У кого прошлое без осмеянных и оскверненных мечтаний, разоренных и разграбленных надежд, сгоревших заживо желаний? Но Наталья Михайловна отличалась тем, что и сама всегда помнила о них, и другим не забывала напомнить. Оглядываясь иногда назад, усилием воли поднимая в себе маленькие смерчи из праха былых страстей, Наталья Михайловна испытывала странное наслаждение, остывшие пожарища давали ей ощущение правоты, доставляли сладкую боль незаслуженной обиды, нанесенной людьми глупыми и недостойными.
Можно увлекательно рассказать о воспоминаниях, которым предались старые друзья, о воспоминаниях составляющих часть их жизни, возможно, они бы всплакнули, окажись у них еще одна бутылка. Интересен был рассказ Вовушки о барах Испании, о старом городе Кордове, о том, как заблудился он в центре Мадрида и тем до сих пор счастлив, о злачных подвальчиках плацца Майор, об оружейных лавках Толедо, о полотнах трагического художника Эль Греко, о королевском дворце неописуемой роскоши, который тем не менее явно уступает Эрмитажу, и, наконец, об универмагах, толчках, распродажах. О последнем Вадим Кузьмич слушал с иронической улыбкой, чего нельзя сказать о Наталье Михайловне.
Прижимая ладошки к раскрасневшимся щекам, охлаждая ими горячие уши, она уточняла, сравнивала, сопоставляла цены, расцветки, модели, зарплаты, фасоны и, наконец насытившись милыми ее сердцу сведениями, обессиленно откинулась на спинку стула, глядя отрешенно и расслабленно куда-то в далекую даль и видя солнечную Испанию и себя там — нарядную, веселую, счастливую. Почти въяве увидела Наталья Михайловна себя на набережной Гвадалквивира — охваченная нетерпением, она торопилась куда-то, где ее ждали, где все о ней опрашивали и волновались, спешила мимо Золотой башни, и оглядывались священники в черных сутанах, останавливались парочки почти неодетые, а владельцы лавок смотрели ей вслед, и была в их глазах безнадежность.
Куда деваться, одно лишь упоминание о мадридском универмаге Пресъядос всколыхнуло что-то важное в душе Натальи Михайловны. Она быстро поднялась и с загадочной улыбкой удалилась в комнату, а через минуту появилась в туфлях необыкновенной красоты. Они, правда, слегка жали ноги, особенно правую, а высота каблука заставляла придерживаться за стены, но это не смущало Наталью Михайловну.
— Как? — спросила она, задорно глядя на Вовушку.
— Потрясающе! Вадька! Посмотри на свою жену! Ты видел что-нибудь подобное?
— Конечно, нет, — серьезно ответил Вадим Кузьмич.
Надо сказать, что в Вовушке, измученном постоянной необходимостью скрывать неуверенность, выработалась удивительная способность управлять своими чувствами, настроением, даже выражением лица. Он всегда говорил искренне, прекрасно владея и восторгами, и растерянностью, без особых усилий произносил все приличествующие слова, частенько забывая, когда говорит от своего имени, а когда от имени человека, за которого его принимают.
— Это еще что! — Вдохновленная портвейном и Вовушкиными рассказами, Наталья Михайловна умчалась в комнату и тут же вернулась... Как вы думаете, в чем? В джинсах? В платье типа сафари? В марлевке? Нет. Наталья Михайловна вернулась в ночной сорочке. Крутнувшись на одной ноге, она остановилась перед Вовушкой, уперев руки в бока и выставив вперед ногу с вызовом танцовщицы, исполняющей роль Кармен, той самой Кармен, которая работала в Севилье на табачной фабрике, — не далее как вчера Вовушка разочарованно рассматривал это унылое здание буроватого цвета. — Каково? — Наталья Михайловна нетерпеливо топнула ножкой. Несмотря на изощренное искусство владеть собой, Вовушка не смог ничего ответить, — смущение овладело им настолько, что он лишь беспомощно посмотрел на Вадима Кузьмича. Как быть, куда деваться?
— Хорошая сорочка, — промямлил он, стараясь не .смотреть на просвечивающие груди Натальи Михайловны, на темнеющий пупок, на все те выступы и впадины, которые, будучи расположенными в некой последовательности, создавали срам. — Очень хорошая! — добавил Вовушка уже тверже.
