» — «Не кажется? — переспросил Сталин, подошел и положил руку на плечо поэта. — Тогда давайте спорить!»
Асеев спорить не стал.
Совещание привело к тому, что любую свою работу Александр Борисович обязательно должен был утверждать в ЦК. Впрочем, это сработало на пользу Столперу. Когда все режиссеры снимали сюжеты для «Боевых киносборников», ему дали снимать полнометражный фильм «Парень из нашего города». Здесь режиссер запамятовал «несущественное» обстоятельство: одноименную пьесу, послужившую основой фильма, написал Симонов, а он пользовался большим расположением вождя.
Намного позже режиссер снова обратился к театральной драматургии того же автора — снял ленту «Четвертый», что не мешало ему не принимать «творения» коллег, эксплуатирующих постановки, успешно прошедшие на театральной сцене. Он презрительно называл режиссера Г. Натансона эксгуматором за то, что тот берет главных исполнителей, уже сыгравших роль на театре. Тот снял Т. Доронину. А ранее Г. Товстоногов поставил спектакль «104 страницы про любовь», где актриса создала своеобразный характер. Меня столперовское прозвище «эксгуматор» миновало, хоть я и был дружен с «пьесной» драматургией. «Главное, патя, поставить самому, а не перенести чужое решение. Вы ставили сами — я таким Борьку Андреева никогда не видал, патя», — отметал Столпер мои кокетливые сомнения... Его режиссерскому перу принадлежит множество картин. Дело не в их количестве. Дело в выживаемости: есть среди картин Александра Борисовича такие, в которых до сих пор бьется пульс жизни, без которых нельзя представить панораму нашего кино. Скажем, «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются» и тот же «Парень из нашего города». Для иных режиссеров, не только его поколения, иметь на счету хотя бы один такой фильм — счастье.
Коллеги — и самые маститые — относились к нему с уважением. Я был свидетелем реплики М. Ромма после просмотра «Девяти дней одного года», когда речь шла о возможных монтажных сокращениях: «Нужно показать Саше — он в этом понимает». Патя разбирался не только в монтажном построении картины. При внешней мешковатости, неуклюжести — речь идет о том возрасте, в котором я его застал, — он блистательно мог сопрягать разные актерские индивидуальности, не прибегая к показам. А. Папанов, Л. Крылова, З. Высоковский, К. Лавров — актеры разных школ, но как ансамблево они существуют в кадре! Как-то я спросил одного из них: «Что делает Столпер? Почему вы так верно живете в обстоятельствах? Какие волшебные слова он говорит?» И получил ответ: «Создается такая атмосфера на площадке, что врать невозможно».
Столпер был человеком, увлеченным жизнью. От преферанса до показа студенческих отрывков во ВГИКе, от ремонта старенькой «Волги» до темпераментных, а потому дикционно невнятных речей на худсоветах — все занимало, интересовало, настраивало действовать. Как закаленный першевой, он выдерживал разнообразные «пластические позы» жизни. Сколько бы проблем на нем ни висело.
Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли «Волга». На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: «Не случилось ли с ним чего?» Останавливаюсь, трогаю руку — теплая, обращаюсь: «Чем-нибудь помочь?» Открывает глаза, щурится, узнавая: «Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с „Мосфильма“ во ВГИК — очень устал, решил отдохнуть по дороге».
В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: «Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях — позвоню. Приезжайте!» И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: «Обязательно посмотрите „Гражданку Никанорову“. Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: „Все равно посмотрите!“
Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в «Путевке в жизнь»: «Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей — полно! Уже десятка у меня в кармане!»
Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!
Неизвестный Утесов
Для людей моего поколения Утесов был не просто исполнителем лирических и комических песен, он был, если хотите, эталоном искренности в песенной эстраде второй половины сороковых и начала пятидесятых годов. Его песенные картины резко диссонировали со слащавой лирикой, потоком лившейся из репродукторов и многократно повторенной с эстрадных подмостков.
«С душой поет!» — кратко рецензировали его искусство мои друзья из орехово-зуевских казарм и передавали друг другу пластинки с утесовскими «Окраиной», «Прогулкой», «Дорогой на Берлин».
Вот тогда-то я и начал собирать пластинки с его записями. Увлечение продлилось на десятилетия, и однажды мои друзья из Новосибирска, зная эту мою слабость, передали мне редкую пластинку Ленинградской опытной фабрики, на одной стороне которой была «Теритомба» в исполнении С. Лемешева, а на другой — «Скажите, девушки» в исполнении Утесова. Соседство, рискованное для последнего. Но испытание Утесов выдержал — его личная трактовка известной неаполитанской песни снимала несовершенство вокала.
