В этих поездках и встречах Вадим Кузьмин пытался найти уверенность, а может быть, оправдание, чтобы проделать все бестрепетной рукой. Но нет ничего он не обрел.
Кравчук умер в больнице после укола грязной иглой. Козов переживал трудные времена в личной жизни, у Шестакова обвалилась крыша, и он вместе со своей молодой прекрасной женой месил глину, заделывал провал в бездонное ночное небо, усыпанное роскошными звездами, но звезды не радовали ни Шестакова, ни его жену, поскольку из проломленного потолка они смотрятся не так красиво. Семидольский был под хмельком по случаю перемены места работы, Ткачев покинул Чечено-Ингушетию и проживал в Сыктывкаре, Бондарчик ловил рыбу где-то у берегов Африки, а Вовушка снова собирался в Пакистан, несмотря на то, что в Исламабаде начались массовые волнения, вызванные трагической смертью Зия уль-Хака.
Не обретя желанной твердости, Анфертьев вернулся уставший и растерянный, хотя поездки эти он совершил однажды утром, не поднимаясь с кровати, — только и того, что рано проснулся и не мог заснуть.
И день настал.
Настал, ребята. Пора.
Убрав руку с живота жены своей Натальи Михайловны, Анфертьев прислушался.
Но ничего, кроме шума дождя за окном, не услышал. Дождь стучал по оставшимся листьям, сбивая их на землю, по крышам легковушек, мокнущих у подъезда, по зонтикам прохожих, которые торопились занять свои места за канцелярскими столами, прилавками, станками. Часто и звонко стучали капли дождя по молочным пакетам в соседнем мусорном ящике, бесшумно сочились по забытому белью на веревке, слезами стекали по лицу бронзового классика. И постепенно Анфертьев ощущал, как в этот мирный перестук капель тревожными ударами тамтама входит биение собственного сердца. Вадим Кузьмич начал волноваться, еще не поднявшись с постели.
Он долго ходил босой в полосатой бело-голубой пижаме, мыл тарелки, чистил картошку, срезая в ведро подгнившие бока. Где-то за его спиной набирала дневные обороты Наталья Михайловна — шуршала платьем, грохотала сковородкой о газовую плиту, что-то выкрикивала хриплым со сна голосом. Нечаянно подняв глаза от ведра с картофельной шелухой, Анфертьев увидел, что перед ним стоит Танька.
— Слушаю вас, — сказал Анфертьев.
— Скажи, папа, когда ты будешь снова маленьким, как тебя будут звать?
— Ты думаешь, что я снова когда-нибудь сделаюсь маленьким?
— Конечно. Ведь я уже была большая.
— Да? Это интересно... И кем же ты была? Какая жизнь была у тебя?
— Неважная, — серьезно ответила Танька. — Мой муж был пьяницей, я его два года била, а потом прогнала.
— Даже так, — погрустнел Анфертьев. — А что произошло потом? Ты жила одна?
— Нет, у меня к тому времени уже родился ребенок, но он часто болел.
— Понимаю, — сказал Анфертьев, бросая картофелину в кастрюлю с водой. — А замуж ты больше не вышла?
— Кому я нужна с больным ребенком от пьяницы, — вздохнула Танька и отошла.
— Чем же кончилась твоя прежняя жизнь? — спросил Вадим Кузьмич уже вслед.
— Наверно, я умерла.
— А ребенок?! — чуть не закричал Анфертьев. — Где он сейчас?
— Не знаю... — Танька пожала плечами. — Он уже старый.
— Тебе его не жалко?
— Нет, ведь это была моя прошлая жизнь. Если мы встретимся, я его даже не узнаю и он меня не узнает. — Танька помолчала, потом, обернувшись, пристально посмотрела на Анфертьева:
— Мне кажется, что мой ребенок — это ты.
— Ну, ты даешь! — единственно, что нашелся сказать Вадим Кузьмич.
Наталья Михайловна жарила картошку, и было у нее такое выражение, будто картошка виновата во всех ее прошумевших бедах и в бедах, которые к ней только приближались, а Вадим Кузьмич был соучастником картошки, он вроде с ней в преступном сговоре, и самое сильное их желание — насолить Наталье Михайловне, испортить ей жизнь, ту самую жизнь, от которой уже почти ничего не осталось, разве что десяток лет, наполненных жареной картошкой и такими вот судорожными торопливыми, унизительными утрами, когда она вынуждена метаться от зеркала к сковородке, от вешалки к спальне и бояться, бояться опоздать на автобус, в метро, опоздать проскочить в стеклянные двери своей конторы, и ее вызовут, спросят, почему она опоздала к заждавшимся пылинкам, затосковавшим без нее пылинкам, взбудораженным ее отсутствием пылинкам, и не желает ли она написать объяснение, и может ли поклясться, что подобное никогда не повторится. И никто на белом свете не посочувствует ей, не спросит, что же она сделала полезного за весь рабочий день, а если не сделала ничего, то это никому не интересно, потому что главное в ее работе — прийти вовремя и уйти ни на минуту раньше положенного.
