог и делая паузу между каждым членом предложения, сурово и торжественно выносил приговор Ланьо, бедному агнцу, отданному на заклание:
— Сударь, мы с вами не в цирке… и ваше шутовство… переходит все границы… Вы заставляете меня… наложить на вас взыскание… а именно — оставить на два часа после уроков… чтобы внушить вам… что есть известные пределы… которые опасно… преступать.
Затем поднял указательный палец и загремел, на сей раз без пауз:
— Ступайте в угол у двери и стойте там сложив руки на груди если вы думали что за моим благодушием скрывается слабость то проявили весьма странное недомыслие и если будете упорствовать в вашем заблуждении то я к своему прискорбию вынужден буду передать ваше дело в дисциплинарный суд лицея.
Бледный и безмолвный Ланьо повесил голову и, сгорбившись, побрел к своему «позорному столбу», а Сократ, в голосе которого еще звучала угроза, продолжал вызывать учеников по списку.
Я был подавлен тем, какое несчастье свалилось на моего нового друга. Оставлен на два часа после уроков! Я трепетал при мысли, что молния ударила так близко от меня.
Теперь мои соученики отвечали на перекличке, не прибегая ни к каким музыкальным трюкам, и, когда дошла очередь до меня, мое бесхитростное «есть» прозвучало ясно и четко, без вызова, но и без подобострастия.
Наконец Сократ произнес фамилию Закариаса, который был последним в списке (да так весь год и оставался последним, независимо от алфавитного порядка [62]), и в ту же минуту во дворе забил в барабан наш освободитель барабанщик.
Галлиано вскочил и в три прыжка очутился у двери. Но Сократ крикнул:
— Куда? На место!
Беглец вернулся на свою скамью; грозным взором наш тиран заставил повиноваться себе весь класс и продержал его до последней барабанной дроби. Наконец, когда на галерею шумно высыпали соседние классы, он непререкаемо властно сказал:
— Ступайте!
Класс бесшумно встал, и Галлиано пошел к двери на цыпочках, весьма искусно изобразив чистосердечное раскаяние.
Покинув «позорный столб», Ланьо взял тетради с нашей парты, и мы вышли вместе.
В коридоре он сказал, не вдаваясь в подробности:
— С виду он миляга, а на деле барбос.
Ланьо, кажется, не очень расстроила постигшая его кара. Я спросил:
— А что скажет твой отец?
Он не только не побледнел при мысли об этом, но даже хихикнул:
— Не твоя печаль, что скажет мой отец. Идем. Надо найти класс английского.
— Это разве другой класс?
— Ясно.
— У нас несколько классов?
— Да.
— Почему?
— Потому что одни учат немецкий, а другие — английский. Вот нас и соединяют с англичанами из шестого «А1».
Это меня озадачило.
— Так с нами будет заниматься не Сократ?
— Сказал тоже! — презрительно ответил Ланьо. — Хватит с него и того, что он знает латынь!
***
Мы увидели на кафедре другого преподавателя.
У него была не такая внушительная внешность, как у Сократа: маленький, коренастый, очень смуглый человечек, с приятным голосом. Он тоже сделал перекличку и продиктовал другой список учебников. Я с любопытством разглядывал лица «англичан» из шестого «А1» и нашел, что они точь-в-точь такие же, как в шестом «А2».
Я узнал, что фамилия нашего преподавателя Тиэйч. Странная, подумалось мне, фамилия. Но Ланьо объяснил мне, в чем дело: Тиэйч, оказывается, настоящий англичанин, и я этому поверил, только потом я понял, что «Тиэйч» — прозвище.
Он научил нас говорить: «This is the door, this is the desk, this is the chair» [63], и мне очень понравился этот язык тем, что в нем нет склонений.
После английского урока у нас было нечто вроде перемены: мы десять минут провели в большом дворе экстерната, через который сотни учеников всех возрастов бегали — кто рысью, кто галопом — в туалет, тогда как учителя с тяжелыми портфелями под мышкой слонялись по галерее.