— Какая сорочка?! — возмутилась Наталья Михайловна. — Это платье! Это вечернее платье! Сам понимаешь, носить его на кухне... Хо-хо-хо! — возбужденно хихикнула Наталья Михайловна, увидев собственное тело сквозь складки платья. — Да оно еще лучше, чем я думала!
Молча, с застывшей улыбкой, поднялся и вышел Вадим Кузьмин. Скоро послышался грохот выдвигаемых ящиков, хлопанье дверей, что-то упало, покатилось.
При звоне разбитого стекла Наталья Михайловна окаменела и пребывала в этом состоянии, пока на пороге не появился Вадим Кузьмин. Он вошел на кухню с ворохом нижнего белья, штанов, простынь, носков, галстуков, на голове его красовалась пушистая папаха из песца, а может быть, даже из соболя или верблюда, во всяком случае, папаха была большая и пушистая.
— Вот, — сказал Вадим Кузьмич, бросая все на пол.
Только дергающиеся губы да бледные щеки позволяли судить о его состоянии. — Я сейчас... Минутку... Разберусь только... Значит, так, это мои штаны. Очень хорошие штаны, я их купил возле Савеловского вокзала совершенно случайно. Но лучше бы я их не покупал, потому что они мне велики и возле коленей болтается то, чему положено быть гораздо выше. Так... Это полотенце нам достала и втридорога сбыла соседка с первого этажа. Ее дальняя родственница работает не то в ГУМе, не то в ЦУМе. А вот этот галстук тоже непростой. Присутствующая здесь моя жена Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, простояла за ним больше часа, но надеть его за три года обладания мне не пришлось по причине отсутствия костюма, подходящего к этому галстуку. Между нами говоря, я не уверен, что в мире существует костюм, который подходил бы к этой отвратительной швабре. А вот носки... Этим носкам цены нет — точно в таких уже не первый год ходит директор института, в котором работает вышеупомянутая Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина... Подштанники... Правда, ничего?
Египетские. Вот носовые платки, я сморкаюсь в них, когда возникает надобность. А когда надобности нет — не сморкаюсь. Эти чулки с ромбиками, в которых ноги кажутся покрытыми язвами, мы за большие деньги достали...
— Вадим! — звонко сказала Наталья Михайловна — Прекрати сейчас же! Ты меня слышишь? Я кому сказала — прекрати!
— Прости, дорогая, — Вадим Кузьмич невинно посмотрел на жену, оторвавшись от наволочки в цветочках. — Ты о чем?
— Прекрати! — На этот раз в ее голосе, как ни прискорбно об этом говорить, послышались истерические нотки.
— Видишь ли, дорогая, я просто осмелился последовать твоему примеру, — промолвил Вадим Кузьмич с хамской вежливостью. — Я показываю нашему общему другу Вовушке некоторые приобретения последних лет, чтобы он не подумал, не дай Бог, будто мы с тобой лыком шиты, будто нам надеть нечего и мы живем хуже других.
Вовушка все так и понял, верно, Вовушка?
— Если ты не прекратишь... Если ты не прекратишь... — Наталья Михайловна круто повернулась, всколыхнув прозрачным платьем производства нейтральной Австрии кухонный воздух до самых укромных уголков, где у нее хранились картошка, чеснок, свекла и лук, обвела взглядом стены в поисках не то нужного слова, не то предмета, который не жалко запустить в бестолковую голову Вадима Кузьмича.
Положение спас Вовушка. Он подошел к Наталье Михайловне, осторожно погладил по щеке, по волосам и очень грустно посмотрел в глаза. Наталья Михайловна, поразмыслив секунду, решила, что сейчас лучшее — расплакаться у Вовушки на плече. Так она и поступила. Новоявленный дон Педро вздрогнул, ощутив некоторые выступы ее тела, но самообладания не потерял.
— Не надо так, — бормотал Вовушка. — Так не надо. Нужно любить друг друга, уважать, жалеть... И все будет хорошо. Вы еще молодые, у вас родятся дети... Их надо воспитывать, они вырастут хорошими людьми, членами общества, станут приносить пользу...
Растроганная этими словами, Наталья Михайловна рыдала навзрыд, а Вадим Кузьмич задумчиво рассматривал на свет свои почти новые трусики в горошек.
А закончить рассказ о встрече давних друзей лучше всего, пожалуй, фразой, которую произнес гость поздней ночью, когда Вадим Кузьмич укладывал его на раскладушке.