Вадим Кузьмич и Танька шарахались от проносящейся шутихой Натальи Михайловны, прижимались к стенам, втягивая животы, но та все равно задевала их, касаясь лиц рукавом платья, обдавая горячим дыханием, пронзая насквозь, пригвождая к замусоленным обоям напряженным взглядом опаздывающей женщины. И наконец, прошуршав плащом, сверкнув зонтом, простучав каблуками, словно бы в последней попытке спастись, выжить, она рванулась к выходу, успев на прощание вскрикнуть: «Пока!»
И все. Подойдя к окну и прижавшись лбом к холодному стеклу, Вадим Кузьмич увидел внизу жену. И что-то в нем дрогнуло. Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, потеряв всякое достоинство, совершенно неприлично, на виду прохожих, подламывая каблуки, бежала по мокрому асфальту, прыгала через лужи, уворачивалась от летящей из-под колес грязи и бежала, бежала, чтобы успеть к приближающемуся автобусу. Стояли еще ранние осенние сумерки, и увидела она не автобус, а лишь его огни, смазанно двоившиеся в залитом дождем асфальте. Вадим Кузьмич испытывал еще большее потрясение оттого, что понимал — его жена в этот миг была счастлива, она успевала на автобус, значит, она успеет к своим пылинкам. И сегодня будут прорабатывать кого-нибудь другого, кто-то другой будет выцарапывать на бумаге покаянные слова. Наталья Михайловна бесстрашно и расчетливо стала у самой проезжей части, и, едва автобус остановился, жарко дышащая за ее спиной толпа внесла, вдавила ее в распахнувшиеся двери. Потом со скрежетом, будто навсегда, двери захлопнулись, автобус присел, крякнул, поднатужился и поплыл, поплыл, оставив на асфальте мечущихся от горя неудачников.
Утро получилось довольно долгим. Вадим Кузьмич брился, одевался, долго и придирчиво выбирал галстук, словно от этого что-то зависело. Уже надев плащ, он взглянул на себя в зеркало, вдруг заподозрил галстук в недоброжелательстве и тут же снял его, надел Другой. Но в чередовании сине-красных полосок Вадим Кузьмич увидел намек на милицейские цвета, да и узел ему показался каким-то тощеватым, твердым, как желвак, — сразу видно, что человек, у которого на галстуке такой узел, нервничает и дрожит. Следующий галстук оказался не лучше, в нем чувствовалась расхлябанность, Анфертьев ощущал себя некрасивым и обреченным. И он снова прошел в спальню, раскрыл шкаф и, сев на кровать, долгим раздумчивым взглядом уставился на висевшие галстуки.
Провел по ним рукой, словно проверяя их готовность к делу важному и рисковому. Рука его сама остановилась на тускло-красном, в котором на изломе возникала легкая, почти незаметная голубизна. Узел получился мягким, свободным, но в то же время достаточно строгим. Внизу галстук едва касался пряжки ремня.
Это тоже было хорошо. Узел не вдавливался в шею, висел свободно, с воздухом.
Анфертьев содрогнулся, вспомнив, что чуть было не вышел с маленьким, напряженным от усердия узелком, который, кажется, даже лоснился от натуги, во всяком случае, его блеск, его стянутые морщины вызывали у Анфертьева отвращение. А от этого, красного с голубым отливом исходила спокойная уверенность.
Лишь теперь Вадим Кузьмич осмелился взглянуть себе в глаза. И удивился, не увидев ничего, что обращало бы на себя внимание. Ни страха, ни затравленности, ни отчаянной решимости не заметил Анфертьев в своих глазах. Пустота, забитость.
Ну что ж, решил он, может быть, так даже лучше. Пустота и забитость.
Улучив момент, когда Танька отвернулась, он быстро взял на высокой полке под потолком Ключ и опустил его в карман. Ключ улегся весомо, вошел будто патрон в ствол. Анфертьев сжал его в кулаке, но Ключ не отозвался. Он отвергал все эти нежности и оставался холодным, как наемный убийца.
— Пошли, — сказал Анфертьев. — Пора.
