Он выключил мотор и крикнул:
— Прыгай, ведьма, прыгай!.. — Дёрнул рычаг, фонарь улетел. Высоты было ещё около тысячи метров, но Вера почему-то медлила, будто находилась в шоке. Он заорал ещё требовательней, и тут она зашевелилась, быстро откинула с плеч ремни, — он это видел из своей кабины, — стала приподниматься и, как ему в этот момент казалось, делала это будто бы нехотя, будто бы с издёвкой, нарочито не торопясь, как в замедленных кинокадрах… Он кричал ей ещё какие-то слова, и она наконец перевалилась за борт, — тело её скрюченным комком шмыгнуло назад по борту… Теперь и он мог прыгать… с отчаянием видя, что высоты совсем мало… Оказавшись вне самолёта, дёрнул кольцо, то ли видя, то ли чувствуя сжавшимся телом близость земли… Рывок вверх все же несколько опередил удар о землю…
А те, кто наблюдал все это со старта, будто окаменев, не могли стронуться с места… Но и эти секунды прошли, ноги подчинились, пришли в движение. Люди опрометью сорвались к краю аэродрома, куда рухнул белый самолёт и куда упала рекордсменка, так и не раскрыв парашюта.
А солнце, только что светившее так яростно, вдруг будто потускнело. Или это у девчонок застило глаза, они их тёрли кулаками на бегу, все ещё с надеждой пялясь в помутневшее безоблачное небо… Но единственный, только что взметнувшийся перед землёй белой вспышкой купол, и тот недвижно лежал на траве.
* * *
Веру Гречишникову хоронили на третий день. Георгий Тамарин находился в реанимационном отделении госпиталя и был в бессознательном состоянии, открывая глаза, бормотал что-то непонятное, и врачи не знали, чем все это может кончиться.
Гибель чемпионки страны, лучшей пилотажницы Союза особенно ошеломила всех авиационных спортсменов ещё и тем, что произошла она в такой ясный солнечный день у многих на глазах, и каждый из этих многих, вышагивая теперь в огромной толпе за гробом, все ещё видел перед глазами стремительное падение чёрного комочка без малейшей попытки раскрыть над собой парашют… И как тут было не думать, почему она, опытнейшая спортсменка, много раз прыгавшая с парашютом, здесь словно бы забыла про кольцо?!
На лицах у всех застыла тень от падающей Веры, все чувствовали себя подавленно, мало говорили друг с другом, а когда поднимали глаза, в них был один вопрос: «Что же могло случиться?!»
Хотя акселерометр и был найден в обломках с зашкаленной на двенадцатикратной перегрузке стрелкой, и это реабилитировало конструкторов, — на такую предельную перегрузку самолёт не был рассчитан, — все же никто не мог понять, в силу чего опытная пилотесса и ещё более опытный лётчик-испытатель вывели самолёт на предельную перегрузку, вызвавшую разрушение крыла?.. Казалось бы: ум — хорошо, а два — ещё лучше!.. Если один лётчик допустил ошибку, то другой должен был бы поправить.
* * *
Так и было бы в полёте двух лётчиков, когда один строго подчинён другому. Но здесь создалась психологически экстремальная ситуация: в кабине самолёта оказались два мастера… Чемпионка, убеждённая, что настал, наконец, её звёздный час показать лётчику-испытателю, чего она достигла в акробатических полётах, и этим либо покорить его, либо унизить, а он, отдавая должное её мастерству и не догадываясь о том, в каком страшном азарте самоутверждения она находится, доверил ей полностью самолёт…
В те дни всяко говорили о возможных причинах катастрофы, но вот этой, истинной причины, заключённой в столкновении двух сильных натур, никто вроде бы не высказал. Да и возникни такая мысль, можно ли было её объективно подтвердить: Веры не стало, а Жос все ещё находился между жизнью и смертью?
Но если в аэроклубе молодые люди глубоко переживали гибель своей чемпионки, не захотевшей почему-то раскрыть над собой парашют, то в институте, где работал лётчиком-испытателем всеобщий любимец Жос, молодёжь прямо-таки клокотала: и возмущением в адрес несчастной Веры — здесь были убеждены, что только она, вечно взбалмошная и нелюдимая, могла так нелепо сломать в воздухе самолёт! — и желанием немедля бежать в госпиталь, дежурить у койки Жоса, отдать ему свою кровь, умолять врачей сделать всё возможное и невозможное, чтобы его спасти.