У нас не было ни времени, ни места устроить хоть какую-нибудь игру, и мы едва-едва успевали докончить драку, начатую в классе. Во дворе состоялось два побоища между «старшими»; я ничего толком не разглядел, потому что впереди стояли кружком зрители из «старших», занявшие лучшие места, но мне все же удалось услышать звучную затрещину и увидеть подбитый глаз.
После переменки мы пошли на урок математики. Ученое слово меня испугало, но затем я понял, что это просто-напросто урок арифметики.
Преподаватель математики, низенький и чернявый, с черными густыми усами щеткой, громыхал «эрами», точно дядя Жюль.
У математика была тоже какая-то чудная фамилия: Петунья. Господин Петунья вызвал всех нас по очереди. Альбан (прилизанный экстерн) и Н’Гиен (пансионер-аннамит), по-моему, отвечали блестяще. Но лучше всех ответил я сам, и Ланьо уже облизывался, предвкушая, как будет списывать у меня задачи. Математик похвалил меня и поставил «отлично»: десять баллов. Из чего я и сделал вывод, что Петунья хороший учитель.
Затем мы вернулись в классную, и я снова услышал протяжный напевный стон: «Что ж так долго, господа, что ж так долго!»
Я переписал в свою латинскую тетрадку «розу» во всех падежах, а в тетрадь для английского языка — «this is the door» и прочее.
Ланьо пришел в восторг от моего почерка, но его собственный почерк остался для меня тайной: сосед мой читал, заслонившись стопкой тетрадей, какую-то книжку с картинками.
Я зашептал:
— Что ты читаешь?
— Жюля Верна.
— Про что?
Не поднимая глаз и даже не улыбнувшись, он ответил:
— Про двадцать тысяч врак под водой.
Я прыснул. Классный наставник строго посмотрел в мою сторону и, конечно, призвал бы меня к порядку; к счастью, загремел барабан и снял с нас заклятье молчания… Строгий взгляд отступил перед зовом барабана, и мы кубарем скатились в полуподвал лицея, где предо мною открылась столовая.
Это был огромный зал, залитый светом, проникавшим сквозь окна под потолком.
Мы уселись на привинченных к полу скамьях за мраморными длинными, как тротуары, столами. Я сидел между Ланьо и Берлодье. Напротив меня, между Шмидтом и Вижиланти, поместился Олива.
Ланьо сообщил мне, что эти длинные столы разделены на каре по шесть человек: мы как бы составляем подразделение и на каждом подносе, который приносит дежурный, стоит по шесть порций каждого блюда. Бутылка виноградного вина тоже рассчитана на шесть человек; тут наши четыре сотрапезника, узнав, что ни Олива, ни я не пьем вина, громко возликовали.
Эта трапеза была чудесной передышкой после уроков. Я еще никогда не завтракал со сверстниками без взрослых — ведь они то приказывают нам молчать («За столом дети не разговаривают!»), то заставляют есть невкусное кушанье («Ешь свой суп!», «Кончай свой салат!»). Мы вели очень интересный разговор, и я наслаждался тем, что могу за едой говорить неприличные слова.
Меню было необычайное. На первое вместо супа нам подали колбасу, масло, маслины, а на второе — баранью ногу с жареным картофелем. Я думал, это все. Ничего подобного. Нам принесли… угадайте, что? Макароны, все в кружевах из растаявшего тертого сыра! А потом дали по чудесному апельсину на каждого. Вижиланти не мог опомниться от удивления. Олива уписывал за обе щеки, я и сам был поражен таким богатым столом.
Я спросил у Ланьо:
— И так каждый день?
— Приблизительно. Вот только почти всегда одно и то же. Холодной баранины конца и краю не видать. И еще фасоль да чечевица вперемешку с камушками — так и хрустят на зубах!
— А я ужасно люблю чечевицу! Камушки-то я выброшу, а чечевицу слопаю ого-го как!
— Через три месяца, — сказал Берлодье, — ты будешь поступать как все. Погляди, где твоя чечевица!
Он показал на стену, расписанную фресками в очень светлых тонах; все изображенные на них люди, казалось, перенесли оспу. Присмотревшись внимательней, я обнаружил, что оспины на их лицах были на самом деле бугорками, зернышками вареной чечевицы; перед отъездом на каникулы интерны пригоршнями швыряли в стенку чечевицу, да с такой силой, что она пристала навеки.