— Пошли, — отозвалась Танька.
— Не опоздаем?
— Уже опоздали.
— Ну и ладно, — обронил Анфертьев.
— Они уже привыкли.
— Кто они?
— Ну эти... — Танька махнула рукой в пространство. — Воспитатели.
— Они тебе не нравятся?
— Не знаю, — ответила Танька с полнейшим равнодушием к вопросу.
Вот они идут по осенним лужам, усыпанным опавшими за ночь листьями, Анфертьев держит Таньку за маленькую холодную ладошку, и это касание заменяет им общение. Из котельной со свистящим шумом вырывается пар, и ветер уносит его рваные клочья. Над пустырем кружатся черные вороны, хриплым лаем оглашая окрестности. Из-за поворота время от времени доносится металлический визг трамвая на повороте. Надо же, подумал Анфертьев, осенью и люди выглядят неприкаянно, будто их тоже сорвало ветром и несет куда-то вдоль улицы, заметает в метро, в подземные переходы, загоняет в трамваи... И несутся они, раскрыв зонтики, ловят этими перепончатыми парусами порывы ветра, пытаются менять направление, управлять полетом, но все равно их несет совсем не туда, куда они стремятся, куда им хочется...
Подведя Таньку к калитке детского сада, Анфертьев легонько подтолкнул ее в спину и пошел по дорожке вдоль забора. Танька, вцепившись пальцами в железную сетку, ограждающую двор, неотрывно смотрела ему вслед, ожидая, когда он оглянется. Анфертьеву хотелось до самого поворота идти спиной вперед, чтобы все это время видеть Таньку, ее лицо, исполосованное прутьями ограды. Но он держался и только в конце дорожки обернулся и помахал рукой. Танька не ответила, как бывало обычно. Для нее эти пустые формальности уже ничего не значили. Оба постояли, глядя друг другу в глаза, и молча, почти одновременно разошлись.
Сунув руки в карманы плаща, подняв воротник, Вадим Кузьмич брел дворами, обходя лужи, усыпанные листьями. Неожиданно он остановился перед торчащей из земли ржавой скобой и уставился на нее с напряженным вниманием, словно пытаясь понять какой-то скрытый смысл, заключенный в ней.
И он вспомнил. Сегодняшний сон. Да, это оно... Из белоснежных облаков, разрывая их, вывалился громадный, черный Сейф и понесся, понесся вниз слегка поворачиваясь в воздухе, так что Анфертьев, задравший голову где-то на маленькой Земле, видел его поблескивающие на солнце ручки, запоры, видел днище, затянутое паутиной и заросшее мусором, ржавые колесики по углам. Сейф приближался с нарастающим пронзительным свистом, а в облаках так и осталась рваная дыра, и сквозь нее виднелось страшноватое темно-фиолетовое небо, хотя вокруг облаков оно было обычного цвета — нежно-голубого, каким ему и положено быть. И еще показалось Анфертьеву, что там, в дыре, что-то происходило, там шла какая-то возня, сдвиги, перемещения. А Сейф все приближался и никак не мог достичь поверхности земли, и Анфертьев стал понимать, что он летит из неимоверной дали, чуть ли не из другой галактики. Но вот Сейф закрыл полнеба, вокруг Анфертьева потемнело, как при солнечном затмении, лишь на горизонте осталась светлая полоска, а все вокруг погрузилось в тень. Момент падения Анфертьев не помнил.
Следующее его воспоминание — он подходит к лежащему Сейфу и сквозь подошвы чувствует почву, разогретую ударом. Сейф упал в такие же мокрые желтые листья и почти весь погрузился в землю. Анфертьев подошел ближе, пнул железный угол ногой и отшатнулся — Сейф дышал. Мерно поднималась и опускалась его задняя стенка, причем движение было живое, стенка выгибалась, как выгибается придыхании спина живого существа. Раздвигая сомкнувшуюся над ним землю, Сейф начал приподниматься, с него сыпались мокрые комья. Анфертьев хорошо запомнил прилипшие к его бокам листья, хриплое дыхание и выгибающуюся при входе стальную плиту... И бросился бежать.
Надо же, он начисто забыл сегодняшний сон и, только увидев железную скобу, вспомнил свои ночные страхи. Ладно, подумал Анфертьев, Сейф все-таки рухнул, свалился из заоблачной выси, и не видел Анфертьев, чтобы ему удалось приподняться. Он рухнул.
И все. И будем считать, что это был счастливый сон. И потом, так ли уж важно, как это все кончится, лишь бы кончилось.