Да, известие о катастрофе маленького акробатического самолёта в институте буквально всех потрясло. Здесь так привыкли, идя на работу, в последнее время видеть над аэродромом плещущийся в косых лучах утреннего солнца беленький самолётик и улыбаться ему, словно бы приветствующему их, что противились воспринять его рухнувшим, превращённым в груду белесого металлолома. Мысли идущих теперь по утрам на работу то и дело обращались к человеку, ещё так недавно летавшему над ними… И, как это бывает с людьми, лишь потрясённые несчастьем, они, может быть, впервые осознают, кем для них был этот человек.
Специалисты постарше, думая в эти дни о Тамарине, видели в нём сильного, смелого рыцаря воздуха, творчески одержимого и вместе с тем общительного, интересного человека… Коллеги помоложе видели в Жосе свой идеал для подражания… Ну а девушки — те не прятали подступающие слезы. Вот почему в первый же день несчастья его товарищи по работе, студенты вуза, где преподавал Тамарин, потянулись к госпиталю, и, когда перед входом собралась толпа, пришлось выйти главному врачу.
— Кто вы ему? — спросил он очень устало и с трудом пряча раздражение. — Я хотел бы видеть самых близких его родственников…
В толпе на несколько мгновений возникло замешательство, и тут раздался голос, отчётливо прозвучавший в тишине:
— Считайте, мы все ему самые близкие родственники!..
И сразу же все загалдели, выражая единую мысль:
— Доктор… Ради бога!.. Как он?! Скажите, будет ли жить?!
Старый врач уставился на толпу, стараясь постигнуть что-то, его удивившее, потом с болью сказал:
— Положение крайне тяжёлое… Будем надеяться… Заверяю вас, мы сделаем все, что только в силах…
И в последующие дни у госпиталя собирались люди, желающие услышать хоть что-то обнадёживающее, — по телефону дозвониться было не просто. Толпились допоздна. Предлагали свои услуги в круглосуточном дежурстве возле больного… Вот здесь и выяснилось, что у Жоса, оказывается, нет родственников.
* * *
Жос очень медленно выходил после операции из наркоза. Сознание то выхватывало из сплошной непроглядной мути какие-то парящие над ним среди белых пятен глазищи, то теряло их, будто погрузившись опять в мутную топь… Потом он почувствовал прикосновение к руке чьей-то руки, обхватившей запястье, и понял, что считают пульс. Это было его первой вполне отчётливой мыслью среди бесконечного мерцания бредовых вспышек и полного беспамятства.
Потом его куда-то везли по длинному коридору, и он видел перед собой спину сестры в белом халате и ряд светящихся шаров, как лун, на потолке…
Он вновь открыл глаза и увидел перед собой большое окно и за ним ветки дерева с пожелтевшими редкими листьями. И тут вдруг к нему наклонилось ясное и бесконечно близкое, самое дорогое лицо… И он ещё не мог понять: во сне ли это или наяву?.. Он попробовал чуть шевельнуть забинтованной головой: нет, прекрасное виденье не исчезло… Тогда он прошептал:
— Надя!
— Тс… милый!.. Ради бога, тихо, а то меня выгонят!..
Она быстро склонилась и поцеловала его. Лицо её светилось, а из глаз лились слезы….
— Бедная моя, — прошептал он.
— Врач сказал… самое страшное позади…
Она хотела улыбнуться, но по щекам её безудержно катились слезы:
— Ах, как глупо… Вместо того, чтоб тебя ободрить…
Он сделал попытку приподняться, но его резанула невыносимая боль в спине, в глазах замельтешили красные кольца, потом они исчезли, и он полетел куда-то в пропасть…
Когда очнулся, увидел перед собой серьёзное лицо врача. Тот пытливо вглядывался ему в глаза, держа в руке его запястье. Жос поискал глазами:
— А Надя?..
— На сегодня хватит, — сказал врач, — вот сделаем сейчас укольчик, и будет легче…
— Она придёт?
— Если не будете, голубчик, терять сознание при её появлении.
Приблизилась сестра со шприцем, и все ему стало как-то безразлично.
* * *
Он проснулся и увидел за окном темень. С потолка светила круглая луна. Врач сидел рядом на стуле.
— Отдохнули бы, — сказал Жос, — я чувствую себя совсем не плохо.
— Нет, правда?.. — встрепенулся врач. — А то давеча вы меня напугали…
— Клянусь, — Жос попробовал улыбнуться, насколько позволяли бинты. Врач потянулся за термометром.
— Ну-ка-с… Утку?
Жос мотнул головой.
Врач вышел, а Жос предался грёзам: захотелось думать о Наде.
…Вспомнился изумительный вечер в начале июня.