Подарок новосибирцев подтолкнул меня: начало войны в неосуществленном, закрытом в производстве фильме «Отцовский пиджак», к которому я тогда приступал, захотелось решить на этой утесовской фонограмме. Но пластинка была ветхая, затертая, она с кем-то из эвакуированных ленинградцев двигалась в Новосибирск по военным дорогам, и я решил позвонить Леониду Осиповичу, с которым тогда еще не был знаком, и попросить хорошую запись. Он выслушал меня и в ответ на мои уверения, что песня, которую я хочу использовать в картине, прекрасно, как мне кажется, выражает предвоенное время, бросил раздраженно:
— У меня есть песни и получше!
Прошел пяток лет. Я никогда не напоминал Утесову о нашем первом, телефонном знакомстве, но не преминул пригласить его на просмотр фильма «Вылет задерживается», где эпизод фронтовой свадьбы решался на мелодии «Скажите, девушки» в утесовском исполнении.
После просмотра Леонид Осипович попросил:
— Ты мне фонограмму этой песни дай — у меня сейчас пластинка пойдет, а этой фонограммы нету.
Я собирал пластинки Утесова, слушал все программы его оркестра, и мне казалось — я знаю Утесова. Это было ошибкой. Личность актера далеко не полностью открывали его публичные выступления, где он, хорошо ли, плохо ли, работал по написанным для него и утвержденным текстам. Остроумие, искрометность, талант актера открывались в домашних утесовских рассказах, которыми он был наполнен до краев. В присутствии его смолкали лучшие рассказчики, а он в сотый, может быть, раз излагал историю актера из Теревсата (Театра революционной сатиры) Сускина, который в 19-м году утверждал, что он дворянин и ездил когда-то с графом Сумароковым-Эльстоном в Лондон на дерби. И перед нами возникал никому не известный суетливый Сускин и всем известный величественный его оппонент Смирнов-Сокольский.
В следующей новелле маленький мальчик при стечении всего города принимал Утесова за известного политического деятеля.
— Я приехал на два выступления в Бердянск, — заговорщически приступал Леонид Осипович, — до войны. Заметьте, тогда я был знаменит, как Алла Пугачева. Даже больше. В Бердянске у меня жил мой кровный родственник, и вот приходит он ко мне и приглашает пообедать.
— Я могу только с оркестром.
Он согласился. И сразу после завтрака мы идем к нему домой. Я, мои ребята и еще полгорода сзади. А другая половина висит на заборе у моего родича. Он подходит к калитке, распахивает ее, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки маленького золотушного мальчика.
— Сюня! — говорит мой кровник. — Смотри, кто к нам пришел!
Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
— Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? — не унимается родственник.
Мальчик со страхом ворочает глазами.
— Сюня! — уже кричит родственник. — Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
Во дворе — тишина.
И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
— Это Ленин!
Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
— Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
— Яша, где я буду жить? — спрашивает Додик.
— Конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Есть с кем, — отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле — салфеточки, на салфеточках — слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
На дворе — индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале — тот же Яша и те же вопросы:
— Яша, где я буду жить?
— О чем говорить, конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Вот это — не знаю.
— Что, тетя Хеся умерла?
— Нет, она жива, — грустно ответил Яша, — но дела нет.
Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль — в пыли. Слоников — нет. Салфеточек — нет.
— В чем дело, тетя Хеся? — спросил Додик.
— Вы не поверите, Додик, — ответила эта гостеприимная хозяйка, — но большевики убили любовь.
Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений «Лимончиков» и «Гоп со смыком».
— До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной — снизу вверх, — озорно начинает Леонид Осипович, — а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, — говорит он. — Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли „Лимончики“, „С одесского кичмана“ и „Гоп со смыком“. Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии — вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», — и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните „Лимончики“, „Кичман“, „Гоп со смыком“ и „Мурку“. Я только руками развел: „Мне это петь запрещено“. — „Сам просил“, — говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса — в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.
Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам, усатый, тоже ручку к ручке приложил.
Вечером снова гуляю по Кузнецкому. Снизу вверх. А навстречу мне — сверху вниз — Керженцев. Я не дожидаюсь, когда подзовет, — сам подхожу и говорю, что я не выполнил его приказа и исполнял сегодня то, что он запретил. Керженцев побелел: «Что значит „не выполнили“, как вы могли исполнять, если я запретил?» — «Не мог отказать просьбе зрителя», — так уныло, виновато отвечаю я. «Какому зрителю вы не могли отказать, если я запретил?» — «Сталину», — говорю.