— Какая же у тебя напряженная, нервная жизнь, — сказал Вовушка, стесняясь оттого, что высказывает суждение о другом человеке. — Я бы так не смог.
— Думаешь, я могу? — вздохнул Вадим Кузьмич. — Так никто не может... А живем. И ничего. Даже счастливыми себе кажемся. А может, и в самом деле счастливы, а? — с надеждой спросил он.
Вовушка не ответил. Он спал, и по губам его блуждала улыбка — он снова шагал по залитым солнцем каменным улочкам Толедо, пересекал острую тень собора и входил в маленькую лавочку. Он знал, что сейчас увидит в углу меч с алой рукоятью. Миновав Ворота Солнца, он шел к нему через весь город, и счастье наполняло все его тело, покалывало электрическими разрядами. В облаке озона, легкий, почти невесомый, он входил, скорее даже вплывал в лавку и сразу направлялся в угол, где, он это знал наверняка, стоит длинный меч с алой рукоятью, кованым эфесом и с чудищами на лезвии. Вовушка приценивался, денег ему не хватало, и он снова высыпал в горсть хозяину полкармана значков с алыми знаменами и золотыми буквами.
Продолжим.
На целую главу мы приблизились к концу, невеселому концу, да и бывают ли они веселые! В схватках с соблазнами и хворями, в схватках с успехами, а они частенько обладают большими разрушительными силами, нежели самые страшные болезни, мы неизбежно теряем боевой пыл, устаем, старимся и... Печальное но это надо знать с самого начала, чтобы ценить то, чем владеем сегодня, — свое мнение, своих близких,) свои маленькие радости и слабости. Ценить и не пренебрегать ими ради того, что, возможно, получим завтра.
Утром уехал Вовушка с чемоданом и мечом под мышкой. Деловито и холодно, будто под звон хирургических инструментов, выпила кофе и умчалась на работу Наталья Михайловна, к своим пылинкам, которые заждались ее, измаялись и уж не знали, наверно что думать. Скорбно собралась в детский сад Танька понимая, что нет в мире сил, которые избавили бы ее от этой повинности. Уже от двери она посмотрела на Анфертьева долгим взглядом — ее синие глаза светились из полумрака прихожей невероятной надеждой, но Вадим Кузьмич лишь беспомощно развел руками и уронил их.
— Что делать... Танька, что делать... Я тоже ухожу на работу. И дома никого.
— А ты закрой меня на ключ. И я буду одна. Давай так?
— Весь день одна в пустой квартире?!
— А что... Буду рисовать, посуду помою... Пластинки послушаю... Давай, а? А маме скажем, что я была в садике, она все равно позже тебя придет...
— А что ты кушать будешь?
— Намажешь мне хлеб чем-нибудь... там картошка осталась... Давай? Ну, пожалуйста!
— Нет-нет-нет! — Анфертьев замахал руками. — Это очень сложно. Вдруг к тебе лешие слетятся, начнут щекотать, волосы драть... Нет! А кроме того, мне придется идти в садик, упрашивать воспитательницу разрешить тебе денек побыть дома, а она скажет, чтобы без справки не приходили, и мы с тобой завтра отправимся в поликлинику за справкой, а там очередь, и мы проторчим целый день...
— Пока, — сказала Танька, не дослушав. Поднялась на цыпочки, отодвинула щеколду и вышла, не взглянув на Вадима Кузьмича. Он долго слышал ее горестные шаги по лестнице, а выйдя на балкон, увидел маленькую фигурку дочери — понуро опущенная голова, руки в карманах и консервная банка, которую она гнала перед собой. Танька знала, что отец смотрит на нес с пятого этажа, но шла не оборачиваясь.
— Ни пуха! — крикнул Вадим Кузьмин, не выдержав.
Так и не оглянувшись, Танька вынула руку из кармана и помахала ею над головой — дескать, слышу, знаю, спасибо, до вечера. Вот она вошла в калитку детского сада, присоединилась к детям, таким же сонным и недовольным. Вадим Кузьмин нашел взглядом воспитательницу. Она стояла в сторонке и предавалась вялой утренней болтовне с такой же девахой из соседней группы. Танька подошла к дощатому сараю, поковыряла пальцем столб, выкрашенный шефами из воинской части в маскировочный зеленый цвет, потом постояла у какого-то странного сооружения, сваренного из толстых железных прутьев, подняла желтый лист и принялась внимательно рассматривать его бледные прожилки.