— Боже, какая сирень!.. Здравствуйте, Георгий Васильевич!
Наденька распахнула дверь, и он увидел её глаза, полные восторга и теплоты, склонился к маленькой смуглой руке, промолвил:
— Счастлив вас видеть!
— И я тоже… — сказала она мило, естественно. — Вот сюда повесьте плащ и проходите, а я мигом поставлю цветы… Что за сирень!.. Персидская…
— Сирень вся из Персии родом, Надя, — заметил он, — и так называемую простую тоже можно называть персидской.
— Вы и об этом знаете? — вскинула она брови. — Готова вас слушать… через пятнадцать секунд, хорошо?.. Сейчас только возьму молоток и расплющу концы веток, чтобы легче впитывали воду.
Он прошёл в комнату. Следом за ним вошла Надя с сиренью в высокой вазе и поставила её на стол, что был прямо против входной двери — небольшой полированный стол. Отойдя, залюбовалась:
— Чудо как красиво! И аромат, аромат — по всей квартире! Но что ж вы, однако, стоите? Прошу вас, — жестом она указала на одно из двух кресел в правом углу. Между ними низкий журнальный столик, на нём под стеклянной крышкой стереофонический проигрыватель. Весь угол тёплым «солнечным» светом освещал торшер.
— Я готова вас слушать… А потом будем пить кофе.
— И если вы не против, немного потанцуем?
— Да, конечно, милый Жос!.. Можно мне называть вас так, как называл на нашей недавней встрече ваш друг — Сергей Стремнин?
— Сделайте одолжение, в ваших устах все звучит. Я уж и не помню, когда и почему друзья-лётчики прилепили ко мне это словечко, подхваченное, надо полагать, где-нибудь в Одессе на привозе.
Надя смутилась:
— О, тогда простите…
— Да нет, Наденька, вы не так поняли!.. Я уж привык к этому имени настолько, что, когда меня называют Георгием, частенько не отзываюсь.
Она рассмеялась.
— Вы обещали рассказать о сирени…
— О сирени… Да, так с чего я начал?.. — спохватился он. — Ах, да… Сирень вся из Персии. В Европу, в Вену, впервые её привёз из Константинополя в середине XVI века посол императора Фердинанда I… Примерно тогда же она попала во Францию. Но лет через 40 в Европе уже не было сада, где бы ни росли кусты сирени. И очевидно, с той поры все девушки стали искать среди гроздей её соцветий цветок с пятью лепестками. Вот так и сложилась песенка:
Все четыре, все четыре,
Все не вижу я пяти.
Значит, счастья в этом мире
Мне, бедняжке, не найти!
С удивительной ясностью, словно это было вчера, представилось, как Надя, прослушав бесхитростную считалочку, грустно улыбнулась. «Будто предчувствовала, что со мной случится несчастье…» — вздохнул он горько.
…Он смотрел на неё с откровенным восхищением, и она смущённо спросила: не приходилось ли ему слышать древней легенды о сирени, которую привёл ещё Овидий в своих «Метаморфозах». Овидиевых «Метаморфоз» он не читал и попросил поведать ему эту легенду.
— У подножия зеленеющих холмов Аркадии среди лесных нимф жила прекрасная нимфа Сиренкс, — начала чуть смущённо Надя. — Возвращаясь однажды с гор, повстречал её бог Пан и воспылал неодолимой страстью. Сиренкс пустилась бежать, но была остановлена течением вод реки Ладоны. И взмолилась нимфа, припав к своим сёстрам — водам этой реки, чтобы пропустили её. В этот момент и нагнал её Пан, захотел обнять, но… вместо Сиренкс сжал в объятиях куст сирени, в который она превратилась…
«Вот и я, — грустно подумал Жос, — если останусь калекой, попрошу сделать себе из ветки сирени дудку и буду, как Пан, наигрывать жалобные песенки».
* * *
А Надя тогда, закончив свой рассказ, перевела взгляд на цветы и вздохнула:
— Сирень прекрасна, но уж очень недолговечна!..
— А я научу вас, как подольше её сохранить! — воскликнул он весело. Она заинтересованно улыбнулась:
— Вы и это знаете?
— И даже знаю, если хотите, как вызвать цветение белой сирени в канун Нового года!
— Да вы кудесник!
— Рецепт, правда, длинный… Скажу самую суть… Примерно за месяц принести с мороза большую ветку сирени, и постепенно, день ото дня отогревать, пока в ней не проснутся весенние соки. Ну а уж чем ближе к цветению, тем теплей и заботливей, прямо-таки с любовью, её надо согревать… И она зацветёт!
