А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Я тоже.
— Это хорошо... Значит, мы не сделаем лишнего.
— А необходимое, естественное, разумное?
— Тебе всегда хочется поступать, как велит здравый смысл?
— Нет. Наверно, это плохо, но далеко не всегда.
— Почему?
— Не знаю... В нем есть что-то от ограниченности. Здравый смысл представляется мне чем-то вроде инструкции. Это как при строгой няньке — всегда хочется поступить наоборот.
— Опасные мысли для служителя Сейфа, — сказал Анфертьев и сразу почувствовал, как что-то напряглось в его душе. Ему показалось, что он услышал скрип раздавленных паркетин под чугунными ногами Сейфа, удовлетворенный лязг стальных стержней в его глубинах. Анфертьева охватило ощущение, будто он должен вспомнить что-то, увидеть, понять, будто в эту самую секунду происходит очень важное и необходимо сделать еще небольшое усилие, напрячь кое-какие силы в себе и увидеть нечто — судьбу, будущее, итог. Анфертьев закрыл глаза, сжался, пытаясь вызвать из подсознания зреющее предчувствие. Но нет не удалось. Он перевел дыхание, утешаясь тем, что ощущение повторится и тогда, кто знает, может быть ему повезет больше.
А вечером Анфертьев рассказывал Таньке сказку.
Танька была для него чем-то вроде компаса. Не зная, как поступить, в какую сторону склониться, Вадим Кузьмич вспоминал дочь, и ложное отпадало само. Он не пытался вообразить, как поступила бы на его месте Танька, ему достаточно было представить ее круглую мордашку, синие глаза, горевшие ожиданием необычного, чтобы сразу обнаружилась фальшь в словах, поступках, решениях...
Так вот сказка... Танька (лежит в своей кроватке, сдвинувшись к самой стенке):
— Пап, садись! Здесь много места, садись. Вот так... Тебе удобно? Не тесно?
А то я могу еще подвинуться... Сказку, пап!
Вадим Кузьмич (присаживается):
— А может, завтра?
Танька (с отчаянием, мольбой, скорбью):
— Пап!
Вадим Кузьмич:
— Ну, хорошо... Значит, так... Жила-была девочка.
Звали ее Маша. Пошла она однажды в лес и заблудилась...
— Нет! Я знаю. Нашла она домик, а в нем жили медведи, их не было дома, она все съела, стул сломала, спать завалилась, а подружки без нее вернулись...
Нет-нет, не хитри!
— Ладно... Ты не слышала про ежика, у которого иголки не выросли? Нет? Ну, слушай. Родился однажды в темном дремучем лесу...
— Там и волки были, и медведи, и змеи поганые, да?
— В том лесу много чего водилось — бурундуки, кроты-подземельщики, лисы кровожадные...
— И лешие, и кикиморы болотные?
— Леших там было видимо-невидимо. Так вот, родился в том лесу маленький ежик. И оказалось, что у него нет ни одной иголки. Что тут делать? Ежик подрос ему погулять хочется, а мама не пускает, потому что любой зверь его сразу же съест. И вот как-то утром, когда мамы дома не было...
— Она, наверное, ушла на базар за картошкой?
— Да, скорее всего. Только мама скрылась за деревьями, ежик выскочил из-под пня и бегом в лес. И вдруг навстречу ему...
Танька (закрывает рот руками):
— Волк?! Вадим Кузьмич:
— Нет, не волк. Заяц. Спрашивает заяц: «Где же твои иголки? Как же ты не боишься на своих коротких лапках бегать по лесу один, да еще без иголок?» — «Что же делать, — отвечает ежик печальным голосом, — не выросли иголки». — «Плохи твои дела, — сказал заяц, — не знаю даже, как тебе помочь. Будь у тебя ноги подлиннее, вроде моих, ты мог бы удрать от кого угодно, а так... Не знаю, не знаю». И ускакал.
— Почему же заяц не посадил ежика себе на спину и не отвез домой?
— Ежик не хотел домой, он только вышел погулять. Идет он дальше, старается под кустами пробираться, в густой траве, но едва оказался на тропинке, увидел, что навстречу ему летит ворона. Увидела она ежика...
— А вороны едят ежей?
— Нет, что ты! Но она была очень болтливая, эта ворона, и могла рассказать всему лесу, что видела ежика без иголок. Тогда звери бросились бы искать ежика и, конечно, нашли бы его и съели. Приземлилась ворона на тропинке и с удивлением смотрит на ежика одним глазом. Потом спрашивает: «Ты кто такой?» — «Ежик, — отвечает тот. — Только у меня иголки не выросли». — «А почему тебя еще никто не съел?» — опять спрашивает ворона.