Как Вадим Кузьмич умывался, брился, собирался на работу, как дожевывал остатки ужина, читать не менее скучно, нежели описывать. Опустим этот невеселый отрезок его жизни. Это непримечательное утро Вадим Кузьмич начисто забыл к обеду. Забудем и мы, тем более что к основным событиям оно не имеет никакого отношения.
Ночью подморозило, и грязные лужи сверкали на солнце, а вмерзшие в них листья волновали Анфертьева, словно обещание праздника. Сунув руки в карманы светлого плаща, подняв куцый воротник, он шагал к метро и знал, уже наверняка знал: это утро в нем останется в виде кадров, которые он без устали снимал выхватывая отражения школьниц в пузырчатых льдинках луж, яркие куртки малышей, которых родители растаскивали по садам и яслям, ворону на мусорном ящике, темную очередь пожилых женщин, выстроившихся у дверей еще закрытого магазина, лестниц метро, соскальзывающую в освещенное подземелье, с визгом уносящиеся в темноту голубые вагоны, москвичей, вырванных из теплых постелей всесильным законами бытия...
Есть люди, предпочитающие пользоваться исключительно парадными подъездами.
Идут ли они к себе домой, относят жалобу в контору, явились на работу — норовят пройти не какими-то там закоулками, дворами, проходами и проездами, нет, идут центральными улицами, пересекают площади в самом широком месте, шагают величаво, будто под ними не серый асфальт, а ковровая дорожка. Такие люди ценят себя, относятся к себе с уважением, прислушиваются к своему мнению. Рискнув, можно предположить, что эти граждане самолюбивы и тщеславны. Они знают, чего хотят в ближайшем будущем и в более отдаленном, им известны слабости своего начальника, и они никогда о них не забывают, не упустят случая воспользоваться ими, их не устраивают ни должность, ни зарплата... Ну, и так далее.
Нетрудно быть еще смелее, но это уже ни к чему, тем более что сказано все это лишь для того, чтобы в конце концов пояснить: Анфертьев к таким людям не относился. Он терпеть не мог ритуала предъявления удостоверения в проходной завода, хотя там мог любезно раскланяться с директором товарищем Подчуфариным, перекинуться ласковым словцом с его заместителем Квардаковым, напомнить о причитающемся отпуске, премии, отгуле. Избегал Анфертьев пользоваться и вспомогательной проходной по той простой причине, что располагалась она метров на двести дальше, нежели щель в заборе, которую он облюбовал несколько лет назад. Этот неприметный лаз был скрыт от бдительных глаз вахтеров и охранников зарослями клена, от щели по ту сторону забора вела не 'асфальтированная дорожка, огороженная портретами передовиков производства, а милая его сердцу уютная тропинка, свободно петляющая между деревьями.
Пройдя сквозь замерзшие за ночь листья клена, протиснувшись в щель между кирпичным столбом и бетонной плитой, Вадим Кузьмич оказался на заводском дворе среди посаженных во время апрельских субботников деревьев. Сейчас все осыпалось, шуршало под ногами и тревожило, и приходила грусть, но не гнетущая, а какая-то желанная. Анфертьев отдался ей целиком и полностью, как выражался директор завода Геннадий Георгиевич Подчуфарин.
В этом способе проникновения на завод Анфертьева привлекала недозволенность. А кто из нас удержится, чтобы не совершить нечто запретное, но не очень опасное для общества и нравственности! Ах, как хочется иногда выкинуть какое-нибудь отчаянное коленце, шало оглянуться, хихикнуть про себя и нырнуть за угол! Когда раздавалась трель вахтерского свистка, Анфертьев не останавливался, а, наоборот, припускался наутек, петляя между деревьями, словно опасаясь пальбы из короткоствольных карабинов. В заводоуправление он вбегал запыхавшийся и счастливый...
Вы наверняка замечали превращения, происходящие с нами каждое утро по дороге из дома на службу. Куда деваются наши остроумие, раскованность и свобода суждений об устройстве миров и государств, о народонаселении Китая и связанной с ним зерновой проблеме, о мировой революции и сроках ее проведения, о продовольственной программе и возрождении Нечерноземья, о летающих тарелках, пришельцах, о пальцах Розы, взгляде Джуны, заблуждениях Ажажи... Куда это все девается? Что происходит в тот неуловимый миг, когда мы переступаем порог родного завода, конторы, редакции?