Надя рассмеялась:
— Как это просто!.. И как трудно выполнимо… Оттого-то так редко видим на Новый год белую сирень.
Она поглядела на него ласково:
— Спасибо, милый Жос, цветами и рассказами о них вы доставили мне большущую радость… Спасибо!.. Теперь позвольте, я угощу вас кофейком.
А он, глядя ей в глаза, все не выпускал её рук:
— Только я не хочу, чтоб вы уходили!
Она рассмеялась:
— Так пойдёмте на кухню и будем варить кофе вместе.
И пошла вперёд, не отнимая руки.
Зажужжала кофемолка, вкусно пахнуло кофейным ароматом. В руках у Нади появился стеклянный ковшик. Кинув в него несколько кусочков сахара, она наполнила его водой и, осторожно, не замутив воды, ссыпала ложечкой размолотый кофе. Шаг к плите, и чиркнула спичкой, поставила ковшик на слабый огонь. Движения её были легки, округлы, преисполнены той изумительной грации, которой она, быть может, в себе и не замечала. Он наблюдал за ней из угла кухни, сидя на табуретке, и думал: «Боже, боже мой, как она пленительно хороша!.. И даже в этой обстановке „прозы быта“, о которой сейчас так много пишут, спорят!..»
Надя почувствовала его взгляд и, смущённая, повернулась:
— Ну вот… А теперь можно немного и потанцевать… Кофе поспеет минут через двадцать.
И что только не творилось в тот миг в её глазах!.. И радость, и ласка, и нежность, и робость, и, кажется, укор себе!
* * *
О всех этих подробностях своего первого визита к Наде Жос теперь думал с величайшим благоговением, забывая минутами о тиранящей боли и призывая в помощь себе всё новые воспоминания.
Иногда вечерами они шли часа на два в Дом кино, забирались за деревянную переборку в ресторане и принимались что-то друг другу рассказывать, не отрываясь взглядом от искрящихся глаз, радуясь своему счастью. Они ни на кого не глядели и почти никого вокруг себя не замечали. Им всегда было вдвоём настолько интересно, что два-три часа пролетали, как пять минут. Официантка, появившись, приветливо ставила что-то на стол и с сочувственной улыбкой отходила, чтоб возникнуть уже со счётом. На них, очевидно, с соседних столиков пялили глаза те, которым в любой обстановке непроходимо скучно. Но они пребывали в своём собственном мире, в окнах напротив все более сгущались сиреневые сумерки, и только волшебство этой красочной бездонности нет-нет и привлекало их внимание.
Потом он провожал Надю домой. Они шли тихими переулками, и он читал, что приходило на память, а она поглядывала на него с теплотой, которая была для него ценней всех благ на свете.
О, мой друг! Золотые мечты
Сохраним, сбережём
Для задумчивых сумерек.
Ты придёшь ко мне вечером,
Безмятежная тьма
Околдует своей тишиной
И ревниво обнимет дома…
И ты будешь со мной,
Моё солнце вечернее!..
Если мамы не было дома, он заходил к Наде. Но мамино отсутствие случалось редко. И, обыкновенно, попровожав друг друга, они целовались в тени дерева у подъезда, и Надя исчезала, не обернувшись. Он ещё долго потом вглядывался в её светившееся окно.
* * *
Потом ему вспомнился разговор с одним скульптором.
Они с Наденькой в тот день были на художественной выставке в Манеже. Внимание привлекла скульптура солдата. Обошли её кругом и опять разглядывали лицо воина. Надя тихонько сказала: «Как это Вихореву удалось положить печать близкого конца на это мужественное лицо?»
Чуть в стороне от скульптуры стоял её автор, и они подошли к нему.
— Солдат ваш должен умереть? — спросил Тамарин.
— По идее… да. Он ранен смертельно.
— Но смерти здесь нет, — возразил Тамарин, сжимая Наде руку. — Солдат в отчаянном порыве, хочет стрелять…
— Смерти и не должно быть! — подхватил скульптор с воодушевлением. — Солдат не знает, что она уже рядом!
— Пожалуй…
— Он всё ещё в азарте атаки…
Скульптор, совсем молодой человек, лет двадцати пяти, конечно же, не воевал. Войну видел только в кино. Откуда такая страстная убеждённость?.. Откуда эта глубокая проникновенность в состояние души смертельно раненного солдата?