«Лукавите, Анфертьев! — услышал он голос Следователя. — Если вам все равно, как объяснить кропотливую подготовку, на которую ушло больше года, как объяснить эти кружева из улик, сплетенные вокруг несчастного Квардакова? Ведь вам стоит потянуть за веревочку, и все эти невинные кружева превратятся в стальную сеть!»
И потяну! — подумал Анфертьев. И отстань. Отвали. Потом поговорим, если будет желание. Сейчас не до разговоров. Да и не о чем пока говорить.
Сразу за щелью в заборе к Анфертьеву подошла Света — похоже, она прогуливалась по тропинке, поджидая его. Коснулась рукой локтя Вадима Кузьмича и молча пошла рядом. На ней было серое свободное пальто, черные высокие сапожки, которые великодушные спекулянты уступили ей за полторы месячные зарплаты, и вязаная шапочка. Лицо ее стало строже, во взгляде уже не было той безоглядной надежды увидеть нечто счастливое за ближайшим поворотом. Сейчас в глазах Светы застыла полнейшая уверенность в том, что ничего не ждет ни за этим поворотом, ни за следующим. Разве что там будет маячить нескладная фигура Анфертьева в светлом плаще с коротковатыми рукавами и поднятым воротником. Потом, когда пройдут годы после сегодняшнего утра, когда не будет в ее жизни Анфертьева, завода, Сейфа, бухгалтерии, когда это уйдет в далекое прошлое, как-нибудь случайно, в хлопотах она вспомнит нескладные встречи, свидания в коммуналке за запертыми дверями, в темноте, чтоб соседи не догадались, хотя те прекрасно знали, что она дома, догадывались по шорохам и воровскому шепоту, невнятно доносящемуся из-за ее двери, так вот ей покажется, что это и было счастье. Но до прозрения еще далеко, пройдет много времени, с ней много чего случится, будут в ее жизни другие мужчины, и получше Анфертьева, и гораздо хуже его, но эти годы не войдут в наше повествование, и скомканные ее будущие свидания, и затяжные встречи, до пресыщенности, до отвращения, все это нам, ребята, не понадобится.
— Что скажешь, Анфертьев? — спросила Света свернув с дорожки в густую опавшую листву, раздвигая ее черными сапожками производства нейтральной Австрии.
— Прекрасная погода, не правда ли? — ответил вопросом Анфертьев, пытаясь придать голосу игривость.
— Где? Где прекрасная погода? В небе? Во мне? В мире?
— А, — улыбнулся Анфертьев. — Хорошее уточнение. Я полагаю...
— Дальше не надо. Ты ответил достаточно полно. Достаточно того, что ты полагаешь. Остальное не важно.
Вадим Кузьмич сошел к Свете в листву, повернул ее к себе. Она не отвела глаза в сторону, но смотрела на него с любопытством. Ну-ну, дескать, что ты еще скажешь?
— Света, давай не будем. Ведь мы с тобой и без этого еще понимаем друг друга.
— Без чего?
— Без выяснений отношений. Слова мешают человеческому общению, Света. Надо произносить их как можно реже, в случае самой крайней необходимости. А кроме того, далеко не все слова годятся для общения, большинство лишь все обостряют, углубляют, раздражают...
Света прошла вперед, под клены с громадными красноватыми листьями. Листья отламывались от веток со свежим хрустом. Но даже на земле они еще сохраняли упругость. Света вошла в низкую ветку клена, лицом коснулась холодных листьев и остановилась, ощущая щеками, губами их вязкость;
— Возможно, я веду себя не так, как тебе хочется... Но я не могу вести себя иначе, не могу поступать, как хочется мне, — проговорил Анфертьев, глядя ей в спину. Он хотел сказать больше, подробнее, но остановился. Так уж устроилось в нашей жизни, что даже собственные чувства не кажутся нам настолько важными, чтобы о них говорить кому бы то ни было. Мы и таимся, мы стесняемся. Как-то незаметно привилась грубоватость. Человек, обронивший о себе что-то искреннее, долго страдает и мается, будто сморозил вопиющую бестактность.
— Ты не можешь жить, как хочется мне, не живешь, как хочется тебе, Наталья Михайловна, по твоим словам, тоже от тебя не в восторге... Как же ты живешь? Для кого? Для чего?
— Ты забыла упомянуть еще одного человека.
— Танька? Думаешь, она одобрит тебя, когда все сможет понять?
— Мне достаточно того, что она не осуждает меня сейчас.
— Немного же тебе надо.
— Ты так думаешь? — спросил Анфертьев серьезно, входя в листья и найдя в них глаза Светы. — Ты ошибаешься.