Нет-нет, поймите меня правильно, наша осанка не теряет достоинства, лица сохраняют значительность, но как далек смысл наших слов от того, что мы отстаивали полчаса назад за завтраком!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Можно увлекательно рассказать о воспоминаниях, которым предались старые друзья, о воспоминаниях составляющих часть их жизни, возможно, они бы всплакнули, окажись у них еще одна бутылка. Интересен был рассказ Вовушки о барах Испании, о старом городе Кордове, о том, как заблудился он в центре Мадрида и тем до сих пор счастлив, о злачных подвальчиках плацца Майор, об оружейных лавках Толедо, о полотнах трагического художника Эль Греко, о королевском дворце неописуемой роскоши, который тем не менее явно уступает Эрмитажу, и, наконец, об универмагах, толчках, распродажах. О последнем Вадим Кузьмич слушал с иронической улыбкой, чего нельзя сказать о Наталье Михайловне.
Прижимая ладошки к раскрасневшимся щекам, охлаждая ими горячие уши, она уточняла, сравнивала, сопоставляла цены, расцветки, модели, зарплаты, фасоны и, наконец насытившись милыми ее сердцу сведениями, обессиленно откинулась на спинку стула, глядя отрешенно и расслабленно куда-то в далекую даль и видя солнечную Испанию и себя там — нарядную, веселую, счастливую. Почти въяве увидела Наталья Михайловна себя на набережной Гвадалквивира — охваченная нетерпением, она торопилась куда-то, где ее ждали, где все о ней опрашивали и волновались, спешила мимо Золотой башни, и оглядывались священники в черных сутанах, останавливались парочки почти неодетые, а владельцы лавок смотрели ей вслед, и была в их глазах безнадежность.
Куда деваться, одно лишь упоминание о мадридском универмаге Пресъядос всколыхнуло что-то важное в душе Натальи Михайловны. Она быстро поднялась и с загадочной улыбкой удалилась в комнату, а через минуту появилась в туфлях необыкновенной красоты. Они, правда, слегка жали ноги, особенно правую, а высота каблука заставляла придерживаться за стены, но это не смущало Наталью Михайловну.
— Как? — спросила она, задорно глядя на Вовушку.
— Потрясающе! Вадька! Посмотри на свою жену! Ты видел что-нибудь подобное?
— Конечно, нет, — серьезно ответил Вадим Кузьмич.
Надо сказать, что в Вовушке, измученном постоянной необходимостью скрывать неуверенность, выработалась удивительная способность управлять своими чувствами, настроением, даже выражением лица. Он всегда говорил искренне, прекрасно владея и восторгами, и растерянностью, без особых усилий произносил все приличествующие слова, частенько забывая, когда говорит от своего имени, а когда от имени человека, за которого его принимают.
— Это еще что! — Вдохновленная портвейном и Вовушкиными рассказами, Наталья Михайловна умчалась в комнату и тут же вернулась... Как вы думаете, в чем? В джинсах? В платье типа сафари? В марлевке? Нет. Наталья Михайловна вернулась в ночной сорочке. Крутнувшись на одной ноге, она остановилась перед Вовушкой, уперев руки в бока и выставив вперед ногу с вызовом танцовщицы, исполняющей роль Кармен, той самой Кармен, которая работала в Севилье на табачной фабрике, — не далее как вчера Вовушка разочарованно рассматривал это унылое здание буроватого цвета. — Каково? — Наталья Михайловна нетерпеливо топнула ножкой. Несмотря на изощренное искусство владеть собой, Вовушка не смог ничего ответить, — смущение овладело им настолько, что он лишь беспомощно посмотрел на Вадима Кузьмича. Как быть, куда деваться?
— Хорошая сорочка, — промямлил он, стараясь не .смотреть на просвечивающие груди Натальи Михайловны, на темнеющий пупок, на все те выступы и впадины, которые, будучи расположенными в некой последовательности, создавали срам. — Очень хорошая! — добавил Вовушка уже тверже.
— Какая сорочка?! — возмутилась Наталья Михайловна. — Это платье! Это вечернее платье! Сам понимаешь, носить его на кухне... Хо-хо-хо! — возбужденно хихикнула Наталья Михайловна, увидев собственное тело сквозь складки платья. — Да оно еще лучше, чем я думала!