Керженцев развернулся и быстро-быстро снизу вверх засеменил по Кузнецкому. Больше я его не видел.
Вполне естественно, в своих рассказах Утесов не мог обойти взаимоотношений со своей родной Одессой, которую он к тому времени не видел много лет. Причин для разлуки было несколько, и одна из них — характер его родного города, сохранившийся еще в ту пору.
— Я приехал в Одессу, — говорил он, — выступил в оперном театре. Триумф полный. Довольный и расслабленный выхожу с концерта к машине, сажусь рядом с водителем. Машина трогается. Вдруг в свете фар возникает женщина. Кричит: «Стойте! Стойте!» Мы останавливаемся. Женщина распахивает дверь машины с моей стороны, из темноты вытаскивает за руку маленького золотушного мальчика и, показывая на меня, говорит: «Сема, смотри — это Утесов, когда ты вырастешь, он уже умрет». Я захлопнул дверь и никогда больше не ездил в Одессу!
Раз десять я слушал этот рассказ, и всегда в нем золотушного мальчика «вытаскивали из темноты» разные женщины: с Привоза, с Дерибасовской, с Молдаванки; это были молодые мамы, домработницы из Мелитополя, бабушки с Ланжерона — целая галерея одесских женщин. Их лексический и интонационный строй был разнообразен и неповторим. Каждая обладала собственными социальными, национальными и профессиональными корнями.
Утесов рассказывал как-то о жанре в старой эстраде — «дамский имитатор», но никогда не говорил, что подвизался в этом жанре показа женских типов... Хотя... Сохранилась пленка с инсценировкой песни «Пароход», где Леонид Осипович в числе прочих ролей играет встречаемую на пристани даму.
Одесса и одесситы того старого одесского разлива были для артиста, как ни странно, и камертоном такта. Заседая в квалификационной комиссии, он наблюдал одну эстрадную пару, которая била чечетку, пела куплеты и разыгрывала скетчи.
Председательствующий просил Утесова высказать мнение, поскольку это было жанром его юности. Утесов долго отнекивался, а потом был вынужден сказать: «У нас в Одессе так все могут, но стесняются».
Наслушавшись утесовских новелл, я вспомнил реплику режиссера Леши Симонова, снявшего биографический фильм о Леониде Осиповиче:
— Слава Утесова-рассказчика сильно преувеличена.
И спросил артиста, как могло сложиться о нем такое мнение. Он лукаво улыбнулся и подмигнул мне:
— Он же хотел от меня песенок — он их и получил. Ты приходи ко мне завтра после обеда — с утра я на репетиции в оркестре, — кое-что услышишь.
Назавтра я давил кнопку звонка у дверей. «Как можно дольше», — предупредил Леонид Осипович, и я добросовестно выполнял указание. Открыла Эдит Леонидовна и скоренько меня отчитала:
— Зачем так трезвонить?
Тут в коридоре появился Утесов.
— А, это ты! Пошли ко мне — там нами никто командовать не будет.
Хозяин усадил меня на диван в тесном кабинетике, а сам по-молодому выбежал в маленький коридор и вернулся с книгой в мягком переплете.
— Приблудный. Сатирические стихи. Двадцать седьмой год. Для меня он сделал шуточную «Бороду», а здесь... Вот, слушай... — И с упоением стал читать балладу о петухе, который жил в селе и, упиваясь властью над обожающими его курами, перестал будить на заре село. Конец баллады был неожиданным — автор из куриного мира переносил повествование в мир человеческий: из-за кордона пришла свора и порубила село — петух проспал.
— Ну что скажешь? Через десять лет поэта не стало.
— Не удивляюсь.
— Я очень дружил с Тухачевским, все свободное от концертов время проводил у него... — Утесов задумался, застыло расплывшееся лицо с дряблой бледной кожей.
— Вы не пробовали наговорить на магнитофон о своих встречах, друзьях?
Леонид Осипович засмеялся.
— Перестал выступать с оркестром — все вечера сижу в президиумах на разных юбилеях. А в перерывах книгу пишу. Надеюсь, что в ней будут пластинки-странички, которые я читаю и кое-что напеваю. Ну, например, утро в одесском дворе...
И он блестяще показал, как просыпается двор со всем его разноголосым населением.
— Это готовая пластинка!
— Э... У меня масса таких новелл. Грузинские, армянские, узбекские, русские. Есть цикл о Залмане Шраце.
— Кто это?
— Вымышленный персонаж.