— Я знаю. Я знаю, Вадим. Прости. Я слегка раскисла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Кравчук умер в больнице после укола грязной иглой. Козов переживал трудные времена в личной жизни, у Шестакова обвалилась крыша, и он вместе со своей молодой прекрасной женой месил глину, заделывал провал в бездонное ночное небо, усыпанное роскошными звездами, но звезды не радовали ни Шестакова, ни его жену, поскольку из проломленного потолка они смотрятся не так красиво. Семидольский был под хмельком по случаю перемены места работы, Ткачев покинул Чечено-Ингушетию и проживал в Сыктывкаре, Бондарчик ловил рыбу где-то у берегов Африки, а Вовушка снова собирался в Пакистан, несмотря на то, что в Исламабаде начались массовые волнения, вызванные трагической смертью Зия уль-Хака.
Не обретя желанной твердости, Анфертьев вернулся уставший и растерянный, хотя поездки эти он совершил однажды утром, не поднимаясь с кровати, — только и того, что рано проснулся и не мог заснуть.
И день настал.
Настал, ребята. Пора.
Убрав руку с живота жены своей Натальи Михайловны, Анфертьев прислушался.
Но ничего, кроме шума дождя за окном, не услышал. Дождь стучал по оставшимся листьям, сбивая их на землю, по крышам легковушек, мокнущих у подъезда, по зонтикам прохожих, которые торопились занять свои места за канцелярскими столами, прилавками, станками. Часто и звонко стучали капли дождя по молочным пакетам в соседнем мусорном ящике, бесшумно сочились по забытому белью на веревке, слезами стекали по лицу бронзового классика. И постепенно Анфертьев ощущал, как в этот мирный перестук капель тревожными ударами тамтама входит биение собственного сердца. Вадим Кузьмич начал волноваться, еще не поднявшись с постели.
Он долго ходил босой в полосатой бело-голубой пижаме, мыл тарелки, чистил картошку, срезая в ведро подгнившие бока. Где-то за его спиной набирала дневные обороты Наталья Михайловна — шуршала платьем, грохотала сковородкой о газовую плиту, что-то выкрикивала хриплым со сна голосом. Нечаянно подняв глаза от ведра с картофельной шелухой, Анфертьев увидел, что перед ним стоит Танька.
— Слушаю вас, — сказал Анфертьев.
— Скажи, папа, когда ты будешь снова маленьким, как тебя будут звать?
— Ты думаешь, что я снова когда-нибудь сделаюсь маленьким?
— Конечно. Ведь я уже была большая.
— Да? Это интересно... И кем же ты была? Какая жизнь была у тебя?
— Неважная, — серьезно ответила Танька. — Мой муж был пьяницей, я его два года била, а потом прогнала.
— Даже так, — погрустнел Анфертьев. — А что произошло потом? Ты жила одна?
— Нет, у меня к тому времени уже родился ребенок, но он часто болел.
— Понимаю, — сказал Анфертьев, бросая картофелину в кастрюлю с водой. — А замуж ты больше не вышла?
— Кому я нужна с больным ребенком от пьяницы, — вздохнула Танька и отошла.
— Чем же кончилась твоя прежняя жизнь? — спросил Вадим Кузьмич уже вслед.
— Наверно, я умерла.
— А ребенок?! — чуть не закричал Анфертьев. — Где он сейчас?
— Не знаю... — Танька пожала плечами. — Он уже старый.
— Тебе его не жалко?
— Нет, ведь это была моя прошлая жизнь. Если мы встретимся, я его даже не узнаю и он меня не узнает. — Танька помолчала, потом, обернувшись, пристально посмотрела на Анфертьева:
— Мне кажется, что мой ребенок — это ты.
— Ну, ты даешь! — единственно, что нашелся сказать Вадим Кузьмич.
Наталья Михайловна жарила картошку, и было у нее такое выражение, будто картошка виновата во всех ее прошумевших бедах и в бедах, которые к ней только приближались, а Вадим Кузьмич был соучастником картошки, он вроде с ней в преступном сговоре, и самое сильное их желание — насолить Наталье Михайловне, испортить ей жизнь, ту самую жизнь, от которой уже почти ничего не осталось, разве что десяток лет, наполненных жареной картошкой и такими вот судорожными торопливыми, унизительными утрами, когда она вынуждена метаться от зеркала к сковородке, от вешалки к спальне и бояться, бояться опоздать на автобус, в метро, опоздать проскочить в стеклянные двери своей конторы, и ее вызовут, спросят, почему она опоздала к заждавшимся пылинкам, затосковавшим без нее пылинкам, взбудораженным ее отсутствием пылинкам, и не желает ли она написать объяснение, и может ли поклясться, что подобное никогда не повторится. И никто на белом свете не посочувствует ей, не спросит, что же она сделала полезного за весь рабочий день, а если не сделала ничего, то это никому не интересно, потому что главное в ее работе — прийти вовремя и уйти ни на минуту раньше положенного.