Тамарин снова и снова вглядывался в скульптуру, переводил взгляд на её творца, ему хотелось разглядеть сердцевину этого самого редкостного дара — таланта. «Да, — думалось ему, — только таланту подвластно передать даже то, чего он сам не видел, не слышал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Прыгай, ведьма, прыгай!.. — Дёрнул рычаг, фонарь улетел. Высоты было ещё около тысячи метров, но Вера почему-то медлила, будто находилась в шоке. Он заорал ещё требовательней, и тут она зашевелилась, быстро откинула с плеч ремни, — он это видел из своей кабины, — стала приподниматься и, как ему в этот момент казалось, делала это будто бы нехотя, будто бы с издёвкой, нарочито не торопясь, как в замедленных кинокадрах… Он кричал ей ещё какие-то слова, и она наконец перевалилась за борт, — тело её скрюченным комком шмыгнуло назад по борту… Теперь и он мог прыгать… с отчаянием видя, что высоты совсем мало… Оказавшись вне самолёта, дёрнул кольцо, то ли видя, то ли чувствуя сжавшимся телом близость земли… Рывок вверх все же несколько опередил удар о землю…
А те, кто наблюдал все это со старта, будто окаменев, не могли стронуться с места… Но и эти секунды прошли, ноги подчинились, пришли в движение. Люди опрометью сорвались к краю аэродрома, куда рухнул белый самолёт и куда упала рекордсменка, так и не раскрыв парашюта.
А солнце, только что светившее так яростно, вдруг будто потускнело. Или это у девчонок застило глаза, они их тёрли кулаками на бегу, все ещё с надеждой пялясь в помутневшее безоблачное небо… Но единственный, только что взметнувшийся перед землёй белой вспышкой купол, и тот недвижно лежал на траве.
* * *
Веру Гречишникову хоронили на третий день. Георгий Тамарин находился в реанимационном отделении госпиталя и был в бессознательном состоянии, открывая глаза, бормотал что-то непонятное, и врачи не знали, чем все это может кончиться.
Гибель чемпионки страны, лучшей пилотажницы Союза особенно ошеломила всех авиационных спортсменов ещё и тем, что произошла она в такой ясный солнечный день у многих на глазах, и каждый из этих многих, вышагивая теперь в огромной толпе за гробом, все ещё видел перед глазами стремительное падение чёрного комочка без малейшей попытки раскрыть над собой парашют… И как тут было не думать, почему она, опытнейшая спортсменка, много раз прыгавшая с парашютом, здесь словно бы забыла про кольцо?!
На лицах у всех застыла тень от падающей Веры, все чувствовали себя подавленно, мало говорили друг с другом, а когда поднимали глаза, в них был один вопрос: «Что же могло случиться?!»
Хотя акселерометр и был найден в обломках с зашкаленной на двенадцатикратной перегрузке стрелкой, и это реабилитировало конструкторов, — на такую предельную перегрузку самолёт не был рассчитан, — все же никто не мог понять, в силу чего опытная пилотесса и ещё более опытный лётчик-испытатель вывели самолёт на предельную перегрузку, вызвавшую разрушение крыла?.. Казалось бы: ум — хорошо, а два — ещё лучше!.. Если один лётчик допустил ошибку, то другой должен был бы поправить.
* * *
Так и было бы в полёте двух лётчиков, когда один строго подчинён другому. Но здесь создалась психологически экстремальная ситуация: в кабине самолёта оказались два мастера… Чемпионка, убеждённая, что настал, наконец, её звёздный час показать лётчику-испытателю, чего она достигла в акробатических полётах, и этим либо покорить его, либо унизить, а он, отдавая должное её мастерству и не догадываясь о том, в каком страшном азарте самоутверждения она находится, доверил ей полностью самолёт…
В те дни всяко говорили о возможных причинах катастрофы, но вот этой, истинной причины, заключённой в столкновении двух сильных натур, никто вроде бы не высказал. Да и возникни такая мысль, можно ли было её объективно подтвердить: Веры не стало, а Жос все ещё находился между жизнью и смертью?
Но если в аэроклубе молодые люди глубоко переживали гибель своей чемпионки, не захотевшей почему-то раскрыть над собой парашют, то в институте, где работал лётчиком-испытателем всеобщий любимец Жос, молодёжь прямо-таки клокотала: и возмущением в адрес несчастной Веры — здесь были убеждены, что только она, вечно взбалмошная и нелюдимая, могла так нелепо сломать в воздухе самолёт! — и желанием немедля бежать в госпиталь, дежурить у койки Жоса, отдать ему свою кровь, умолять врачей сделать всё возможное и невозможное, чтобы его спасти.