Молча, с застывшей улыбкой, поднялся и вышел Вадим Кузьмин. Скоро послышался грохот выдвигаемых ящиков, хлопанье дверей, что-то упало, покатилось.
При звоне разбитого стекла Наталья Михайловна окаменела и пребывала в этом состоянии, пока на пороге не появился Вадим Кузьмин. Он вошел на кухню с ворохом нижнего белья, штанов, простынь, носков, галстуков, на голове его красовалась пушистая папаха из песца, а может быть, даже из соболя или верблюда, во всяком случае, папаха была большая и пушистая.
— Вот, — сказал Вадим Кузьмич, бросая все на пол.
Только дергающиеся губы да бледные щеки позволяли судить о его состоянии. — Я сейчас... Минутку... Разберусь только... Значит, так, это мои штаны. Очень хорошие штаны, я их купил возле Савеловского вокзала совершенно случайно. Но лучше бы я их не покупал, потому что они мне велики и возле коленей болтается то, чему положено быть гораздо выше. Так... Это полотенце нам достала и втридорога сбыла соседка с первого этажа. Ее дальняя родственница работает не то в ГУМе, не то в ЦУМе. А вот этот галстук тоже непростой. Присутствующая здесь моя жена Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, простояла за ним больше часа, но надеть его за три года обладания мне не пришлось по причине отсутствия костюма, подходящего к этому галстуку. Между нами говоря, я не уверен, что в мире существует костюм, который подходил бы к этой отвратительной швабре. А вот носки... Этим носкам цены нет — точно в таких уже не первый год ходит директор института, в котором работает вышеупомянутая Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина... Подштанники... Правда, ничего?
Египетские. Вот носовые платки, я сморкаюсь в них, когда возникает надобность. А когда надобности нет — не сморкаюсь. Эти чулки с ромбиками, в которых ноги кажутся покрытыми язвами, мы за большие деньги достали...
— Вадим! — звонко сказала Наталья Михайловна — Прекрати сейчас же! Ты меня слышишь? Я кому сказала — прекрати!
— Прости, дорогая, — Вадим Кузьмич невинно посмотрел на жену, оторвавшись от наволочки в цветочках. — Ты о чем?
— Прекрати! — На этот раз в ее голосе, как ни прискорбно об этом говорить, послышались истерические нотки.
— Видишь ли, дорогая, я просто осмелился последовать твоему примеру, — промолвил Вадим Кузьмич с хамской вежливостью. — Я показываю нашему общему другу Вовушке некоторые приобретения последних лет, чтобы он не подумал, не дай Бог, будто мы с тобой лыком шиты, будто нам надеть нечего и мы живем хуже других.
Вовушка все так и понял, верно, Вовушка?
— Если ты не прекратишь... Если ты не прекратишь... — Наталья Михайловна круто повернулась, всколыхнув прозрачным платьем производства нейтральной Австрии кухонный воздух до самых укромных уголков, где у нее хранились картошка, чеснок, свекла и лук, обвела взглядом стены в поисках не то нужного слова, не то предмета, который не жалко запустить в бестолковую голову Вадима Кузьмича.
Положение спас Вовушка. Он подошел к Наталье Михайловне, осторожно погладил по щеке, по волосам и очень грустно посмотрел в глаза. Наталья Михайловна, поразмыслив секунду, решила, что сейчас лучшее — расплакаться у Вовушки на плече. Так она и поступила. Новоявленный дон Педро вздрогнул, ощутив некоторые выступы ее тела, но самообладания не потерял.
— Не надо так, — бормотал Вовушка. — Так не надо. Нужно любить друг друга, уважать, жалеть... И все будет хорошо. Вы еще молодые, у вас родятся дети... Их надо воспитывать, они вырастут хорошими людьми, членами общества, станут приносить пользу...
Растроганная этими словами, Наталья Михайловна рыдала навзрыд, а Вадим Кузьмич задумчиво рассматривал на свет свои почти новые трусики в горошек.
А закончить рассказ о встрече давних друзей лучше всего, пожалуй, фразой, которую произнес гость поздней ночью, когда Вадим Кузьмич укладывал его на раскладушке.
— Какая же у тебя напряженная, нервная жизнь, — сказал Вовушка, стесняясь оттого, что высказывает суждение о другом человеке. — Я бы так не смог.