И полились рассказы о провинциальном мудреце от лица его верного друга и почитателя:
— Ты знаешь Залмана Шраца? Нет?! А ты? И ты тоже нет?! Тогда я вам скажу — это великий человек. Вы приезжаете в Нью-Йорк и тихо-тихо говорите: «Залман Шрац». И знаете, что происходит? Вот ты знаешь? И ты тоже не знаешь? Движение останавливается. Его знают все. Его приглашали в ООН консультантом по еврейскому вопросу. Но он не поехал, и знаете почему? Я вам скажу — он не привык жить без прописки...
О находчивости Утесова ходили легенды, но с возрастом живость ума притупляется, и трудно рассчитывать на быструю искрометную реакцию восьмидесятилетнего человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Асеев спорить не стал.
Совещание привело к тому, что любую свою работу Александр Борисович обязательно должен был утверждать в ЦК. Впрочем, это сработало на пользу Столперу. Когда все режиссеры снимали сюжеты для «Боевых киносборников», ему дали снимать полнометражный фильм «Парень из нашего города». Здесь режиссер запамятовал «несущественное» обстоятельство: одноименную пьесу, послужившую основой фильма, написал Симонов, а он пользовался большим расположением вождя.
Намного позже режиссер снова обратился к театральной драматургии того же автора — снял ленту «Четвертый», что не мешало ему не принимать «творения» коллег, эксплуатирующих постановки, успешно прошедшие на театральной сцене. Он презрительно называл режиссера Г. Натансона эксгуматором за то, что тот берет главных исполнителей, уже сыгравших роль на театре. Тот снял Т. Доронину. А ранее Г. Товстоногов поставил спектакль «104 страницы про любовь», где актриса создала своеобразный характер. Меня столперовское прозвище «эксгуматор» миновало, хоть я и был дружен с «пьесной» драматургией. «Главное, патя, поставить самому, а не перенести чужое решение. Вы ставили сами — я таким Борьку Андреева никогда не видал, патя», — отметал Столпер мои кокетливые сомнения... Его режиссерскому перу принадлежит множество картин. Дело не в их количестве. Дело в выживаемости: есть среди картин Александра Борисовича такие, в которых до сих пор бьется пульс жизни, без которых нельзя представить панораму нашего кино. Скажем, «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются» и тот же «Парень из нашего города». Для иных режиссеров, не только его поколения, иметь на счету хотя бы один такой фильм — счастье.
Коллеги — и самые маститые — относились к нему с уважением. Я был свидетелем реплики М. Ромма после просмотра «Девяти дней одного года», когда речь шла о возможных монтажных сокращениях: «Нужно показать Саше — он в этом понимает». Патя разбирался не только в монтажном построении картины. При внешней мешковатости, неуклюжести — речь идет о том возрасте, в котором я его застал, — он блистательно мог сопрягать разные актерские индивидуальности, не прибегая к показам. А. Папанов, Л. Крылова, З. Высоковский, К. Лавров — актеры разных школ, но как ансамблево они существуют в кадре! Как-то я спросил одного из них: «Что делает Столпер? Почему вы так верно живете в обстоятельствах? Какие волшебные слова он говорит?» И получил ответ: «Создается такая атмосфера на площадке, что врать невозможно».
Столпер был человеком, увлеченным жизнью. От преферанса до показа студенческих отрывков во ВГИКе, от ремонта старенькой «Волги» до темпераментных, а потому дикционно невнятных речей на худсоветах — все занимало, интересовало, настраивало действовать. Как закаленный першевой, он выдерживал разнообразные «пластические позы» жизни. Сколько бы проблем на нем ни висело.
Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли «Волга». На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: «Не случилось ли с ним чего?» Останавливаюсь, трогаю руку — теплая, обращаюсь: «Чем-нибудь помочь?» Открывает глаза, щурится, узнавая: «Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с „Мосфильма“ во ВГИК — очень устал, решил отдохнуть по дороге».
В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: «Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях — позвоню. Приезжайте!» И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: «Обязательно посмотрите „Гражданку Никанорову“. Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: „Все равно посмотрите!“
Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в «Путевке в жизнь»: «Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей — полно! Уже десятка у меня в кармане!»
Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!
Неизвестный Утесов
Для людей моего поколения Утесов был не просто исполнителем лирических и комических песен, он был, если хотите, эталоном искренности в песенной эстраде второй половины сороковых и начала пятидесятых годов. Его песенные картины резко диссонировали со слащавой лирикой, потоком лившейся из репродукторов и многократно повторенной с эстрадных подмостков.