***
Мы снова построились в ряды и поднялись по лестнице в наш двор, где провели большую перемену; продолжалась она целый час.
Шмидт и Вижиланти были чемпионами футбола; они бросили нас и пошли искать партнеров. А Берлодье увидел, что в углу двора завязалась драка, и направился туда, держа кулаки наготове; он и сам был не прочь пустить их в ход…
Я прогуливался с Ланьо под платанами, ронявшими сухие листья, похожие на мотыльков.
К нам подошел светловолосый мальчик. Я уже приметил его в нашей классной. Он был в такой же новой блузе, как я, и сразу же, без предисловия, сказал:
— А ты из начальной школы.
— Правильно, — ответил я. — Из школы на Шартрё.
Мой собеседник был человек сведущий, он одобрительно кивнул головой и скромно отрекомендовался:
— А я из школы Сен-Барнабе.
— Ты в «Б»? — спросил Ланьо.
— В шестом «Б1».
— Тебе лафа, — позавидовал ему Ланьо. — У вас не нужно хотя бы зубрить латынь! Тебя как звать?
— Нельпс.
— А как это пишется?
— Как произносится.
Этот мальчик с тонкими, отливающими медью волосами и синими глазами был выше меня ростом и, как видно, веселый.
Мы, разумеется, поговорили о наших первых шагах в лицее. Ланьо, который играл среди нас роль старожила, объявил, что «мы еще увидим виды». Мы невольно призадумались. Затем Ланьо хвастливо описал свое «бе-э» на латыни. Но Нельпс нашел, что Ланьо поторопился: если в первый день получишь взбучку, то, чего доброго, накличешь беду на целый год.
Ланьо повел плечом — ему, мол, никакие взбучки не страшны, и мое восхищение его героизмом только возросло.
То тут, то там затевались буйные игры, нас поминутно толкали, и мы сели в сторонке, на нетесаную деревянную скамью, тянувшуюся вдоль стены в глубине двора.
Нельпс рассказал нам о своем классе, а мы ему — о своем и о тяжкой необходимости учиться этой проклятой латыни у Сократа. Тут Нельпс, который его в глаза не видал и даже о нем не слышал, холодно заметил, что Сократ, конечно, не фамилия, а прозвище.
Мы стали ожесточенно спорить, и я насмешливо спросил его, может ли человек, пришедший сюда прямо из школы Сен-Барнабе, знать больше нас о нашем учителе (хотя сами-то мы ничего о нем не знали).
Спор затянулся бы до бесконечности, как все нелепые споры, и мы уже собирались держать пари, когда вмешался сидевший неподалеку темноволосый большой мальчик, заметив:
— Фамилия Сократа — Лепелетье.
Мальчик встал, и я увидел, что одна нога у него в башмаке с толстой тройной подошвой, которую с боков поддерживали металлические пластинки. Он подошел, сильно хромая, к нам и сказал:
— Я учился у него два года назад, в шестом классе. Он здорово богатый. Как-то раз, в четверг, я видел его на Прадо в автомобиле с керосиновым двигателем, в медвежьей дохе. Если бы он хотел, он мог бы не быть учителем. Да вот нравится ему портить людям жизнь.
— Он уже засадил меня на четверг, — сообщил Ланьо.
— Ничего удивительного, привыкай, — ответил наш новый знакомый. — С тобой это будет частенько случаться…
Мальчик сказал нам, что его фамилия Каррер, ему четырнадцать лет, и он в четвертом классе «А».
— Почему же ты ходишь на перемену сюда, в наш двор? — спросил я.
Он улыбнулся и хлопнул себя ладонью по ноге.
— Из-за этой вот лапы. Не захотела расти так быстро, как та, другая. Это не болезнь, когда-нибудь нога, конечно, надумает тоже расти. Но мама всегда делает из мухи слона: она упросила инспектора пускать меня во двор младших — ей кажется, что тут будет безопасней. Ну я и хожу сюда, раз это ей приятно…
У него было очень красивое лицо, бледная и тонкая кожа, как у девочки, вьющиеся волосы и большие черные глаза. Он сразу меня пленил своей особенной красотой, которую так больно обидела предательница нога.