— Думаешь, я могу? — вздохнул Вадим Кузьмич. — Так никто не может... А живем. И ничего. Даже счастливыми себе кажемся. А может, и в самом деле счастливы, а? — с надеждой спросил он.
Вовушка не ответил. Он спал, и по губам его блуждала улыбка — он снова шагал по залитым солнцем каменным улочкам Толедо, пересекал острую тень собора и входил в маленькую лавочку. Он знал, что сейчас увидит в углу меч с алой рукоятью. Миновав Ворота Солнца, он шел к нему через весь город, и счастье наполняло все его тело, покалывало электрическими разрядами. В облаке озона, легкий, почти невесомый, он входил, скорее даже вплывал в лавку и сразу направлялся в угол, где, он это знал наверняка, стоит длинный меч с алой рукоятью, кованым эфесом и с чудищами на лезвии. Вовушка приценивался, денег ему не хватало, и он снова высыпал в горсть хозяину полкармана значков с алыми знаменами и золотыми буквами.
Продолжим.
На целую главу мы приблизились к концу, невеселому концу, да и бывают ли они веселые! В схватках с соблазнами и хворями, в схватках с успехами, а они частенько обладают большими разрушительными силами, нежели самые страшные болезни, мы неизбежно теряем боевой пыл, устаем, старимся и... Печальное но это надо знать с самого начала, чтобы ценить то, чем владеем сегодня, — свое мнение, своих близких,) свои маленькие радости и слабости. Ценить и не пренебрегать ими ради того, что, возможно, получим завтра.
Утром уехал Вовушка с чемоданом и мечом под мышкой. Деловито и холодно, будто под звон хирургических инструментов, выпила кофе и умчалась на работу Наталья Михайловна, к своим пылинкам, которые заждались ее, измаялись и уж не знали, наверно что думать. Скорбно собралась в детский сад Танька понимая, что нет в мире сил, которые избавили бы ее от этой повинности. Уже от двери она посмотрела на Анфертьева долгим взглядом — ее синие глаза светились из полумрака прихожей невероятной надеждой, но Вадим Кузьмич лишь беспомощно развел руками и уронил их.
— Что делать... Танька, что делать... Я тоже ухожу на работу. И дома никого.
— А ты закрой меня на ключ. И я буду одна. Давай так?
— Весь день одна в пустой квартире?!
— А что... Буду рисовать, посуду помою... Пластинки послушаю... Давай, а? А маме скажем, что я была в садике, она все равно позже тебя придет...
— А что ты кушать будешь?
— Намажешь мне хлеб чем-нибудь... там картошка осталась... Давай? Ну, пожалуйста!
— Нет-нет-нет! — Анфертьев замахал руками. — Это очень сложно. Вдруг к тебе лешие слетятся, начнут щекотать, волосы драть... Нет! А кроме того, мне придется идти в садик, упрашивать воспитательницу разрешить тебе денек побыть дома, а она скажет, чтобы без справки не приходили, и мы с тобой завтра отправимся в поликлинику за справкой, а там очередь, и мы проторчим целый день...
— Пока, — сказала Танька, не дослушав. Поднялась на цыпочки, отодвинула щеколду и вышла, не взглянув на Вадима Кузьмича. Он долго слышал ее горестные шаги по лестнице, а выйдя на балкон, увидел маленькую фигурку дочери — понуро опущенная голова, руки в карманах и консервная банка, которую она гнала перед собой. Танька знала, что отец смотрит на нес с пятого этажа, но шла не оборачиваясь.
— Ни пуха! — крикнул Вадим Кузьмин, не выдержав.
Так и не оглянувшись, Танька вынула руку из кармана и помахала ею над головой — дескать, слышу, знаю, спасибо, до вечера. Вот она вошла в калитку детского сада, присоединилась к детям, таким же сонным и недовольным. Вадим Кузьмин нашел взглядом воспитательницу. Она стояла в сторонке и предавалась вялой утренней болтовне с такой же девахой из соседней группы. Танька подошла к дощатому сараю, поковыряла пальцем столб, выкрашенный шефами из воинской части в маскировочный зеленый цвет, потом постояла у какого-то странного сооружения, сваренного из толстых железных прутьев, подняла желтый лист и принялась внимательно рассматривать его бледные прожилки.
Как Вадим Кузьмич умывался, брился, собирался на работу, как дожевывал остатки ужина, читать не менее скучно, нежели описывать. Опустим этот невеселый отрезок его жизни. Это непримечательное утро Вадим Кузьмич начисто забыл к обеду. Забудем и мы, тем более что к основным событиям оно не имеет никакого отношения.