Да, известие о катастрофе маленького акробатического самолёта в институте буквально всех потрясло. Здесь так привыкли, идя на работу, в последнее время видеть над аэродромом плещущийся в косых лучах утреннего солнца беленький самолётик и улыбаться ему, словно бы приветствующему их, что противились воспринять его рухнувшим, превращённым в груду белесого металлолома. Мысли идущих теперь по утрам на работу то и дело обращались к человеку, ещё так недавно летавшему над ними… И, как это бывает с людьми, лишь потрясённые несчастьем, они, может быть, впервые осознают, кем для них был этот человек.
Специалисты постарше, думая в эти дни о Тамарине, видели в нём сильного, смелого рыцаря воздуха, творчески одержимого и вместе с тем общительного, интересного человека… Коллеги помоложе видели в Жосе свой идеал для подражания… Ну а девушки — те не прятали подступающие слезы. Вот почему в первый же день несчастья его товарищи по работе, студенты вуза, где преподавал Тамарин, потянулись к госпиталю, и, когда перед входом собралась толпа, пришлось выйти главному врачу.
— Кто вы ему? — спросил он очень устало и с трудом пряча раздражение. — Я хотел бы видеть самых близких его родственников…
В толпе на несколько мгновений возникло замешательство, и тут раздался голос, отчётливо прозвучавший в тишине:
— Считайте, мы все ему самые близкие родственники!..
И сразу же все загалдели, выражая единую мысль:
— Доктор… Ради бога!.. Как он?! Скажите, будет ли жить?!
Старый врач уставился на толпу, стараясь постигнуть что-то, его удивившее, потом с болью сказал:
— Положение крайне тяжёлое… Будем надеяться… Заверяю вас, мы сделаем все, что только в силах…
И в последующие дни у госпиталя собирались люди, желающие услышать хоть что-то обнадёживающее, — по телефону дозвониться было не просто. Толпились допоздна. Предлагали свои услуги в круглосуточном дежурстве возле больного… Вот здесь и выяснилось, что у Жоса, оказывается, нет родственников.
* * *
Жос очень медленно выходил после операции из наркоза. Сознание то выхватывало из сплошной непроглядной мути какие-то парящие над ним среди белых пятен глазищи, то теряло их, будто погрузившись опять в мутную топь… Потом он почувствовал прикосновение к руке чьей-то руки, обхватившей запястье, и понял, что считают пульс. Это было его первой вполне отчётливой мыслью среди бесконечного мерцания бредовых вспышек и полного беспамятства.
Потом его куда-то везли по длинному коридору, и он видел перед собой спину сестры в белом халате и ряд светящихся шаров, как лун, на потолке…
Он вновь открыл глаза и увидел перед собой большое окно и за ним ветки дерева с пожелтевшими редкими листьями. И тут вдруг к нему наклонилось ясное и бесконечно близкое, самое дорогое лицо… И он ещё не мог понять: во сне ли это или наяву?.. Он попробовал чуть шевельнуть забинтованной головой: нет, прекрасное виденье не исчезло… Тогда он прошептал:
— Надя!
— Тс… милый!.. Ради бога, тихо, а то меня выгонят!..
Она быстро склонилась и поцеловала его. Лицо её светилось, а из глаз лились слезы….
— Бедная моя, — прошептал он.
— Врач сказал… самое страшное позади…
Она хотела улыбнуться, но по щекам её безудержно катились слезы:
— Ах, как глупо… Вместо того, чтоб тебя ободрить…
Он сделал попытку приподняться, но его резанула невыносимая боль в спине, в глазах замельтешили красные кольца, потом они исчезли, и он полетел куда-то в пропасть…
Когда очнулся, увидел перед собой серьёзное лицо врача. Тот пытливо вглядывался ему в глаза, держа в руке его запястье. Жос поискал глазами:
— А Надя?..
— На сегодня хватит, — сказал врач, — вот сделаем сейчас укольчик, и будет легче…
— Она придёт?
— Если не будете, голубчик, терять сознание при её появлении.
Приблизилась сестра со шприцем, и все ему стало как-то безразлично.
* * *
Он проснулся и увидел за окном темень. С потолка светила круглая луна. Врач сидел рядом на стуле.
— Отдохнули бы, — сказал Жос, — я чувствую себя совсем не плохо.
— Нет, правда?.. — встрепенулся врач. — А то давеча вы меня напугали…
— Клянусь, — Жос попробовал улыбнуться, насколько позволяли бинты. Врач потянулся за термометром.
— Ну-ка-с… Утку?
Жос мотнул головой.
Врач вышел, а Жос предался грёзам: захотелось думать о Наде.
…Вспомнился изумительный вечер в начале июня.
— Боже, какая сирень!.. Здравствуйте, Георгий Васильевич!