К тому же этот мальчик оказался кладезем премудрости.
Разрешив наш спор о Сократе, он открыл нам, что Тиэйча зовут не Тиэйч, а Ферронё и он «молодчага», он «выучит тебя английскому так, что ты даже не почувствуешь».
Что касается Петуньи, то его фамилия — Гро. «Заводить» его очень интересно: он сначала отчаянно бесится, человек десять оставит без воскресенья, а к концу урока сам же все и отменит.
Я спросил, знает ли Каррер нашего классного наставника. Фамилия его Пейр, ответил Каррер, и Пейр прихрамывает, потому что он гусарский генерал в отставке и, когда завоевывали Мадагаскар, был тяжело ранен отравленной стрелой. Пейр не знает латыни (как все генералы), но чрезвычайно силен в математике — в науке, совершенно необходимой для командира, который должен уметь подсчитать (без бумаги и карандаша) количество своих солдат и солдат противника, рацион продовольствия, патроны, километры, пленных, перевязочные бинты, ордена и даже гробы — ведь при случайностях войны в любую минуту могут потребоваться и гробы.
Затем Каррер поведал нам, что лицей основан Наполеоном I, и это даже выгравировано на большой мраморной доске в крытой галерее, которая ведет во двор «средних». Вот почему лицейские барабанщики происходят по прямой линии от гвардейцев императора. Наш интернатский барабанщик (Карреру сказал об этом по секрету швейцар) — как раз тот самый, который дал сигнал к последней атаке при Ватерлоо [64].
Это волнующее открытие, после которого мне показался таким скучным обыкновенный звонок в школе на Шартрё, незамедлительно подтвердил оглушительный барабанный бой, наполнив лицейский двор исполинскими тенями наполеоновской гвардии и призывая нас в классную. А красавец хромоножка вернулся к себе, во двор «средних».
В два часа нам опять переменили преподавателя, когда нас привели на пятый этаж, на урок рисования.
Этот учитель ничуть не походил на учителя. У него были длинные, как у художника, волосы и пышная светлая борода.
— Вот хорошо-то! — сказал Ланьо, едва мы вошли. — Это же Растрепа! Значит, будет потеха.
После того как меня просветил Каррер, я уже понимал, что «Растрепа» — прозвище, которое учителю дали за его лохмы. Растрепа был совершеннейший глухарь, а потому необыкновенно снисходителен.
Если вы ничем не оскорбили его глаз, то вам дозволялись все виды услаждения слуха: крик, мяуканье, мычание, пение и свист.
Несмотря на весь этот балаган, Растрепа сохранял полную серьезность и научил нас чинить карандаши, а потом показал, как оттачивать рашкуль [65] наждачной бумагой. Затем он поставил на деревянный треножник большой глиняный кувшин, и мы попробовали его срисовать. Для этого нужно было особенным образом приготовиться: смотреть издали, прищурив глаз и держа карандаш в вытянутой руке. Это трудно объяснить, но это был изумительный трюк. И кто его выдумал, неизвестно.
В три часа барабанщик императорской гвардии положил конец нашим художествам. Закариас перепачкался угольной пылью от рашкуля и превратился в негра, вернуть же себе природный цвет кожи он был не в состоянии. Поэтому ожидавший нас в нашем классе преподаватель истории выгнал его вон, наговорив ему разных обидных слов и приказав пойти в школьный лазарет вымыть лицо. Но Закариас не вернулся из этой экспедиции: по дороге его перехватил главный надзиратель экстерната, поставил в угол у себя в кабинете и за те два часа, что Закариас «отсидел» еще после уроков, отмыл его добела: купаясь в слезах, бедняга довольно скоро обрел свой естественный цвет, сохранил лишь черные круги под глазами, отчего смахивал на большую сову.
Наш преподаватель географии, по фамилии Мишель, не имел прозвища. Он был приземистый, кругленький, с толстыми щеками и густыми черными усами.
Он рассказал нам все по порядку о Вселенной, о Солнечной системе и о Земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41