Ночью подморозило, и грязные лужи сверкали на солнце, а вмерзшие в них листья волновали Анфертьева, словно обещание праздника. Сунув руки в карманы светлого плаща, подняв куцый воротник, он шагал к метро и знал, уже наверняка знал: это утро в нем останется в виде кадров, которые он без устали снимал выхватывая отражения школьниц в пузырчатых льдинках луж, яркие куртки малышей, которых родители растаскивали по садам и яслям, ворону на мусорном ящике, темную очередь пожилых женщин, выстроившихся у дверей еще закрытого магазина, лестниц метро, соскальзывающую в освещенное подземелье, с визгом уносящиеся в темноту голубые вагоны, москвичей, вырванных из теплых постелей всесильным законами бытия...
Есть люди, предпочитающие пользоваться исключительно парадными подъездами.
Идут ли они к себе домой, относят жалобу в контору, явились на работу — норовят пройти не какими-то там закоулками, дворами, проходами и проездами, нет, идут центральными улицами, пересекают площади в самом широком месте, шагают величаво, будто под ними не серый асфальт, а ковровая дорожка. Такие люди ценят себя, относятся к себе с уважением, прислушиваются к своему мнению. Рискнув, можно предположить, что эти граждане самолюбивы и тщеславны. Они знают, чего хотят в ближайшем будущем и в более отдаленном, им известны слабости своего начальника, и они никогда о них не забывают, не упустят случая воспользоваться ими, их не устраивают ни должность, ни зарплата... Ну, и так далее.
Нетрудно быть еще смелее, но это уже ни к чему, тем более что сказано все это лишь для того, чтобы в конце концов пояснить: Анфертьев к таким людям не относился. Он терпеть не мог ритуала предъявления удостоверения в проходной завода, хотя там мог любезно раскланяться с директором товарищем Подчуфариным, перекинуться ласковым словцом с его заместителем Квардаковым, напомнить о причитающемся отпуске, премии, отгуле. Избегал Анфертьев пользоваться и вспомогательной проходной по той простой причине, что располагалась она метров на двести дальше, нежели щель в заборе, которую он облюбовал несколько лет назад. Этот неприметный лаз был скрыт от бдительных глаз вахтеров и охранников зарослями клена, от щели по ту сторону забора вела не 'асфальтированная дорожка, огороженная портретами передовиков производства, а милая его сердцу уютная тропинка, свободно петляющая между деревьями.
Пройдя сквозь замерзшие за ночь листья клена, протиснувшись в щель между кирпичным столбом и бетонной плитой, Вадим Кузьмич оказался на заводском дворе среди посаженных во время апрельских субботников деревьев. Сейчас все осыпалось, шуршало под ногами и тревожило, и приходила грусть, но не гнетущая, а какая-то желанная. Анфертьев отдался ей целиком и полностью, как выражался директор завода Геннадий Георгиевич Подчуфарин.
В этом способе проникновения на завод Анфертьева привлекала недозволенность. А кто из нас удержится, чтобы не совершить нечто запретное, но не очень опасное для общества и нравственности! Ах, как хочется иногда выкинуть какое-нибудь отчаянное коленце, шало оглянуться, хихикнуть про себя и нырнуть за угол! Когда раздавалась трель вахтерского свистка, Анфертьев не останавливался, а, наоборот, припускался наутек, петляя между деревьями, словно опасаясь пальбы из короткоствольных карабинов. В заводоуправление он вбегал запыхавшийся и счастливый...
Вы наверняка замечали превращения, происходящие с нами каждое утро по дороге из дома на службу. Куда деваются наши остроумие, раскованность и свобода суждений об устройстве миров и государств, о народонаселении Китая и связанной с ним зерновой проблеме, о мировой революции и сроках ее проведения, о продовольственной программе и возрождении Нечерноземья, о летающих тарелках, пришельцах, о пальцах Розы, взгляде Джуны, заблуждениях Ажажи... Куда это все девается? Что происходит в тот неуловимый миг, когда мы переступаем порог родного завода, конторы, редакции?
Нет-нет, поймите меня правильно, наша осанка не теряет достоинства, лица сохраняют значительность, но как далек смысл наших слов от того, что мы отстаивали полчаса назад за завтраком!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30