— Какая нахальная!
— Они такие. «А потому никто не съел, — говорит ежик, — что меня еще никто не видел». — «Тогда тебя обязательно кто-нибудь съест», — сказала ворона.
Оттолкнулась лапами своими когтистыми от тропинки улетела.
— А почему она его не пожалела?
— Потому что это была глупая и злая ворона.
— Она, наверно, работала у лешего?
— Очень может быть. Ну так вот, ворона улетела, а ежик идет дальше.
— У меня прямо сердце изболелось за этого ежика.
— Слушай дальше. Идет он, идет, принюхивается к запахам лесным, присматривается, что к чему, и вдруг видит, что на него сверху...
— Орел?!
— Нет, белка. Спрыгнула с дерева прямо перед ежиком, обежала вокруг, остановилась. «Ай-ай-ай! — говорит. — Как же тебе не страшно в таком виде по лесу гулять?»
— Какая хорошая белка!
— "Почему же не страшно? — отвечает ежик. — Еще как страшно, но что делать, если у меня иголок нет?" — «Придется тебя выручать», — говорит белка. Прыгнула она на дерево, обломила веточку сосны с самыми длинными и острыми иглами и бросила ежику. «Носи, — сказала она ему, — на спине, и никто не догадается даже, что это не твои иголки».
— И однажды ежик забыл веточку дома, или ее унесло ветром, или украла ворона, а может, медведь наступил на нее лапой и сломал... Ой, наверно, с ежиком что-то случилось! Ты мне сразу скажи: никто его не съел?
— Ежик очень берег сосновую веточку и никогда с ней не расставался. И вот однажды, уже в конце лета, идет он со своей веточкой по знакомой тропинке, и вдруг на него сверху...
— Знакомая белка?!
— Она самая. Спрыгнула с дерева на тропинку, поздоровалась с ежиком и спрашивает; «Что ты, — говорит, — несешь на спине?» А ежик удивляется: «Как, — Спрашивает, — что? Твою веточку несу, чтобы никто не догадался, что у меня иголок нет». Тут белка как расхохочется, лапками за живот схватилась, на тропинку упала, остановиться не может...
— Выросли! Ура! Я догадалась! У него за это время выросли иголки, а он даже не заметил! Ну и глупый ежик! Все-все, дальше не надо, дальше я сама все знаю.
Иди спать, пока-пока, спокойной ночи! Ежик, наверно, боялся к зеркалу подойти, чтобы не видеть, какой он страшный и некрасивый. А лисица однажды решила, что он в самом деле без иголок, что они у него ненастоящие — вороне поверила. И хвать его за спину! А иголки оказались настоящими. Как закричала лиса диким голосом, как отпрыгнула! И целый месяц ни с кем не разговаривала, потому что у нее язык распух и даже во рту не помещался. Вот что с ней было! И тогда она решила, что ворона посмеялась над ней и нарочно сказала, будто у ежика нет иголок. Лиса подстерегла ворону, бросилась на нее и вырвала весь хвост, та еле успела в воздух подняться. А когда ворона прилетела к лешему и пожаловалась и тот узнал, кто испортил его ворону, он нашел лисицу, да как топнет, да как закричит по-человечьи! А в это время по лесу гуляла девочка Маша или, например, я, Таня.
И я услышала человечий голос, вышла из кустов, а на полянке стоит леший, из ушей у него мох растет, в руках палка суковатая, а вместо ног копыта лошадиные.
Увидел меня леший, застеснялся, что он такой некрасивый, сразу пропал с глаз и очень переживал всю ночь, вздыхал и даже плакал...
С этими словами Танька засыпает...
Как-то в фотолабораторию зашла Света, радостная, румяная с улицы, вошла и тут же увидела ворох снимков — накануне Анфертьев, проходя между столами и пощелкав своей машинкой, снял обитательниц бухгалтерии. Он поставил на аппарат телеобъектив, и женщины не ожидали, что он, фотографируя их издали, сумеет каждой заглянуть в глаза. Света схватила снимки и выбежала, торопясь порадовать всех, порадоваться со всеми.
А на подставке увеличителя осталась связка ее ключей.
С застывшей улыбкой, словно подчиняясь чужому приказу, Анфертьев взял аппарат и несколько раз сфотографировал ключи, отметив краешком сознания что рядом лежит мерная линейка кадрирующей рамки и при желании можно точно воспроизвести размер ключа. Потом все с той же рассеянной улыбкой, подчиняясь странному существу, поселившемуся в нем, прикрыл дверь и выключил свет.