Вадим Кузьмич и Танька шарахались от проносящейся шутихой Натальи Михайловны, прижимались к стенам, втягивая животы, но та все равно задевала их, касаясь лиц рукавом платья, обдавая горячим дыханием, пронзая насквозь, пригвождая к замусоленным обоям напряженным взглядом опаздывающей женщины. И наконец, прошуршав плащом, сверкнув зонтом, простучав каблуками, словно бы в последней попытке спастись, выжить, она рванулась к выходу, успев на прощание вскрикнуть: «Пока!»
И все. Подойдя к окну и прижавшись лбом к холодному стеклу, Вадим Кузьмич увидел внизу жену. И что-то в нем дрогнуло. Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, потеряв всякое достоинство, совершенно неприлично, на виду прохожих, подламывая каблуки, бежала по мокрому асфальту, прыгала через лужи, уворачивалась от летящей из-под колес грязи и бежала, бежала, чтобы успеть к приближающемуся автобусу. Стояли еще ранние осенние сумерки, и увидела она не автобус, а лишь его огни, смазанно двоившиеся в залитом дождем асфальте. Вадим Кузьмич испытывал еще большее потрясение оттого, что понимал — его жена в этот миг была счастлива, она успевала на автобус, значит, она успеет к своим пылинкам. И сегодня будут прорабатывать кого-нибудь другого, кто-то другой будет выцарапывать на бумаге покаянные слова. Наталья Михайловна бесстрашно и расчетливо стала у самой проезжей части, и, едва автобус остановился, жарко дышащая за ее спиной толпа внесла, вдавила ее в распахнувшиеся двери. Потом со скрежетом, будто навсегда, двери захлопнулись, автобус присел, крякнул, поднатужился и поплыл, поплыл, оставив на асфальте мечущихся от горя неудачников.
Утро получилось довольно долгим. Вадим Кузьмич брился, одевался, долго и придирчиво выбирал галстук, словно от этого что-то зависело. Уже надев плащ, он взглянул на себя в зеркало, вдруг заподозрил галстук в недоброжелательстве и тут же снял его, надел Другой. Но в чередовании сине-красных полосок Вадим Кузьмич увидел намек на милицейские цвета, да и узел ему показался каким-то тощеватым, твердым, как желвак, — сразу видно, что человек, у которого на галстуке такой узел, нервничает и дрожит. Следующий галстук оказался не лучше, в нем чувствовалась расхлябанность, Анфертьев ощущал себя некрасивым и обреченным. И он снова прошел в спальню, раскрыл шкаф и, сев на кровать, долгим раздумчивым взглядом уставился на висевшие галстуки.
Провел по ним рукой, словно проверяя их готовность к делу важному и рисковому. Рука его сама остановилась на тускло-красном, в котором на изломе возникала легкая, почти незаметная голубизна. Узел получился мягким, свободным, но в то же время достаточно строгим. Внизу галстук едва касался пряжки ремня.
Это тоже было хорошо. Узел не вдавливался в шею, висел свободно, с воздухом.
Анфертьев содрогнулся, вспомнив, что чуть было не вышел с маленьким, напряженным от усердия узелком, который, кажется, даже лоснился от натуги, во всяком случае, его блеск, его стянутые морщины вызывали у Анфертьева отвращение. А от этого, красного с голубым отливом исходила спокойная уверенность.
Лишь теперь Вадим Кузьмич осмелился взглянуть себе в глаза. И удивился, не увидев ничего, что обращало бы на себя внимание. Ни страха, ни затравленности, ни отчаянной решимости не заметил Анфертьев в своих глазах. Пустота, забитость.
Ну что ж, решил он, может быть, так даже лучше. Пустота и забитость.
Улучив момент, когда Танька отвернулась, он быстро взял на высокой полке под потолком Ключ и опустил его в карман. Ключ улегся весомо, вошел будто патрон в ствол. Анфертьев сжал его в кулаке, но Ключ не отозвался. Он отвергал все эти нежности и оставался холодным, как наемный убийца.
— Пошли, — сказал Анфертьев. — Пора.
— Пошли, — отозвалась Танька.
— Не опоздаем?
— Уже опоздали.