Наденька распахнула дверь, и он увидел её глаза, полные восторга и теплоты, склонился к маленькой смуглой руке, промолвил:
— Счастлив вас видеть!
— И я тоже… — сказала она мило, естественно. — Вот сюда повесьте плащ и проходите, а я мигом поставлю цветы… Что за сирень!.. Персидская…
— Сирень вся из Персии родом, Надя, — заметил он, — и так называемую простую тоже можно называть персидской.
— Вы и об этом знаете? — вскинула она брови. — Готова вас слушать… через пятнадцать секунд, хорошо?.. Сейчас только возьму молоток и расплющу концы веток, чтобы легче впитывали воду.
Он прошёл в комнату. Следом за ним вошла Надя с сиренью в высокой вазе и поставила её на стол, что был прямо против входной двери — небольшой полированный стол. Отойдя, залюбовалась:
— Чудо как красиво! И аромат, аромат — по всей квартире! Но что ж вы, однако, стоите? Прошу вас, — жестом она указала на одно из двух кресел в правом углу. Между ними низкий журнальный столик, на нём под стеклянной крышкой стереофонический проигрыватель. Весь угол тёплым «солнечным» светом освещал торшер.
— Я готова вас слушать… А потом будем пить кофе.
— И если вы не против, немного потанцуем?
— Да, конечно, милый Жос!.. Можно мне называть вас так, как называл на нашей недавней встрече ваш друг — Сергей Стремнин?
— Сделайте одолжение, в ваших устах все звучит. Я уж и не помню, когда и почему друзья-лётчики прилепили ко мне это словечко, подхваченное, надо полагать, где-нибудь в Одессе на привозе.
Надя смутилась:
— О, тогда простите…
— Да нет, Наденька, вы не так поняли!.. Я уж привык к этому имени настолько, что, когда меня называют Георгием, частенько не отзываюсь.
Она рассмеялась.
— Вы обещали рассказать о сирени…
— О сирени… Да, так с чего я начал?.. — спохватился он. — Ах, да… Сирень вся из Персии. В Европу, в Вену, впервые её привёз из Константинополя в середине XVI века посол императора Фердинанда I… Примерно тогда же она попала во Францию. Но лет через 40 в Европе уже не было сада, где бы ни росли кусты сирени. И очевидно, с той поры все девушки стали искать среди гроздей её соцветий цветок с пятью лепестками. Вот так и сложилась песенка:
Все четыре, все четыре,
Все не вижу я пяти.
Значит, счастья в этом мире
Мне, бедняжке, не найти!
С удивительной ясностью, словно это было вчера, представилось, как Надя, прослушав бесхитростную считалочку, грустно улыбнулась. «Будто предчувствовала, что со мной случится несчастье…» — вздохнул он горько.
…Он смотрел на неё с откровенным восхищением, и она смущённо спросила: не приходилось ли ему слышать древней легенды о сирени, которую привёл ещё Овидий в своих «Метаморфозах». Овидиевых «Метаморфоз» он не читал и попросил поведать ему эту легенду.
— У подножия зеленеющих холмов Аркадии среди лесных нимф жила прекрасная нимфа Сиренкс, — начала чуть смущённо Надя. — Возвращаясь однажды с гор, повстречал её бог Пан и воспылал неодолимой страстью. Сиренкс пустилась бежать, но была остановлена течением вод реки Ладоны. И взмолилась нимфа, припав к своим сёстрам — водам этой реки, чтобы пропустили её. В этот момент и нагнал её Пан, захотел обнять, но… вместо Сиренкс сжал в объятиях куст сирени, в который она превратилась…
«Вот и я, — грустно подумал Жос, — если останусь калекой, попрошу сделать себе из ветки сирени дудку и буду, как Пан, наигрывать жалобные песенки».
* * *
А Надя тогда, закончив свой рассказ, перевела взгляд на цветы и вздохнула:
— Сирень прекрасна, но уж очень недолговечна!..
— А я научу вас, как подольше её сохранить! — воскликнул он весело. Она заинтересованно улыбнулась:
— Вы и это знаете?
— И даже знаю, если хотите, как вызвать цветение белой сирени в канун Нового года!
— Да вы кудесник!
— Рецепт, правда, длинный… Скажу самую суть… Примерно за месяц принести с мороза большую ветку сирени, и постепенно, день ото дня отогревать, пока в ней не проснутся весенние соки. Ну а уж чем ближе к цветению, тем теплей и заботливей, прямо-таки с любовью, её надо согревать… И она зацветёт!