Бесшумно, быстро и верно двигаясь в красном сумраке, Анфертьев подсунул под ключи лист фотобумаги, на секунду включил увеличитель и спрятал бумагу в черный пакет. Проявив его, он получил на засвеченном фоне белый контур ключей, до последней заусеницы передающий их форму и размер. Это невинное вроде бы действие заставило бешено колотиться его сердце, толкая явно избыточную кровь в мозг, в руки, в легкие...
Успокоившись, Анфертьев вышел в бухгалтерию принимать восторги и умиления женщин, которых фотографировали разве что на паспорт. Они привыкли к собственным застывшим физиономиям и уже не представляли, что могут выглядеть иначе. Усмешки, ухмылки, улыбки — а Анфертьев умел получать на снимках живые лица — озадачивали женщин. Они не представляли, каковы они за своими столами, заваленными бумагами, в схватках с посетителями. Зеркала не давали им полной картины, поскольку они смотрели на себя своими же глазами. А тут на больших, играющих бликами фотографиях они были такими, какими их увидело холодное фиолетовое око аппарата.
Разобрав портреты, женщины уставились на них, притихшие и обреченные.
Несмотря на годы, килограммы и обязанности, каждая оставалась немного той, какой была когда-то, когда по небу металась сумасшедшая луна, когда визжали тормоза и лились слезы, когда в воздухе носились телеграммы с роковыми словами и вся жизнь зависела от взгляда, и все это, и все это уносилось в какую-то счастливую прорву...
Куда деваться, обычная фотография может заставить нас усомниться в тех достоинствах, которыми якобы обладаем, мы радуемся и страдаем, мстим и печалимся, не представляя даже, что являем собой со стороны. А не защитное ли это свойство, дарованное природой? Придумываем себе облик, годами совершенствуем его, уточняем, украшаем, не замечая, что давно уже не имеем с ним ничего общего...
Но здесь все было гораздо проще — женщины ужаснулись тому, как быстро ушли годы. В душе, как и все мы, они оставались молодыми, любимыми, свои первые свидания, свадебные платья, мужскую нетерпеливость помнили свежо и обильно.
Нет-нет да мелькала у них шальная надежда: может быть, все ушло не насовсем, может быть, кое-что еще вернется ненадолго... Теперь поняли — не вернется.
Женщины выдвигали ящики столов и смотрели на фотографии, привыкая к своему облику и страшась его. И даже у «железной» Зинаиды Аркадьевны откровенная беспомощность отразилась на лице, едва она увидела свой портрет — квадратная фигура, заполнившая проем двери, массивные ноги, тощий узелок волос, стянутых на затылке, тесное цветастое платье и ворох, оскорбительно громадный ворох бумаг под мышкой. Она укоризненно посмотрела на Анфертьева, и он не выдержал, опустил глаза перед ее скорбью по самой себе. Но главбух тут же взяла себя в руки.
Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия, — в бухгалтерии поселилась любовь.
— А знаете, Вадим Кузьмин, я решила вам помочь.
— Говорите скорее, а то мне страшно! — быстро сказал Анфертьев.
— Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
— Спасибо... Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
— Никто не мешает вам заходить сюда сколько угодно.
— Но у меня не будет повода!
— Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть. И Зинаида Аркадьевна решительно закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы но потом спросила себя: хотелось бы ей, чтобы между ними все кончилось?
И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой, в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по углам этих потерявших разум людей... И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее осудят.
Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида Аркадьевна, что уважения к ней не прибавится, а чистота будет так тесно граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где другое.
Стерильность — это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих мыслях Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом понимала — вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что, если возникнет надобность осудить его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны. В своем дружном осуждении они увидят некоторое достоинство, проявят сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника, очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно трудиться, двигаться дальше, вперед и выше.
И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите... Потом, встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро ощутил его, будто только что спустился с позорных подмостков. Он видел залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные, захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему бутылку в благодарность за прекрасные снимки...
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева — результат знания нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение, когда, напуская значительность или притворное добродушие, ослабевали и сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и зависти, любви и преданности. О, как колотилось в это время его сердце и как невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа, переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Щелкнуть Ударника труда, который раздул щеки и выпятил грудь, Уставившись в лучезарные дали, — для этого много Ума не надо. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги превратились в оцепенелость, — женщины увидели себя такими, какими их не могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на непроявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности. Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что, чем ближе он подойдет к Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей, выбраться из гиблой зоны окажется невозможным...
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке — на задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30