— Ну и ладно, — обронил Анфертьев.
— Они уже привыкли.
— Кто они?
— Ну эти... — Танька махнула рукой в пространство. — Воспитатели.
— Они тебе не нравятся?
— Не знаю, — ответила Танька с полнейшим равнодушием к вопросу.
Вот они идут по осенним лужам, усыпанным опавшими за ночь листьями, Анфертьев держит Таньку за маленькую холодную ладошку, и это касание заменяет им общение. Из котельной со свистящим шумом вырывается пар, и ветер уносит его рваные клочья. Над пустырем кружатся черные вороны, хриплым лаем оглашая окрестности. Из-за поворота время от времени доносится металлический визг трамвая на повороте. Надо же, подумал Анфертьев, осенью и люди выглядят неприкаянно, будто их тоже сорвало ветром и несет куда-то вдоль улицы, заметает в метро, в подземные переходы, загоняет в трамваи... И несутся они, раскрыв зонтики, ловят этими перепончатыми парусами порывы ветра, пытаются менять направление, управлять полетом, но все равно их несет совсем не туда, куда они стремятся, куда им хочется...
Подведя Таньку к калитке детского сада, Анфертьев легонько подтолкнул ее в спину и пошел по дорожке вдоль забора. Танька, вцепившись пальцами в железную сетку, ограждающую двор, неотрывно смотрела ему вслед, ожидая, когда он оглянется. Анфертьеву хотелось до самого поворота идти спиной вперед, чтобы все это время видеть Таньку, ее лицо, исполосованное прутьями ограды. Но он держался и только в конце дорожки обернулся и помахал рукой. Танька не ответила, как бывало обычно. Для нее эти пустые формальности уже ничего не значили. Оба постояли, глядя друг другу в глаза, и молча, почти одновременно разошлись.
Сунув руки в карманы плаща, подняв воротник, Вадим Кузьмич брел дворами, обходя лужи, усыпанные листьями. Неожиданно он остановился перед торчащей из земли ржавой скобой и уставился на нее с напряженным вниманием, словно пытаясь понять какой-то скрытый смысл, заключенный в ней.
И он вспомнил. Сегодняшний сон. Да, это оно... Из белоснежных облаков, разрывая их, вывалился громадный, черный Сейф и понесся, понесся вниз слегка поворачиваясь в воздухе, так что Анфертьев, задравший голову где-то на маленькой Земле, видел его поблескивающие на солнце ручки, запоры, видел днище, затянутое паутиной и заросшее мусором, ржавые колесики по углам. Сейф приближался с нарастающим пронзительным свистом, а в облаках так и осталась рваная дыра, и сквозь нее виднелось страшноватое темно-фиолетовое небо, хотя вокруг облаков оно было обычного цвета — нежно-голубого, каким ему и положено быть. И еще показалось Анфертьеву, что там, в дыре, что-то происходило, там шла какая-то возня, сдвиги, перемещения. А Сейф все приближался и никак не мог достичь поверхности земли, и Анфертьев стал понимать, что он летит из неимоверной дали, чуть ли не из другой галактики. Но вот Сейф закрыл полнеба, вокруг Анфертьева потемнело, как при солнечном затмении, лишь на горизонте осталась светлая полоска, а все вокруг погрузилось в тень. Момент падения Анфертьев не помнил.
Следующее его воспоминание — он подходит к лежащему Сейфу и сквозь подошвы чувствует почву, разогретую ударом. Сейф упал в такие же мокрые желтые листья и почти весь погрузился в землю. Анфертьев подошел ближе, пнул железный угол ногой и отшатнулся — Сейф дышал. Мерно поднималась и опускалась его задняя стенка, причем движение было живое, стенка выгибалась, как выгибается придыхании спина живого существа. Раздвигая сомкнувшуюся над ним землю, Сейф начал приподниматься, с него сыпались мокрые комья. Анфертьев хорошо запомнил прилипшие к его бокам листья, хриплое дыхание и выгибающуюся при входе стальную плиту... И бросился бежать.
Надо же, он начисто забыл сегодняшний сон и, только увидев железную скобу, вспомнил свои ночные страхи. Ладно, подумал Анфертьев, Сейф все-таки рухнул, свалился из заоблачной выси, и не видел Анфертьев, чтобы ему удалось приподняться. Он рухнул.
И все. И будем считать, что это был счастливый сон. И потом, так ли уж важно, как это все кончится, лишь бы кончилось.