Надя рассмеялась:
— Как это просто!.. И как трудно выполнимо… Оттого-то так редко видим на Новый год белую сирень.
Она поглядела на него ласково:
— Спасибо, милый Жос, цветами и рассказами о них вы доставили мне большущую радость… Спасибо!.. Теперь позвольте, я угощу вас кофейком.
А он, глядя ей в глаза, все не выпускал её рук:
— Только я не хочу, чтоб вы уходили!
Она рассмеялась:
— Так пойдёмте на кухню и будем варить кофе вместе.
И пошла вперёд, не отнимая руки.
Зажужжала кофемолка, вкусно пахнуло кофейным ароматом. В руках у Нади появился стеклянный ковшик. Кинув в него несколько кусочков сахара, она наполнила его водой и, осторожно, не замутив воды, ссыпала ложечкой размолотый кофе. Шаг к плите, и чиркнула спичкой, поставила ковшик на слабый огонь. Движения её были легки, округлы, преисполнены той изумительной грации, которой она, быть может, в себе и не замечала. Он наблюдал за ней из угла кухни, сидя на табуретке, и думал: «Боже, боже мой, как она пленительно хороша!.. И даже в этой обстановке „прозы быта“, о которой сейчас так много пишут, спорят!..»
Надя почувствовала его взгляд и, смущённая, повернулась:
— Ну вот… А теперь можно немного и потанцевать… Кофе поспеет минут через двадцать.
И что только не творилось в тот миг в её глазах!.. И радость, и ласка, и нежность, и робость, и, кажется, укор себе!
* * *
О всех этих подробностях своего первого визита к Наде Жос теперь думал с величайшим благоговением, забывая минутами о тиранящей боли и призывая в помощь себе всё новые воспоминания.
Иногда вечерами они шли часа на два в Дом кино, забирались за деревянную переборку в ресторане и принимались что-то друг другу рассказывать, не отрываясь взглядом от искрящихся глаз, радуясь своему счастью. Они ни на кого не глядели и почти никого вокруг себя не замечали. Им всегда было вдвоём настолько интересно, что два-три часа пролетали, как пять минут. Официантка, появившись, приветливо ставила что-то на стол и с сочувственной улыбкой отходила, чтоб возникнуть уже со счётом. На них, очевидно, с соседних столиков пялили глаза те, которым в любой обстановке непроходимо скучно. Но они пребывали в своём собственном мире, в окнах напротив все более сгущались сиреневые сумерки, и только волшебство этой красочной бездонности нет-нет и привлекало их внимание.
Потом он провожал Надю домой. Они шли тихими переулками, и он читал, что приходило на память, а она поглядывала на него с теплотой, которая была для него ценней всех благ на свете.
О, мой друг! Золотые мечты
Сохраним, сбережём
Для задумчивых сумерек.
Ты придёшь ко мне вечером,
Безмятежная тьма
Околдует своей тишиной
И ревниво обнимет дома…
И ты будешь со мной,
Моё солнце вечернее!..
Если мамы не было дома, он заходил к Наде. Но мамино отсутствие случалось редко. И, обыкновенно, попровожав друг друга, они целовались в тени дерева у подъезда, и Надя исчезала, не обернувшись. Он ещё долго потом вглядывался в её светившееся окно.
* * *
Потом ему вспомнился разговор с одним скульптором.
Они с Наденькой в тот день были на художественной выставке в Манеже. Внимание привлекла скульптура солдата. Обошли её кругом и опять разглядывали лицо воина. Надя тихонько сказала: «Как это Вихореву удалось положить печать близкого конца на это мужественное лицо?»
Чуть в стороне от скульптуры стоял её автор, и они подошли к нему.
— Солдат ваш должен умереть? — спросил Тамарин.
— По идее… да. Он ранен смертельно.
— Но смерти здесь нет, — возразил Тамарин, сжимая Наде руку. — Солдат в отчаянном порыве, хочет стрелять…
— Смерти и не должно быть! — подхватил скульптор с воодушевлением. — Солдат не знает, что она уже рядом!
— Пожалуй…
— Он всё ещё в азарте атаки…
Скульптор, совсем молодой человек, лет двадцати пяти, конечно же, не воевал. Войну видел только в кино. Откуда такая страстная убеждённость?.. Откуда эта глубокая проникновенность в состояние души смертельно раненного солдата?
Тамарин снова и снова вглядывался в скульптуру, переводил взгляд на её творца, ему хотелось разглядеть сердцевину этого самого редкостного дара — таланта. «Да, — думалось ему, — только таланту подвластно передать даже то, чего он сам не видел, не слышал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45