«Лукавите, Анфертьев! — услышал он голос Следователя. — Если вам все равно, как объяснить кропотливую подготовку, на которую ушло больше года, как объяснить эти кружева из улик, сплетенные вокруг несчастного Квардакова? Ведь вам стоит потянуть за веревочку, и все эти невинные кружева превратятся в стальную сеть!»
И потяну! — подумал Анфертьев. И отстань. Отвали. Потом поговорим, если будет желание. Сейчас не до разговоров. Да и не о чем пока говорить.
Сразу за щелью в заборе к Анфертьеву подошла Света — похоже, она прогуливалась по тропинке, поджидая его. Коснулась рукой локтя Вадима Кузьмича и молча пошла рядом. На ней было серое свободное пальто, черные высокие сапожки, которые великодушные спекулянты уступили ей за полторы месячные зарплаты, и вязаная шапочка. Лицо ее стало строже, во взгляде уже не было той безоглядной надежды увидеть нечто счастливое за ближайшим поворотом. Сейчас в глазах Светы застыла полнейшая уверенность в том, что ничего не ждет ни за этим поворотом, ни за следующим. Разве что там будет маячить нескладная фигура Анфертьева в светлом плаще с коротковатыми рукавами и поднятым воротником. Потом, когда пройдут годы после сегодняшнего утра, когда не будет в ее жизни Анфертьева, завода, Сейфа, бухгалтерии, когда это уйдет в далекое прошлое, как-нибудь случайно, в хлопотах она вспомнит нескладные встречи, свидания в коммуналке за запертыми дверями, в темноте, чтоб соседи не догадались, хотя те прекрасно знали, что она дома, догадывались по шорохам и воровскому шепоту, невнятно доносящемуся из-за ее двери, так вот ей покажется, что это и было счастье. Но до прозрения еще далеко, пройдет много времени, с ней много чего случится, будут в ее жизни другие мужчины, и получше Анфертьева, и гораздо хуже его, но эти годы не войдут в наше повествование, и скомканные ее будущие свидания, и затяжные встречи, до пресыщенности, до отвращения, все это нам, ребята, не понадобится.
— Что скажешь, Анфертьев? — спросила Света свернув с дорожки в густую опавшую листву, раздвигая ее черными сапожками производства нейтральной Австрии.
— Прекрасная погода, не правда ли? — ответил вопросом Анфертьев, пытаясь придать голосу игривость.
— Где? Где прекрасная погода? В небе? Во мне? В мире?
— А, — улыбнулся Анфертьев. — Хорошее уточнение. Я полагаю...
— Дальше не надо. Ты ответил достаточно полно. Достаточно того, что ты полагаешь. Остальное не важно.
Вадим Кузьмич сошел к Свете в листву, повернул ее к себе. Она не отвела глаза в сторону, но смотрела на него с любопытством. Ну-ну, дескать, что ты еще скажешь?
— Света, давай не будем. Ведь мы с тобой и без этого еще понимаем друг друга.
— Без чего?
— Без выяснений отношений. Слова мешают человеческому общению, Света. Надо произносить их как можно реже, в случае самой крайней необходимости. А кроме того, далеко не все слова годятся для общения, большинство лишь все обостряют, углубляют, раздражают...
Света прошла вперед, под клены с громадными красноватыми листьями. Листья отламывались от веток со свежим хрустом. Но даже на земле они еще сохраняли упругость. Света вошла в низкую ветку клена, лицом коснулась холодных листьев и остановилась, ощущая щеками, губами их вязкость;
— Возможно, я веду себя не так, как тебе хочется... Но я не могу вести себя иначе, не могу поступать, как хочется мне, — проговорил Анфертьев, глядя ей в спину. Он хотел сказать больше, подробнее, но остановился. Так уж устроилось в нашей жизни, что даже собственные чувства не кажутся нам настолько важными, чтобы о них говорить кому бы то ни было. Мы и таимся, мы стесняемся. Как-то незаметно привилась грубоватость. Человек, обронивший о себе что-то искреннее, долго страдает и мается, будто сморозил вопиющую бестактность.
— Ты не можешь жить, как хочется мне, не живешь, как хочется тебе, Наталья Михайловна, по твоим словам, тоже от тебя не в восторге... Как же ты живешь? Для кого? Для чего?
— Ты забыла упомянуть еще одного человека.
— Танька? Думаешь, она одобрит тебя, когда все сможет понять?
— Мне достаточно того, что она не осуждает меня сейчас.
— Немного же тебе надо.
— Ты так думаешь? — спросил Анфертьев серьезно, входя в листья и найдя в них глаза Светы. — Ты ошибаешься.
— Я знаю. Я знаю, Вадим. Прости. Я слегка раскисла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30