«С душой поет!» — кратко рецензировали его искусство мои друзья из орехово-зуевских казарм и передавали друг другу пластинки с утесовскими «Окраиной», «Прогулкой», «Дорогой на Берлин».
Вот тогда-то я и начал собирать пластинки с его записями. Увлечение продлилось на десятилетия, и однажды мои друзья из Новосибирска, зная эту мою слабость, передали мне редкую пластинку Ленинградской опытной фабрики, на одной стороне которой была «Теритомба» в исполнении С. Лемешева, а на другой — «Скажите, девушки» в исполнении Утесова. Соседство, рискованное для последнего. Но испытание Утесов выдержал — его личная трактовка известной неаполитанской песни снимала несовершенство вокала.
Подарок новосибирцев подтолкнул меня: начало войны в неосуществленном, закрытом в производстве фильме «Отцовский пиджак», к которому я тогда приступал, захотелось решить на этой утесовской фонограмме. Но пластинка была ветхая, затертая, она с кем-то из эвакуированных ленинградцев двигалась в Новосибирск по военным дорогам, и я решил позвонить Леониду Осиповичу, с которым тогда еще не был знаком, и попросить хорошую запись. Он выслушал меня и в ответ на мои уверения, что песня, которую я хочу использовать в картине, прекрасно, как мне кажется, выражает предвоенное время, бросил раздраженно:
— У меня есть песни и получше!
Прошел пяток лет. Я никогда не напоминал Утесову о нашем первом, телефонном знакомстве, но не преминул пригласить его на просмотр фильма «Вылет задерживается», где эпизод фронтовой свадьбы решался на мелодии «Скажите, девушки» в утесовском исполнении.
После просмотра Леонид Осипович попросил:
— Ты мне фонограмму этой песни дай — у меня сейчас пластинка пойдет, а этой фонограммы нету.
Я собирал пластинки Утесова, слушал все программы его оркестра, и мне казалось — я знаю Утесова. Это было ошибкой. Личность актера далеко не полностью открывали его публичные выступления, где он, хорошо ли, плохо ли, работал по написанным для него и утвержденным текстам. Остроумие, искрометность, талант актера открывались в домашних утесовских рассказах, которыми он был наполнен до краев. В присутствии его смолкали лучшие рассказчики, а он в сотый, может быть, раз излагал историю актера из Теревсата (Театра революционной сатиры) Сускина, который в 19-м году утверждал, что он дворянин и ездил когда-то с графом Сумароковым-Эльстоном в Лондон на дерби. И перед нами возникал никому не известный суетливый Сускин и всем известный величественный его оппонент Смирнов-Сокольский.
В следующей новелле маленький мальчик при стечении всего города принимал Утесова за известного политического деятеля.
— Я приехал на два выступления в Бердянск, — заговорщически приступал Леонид Осипович, — до войны. Заметьте, тогда я был знаменит, как Алла Пугачева. Даже больше. В Бердянске у меня жил мой кровный родственник, и вот приходит он ко мне и приглашает пообедать.
— Я могу только с оркестром.
Он согласился. И сразу после завтрака мы идем к нему домой. Я, мои ребята и еще полгорода сзади. А другая половина висит на заборе у моего родича. Он подходит к калитке, распахивает ее, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки маленького золотушного мальчика.
— Сюня! — говорит мой кровник. — Смотри, кто к нам пришел!
Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
— Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? — не унимается родственник.
Мальчик со страхом ворочает глазами.
— Сюня! — уже кричит родственник. — Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
Во дворе — тишина.
И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
— Это Ленин!
Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
— Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
— Яша, где я буду жить? — спрашивает Додик.
— Конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Есть с кем, — отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле — салфеточки, на салфеточках — слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
На дворе — индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале — тот же Яша и те же вопросы:
— Яша, где я буду жить?
— О чем говорить, конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Вот это — не знаю.
— Что, тетя Хеся умерла?
— Нет, она жива, — грустно ответил Яша, — но дела нет.
Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль — в пыли. Слоников — нет. Салфеточек — нет.
— В чем дело, тетя Хеся? — спросил Додик.
— Вы не поверите, Додик, — ответила эта гостеприимная хозяйка, — но большевики убили любовь.
Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений «Лимончиков» и «Гоп со смыком».
— До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной — снизу вверх, — озорно начинает Леонид Осипович, — а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, — говорит он. — Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли „Лимончики“, „С одесского кичмана“ и „Гоп со смыком“. Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии — вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», — и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните „Лимончики“, „Кичман“, „Гоп со смыком“ и „Мурку“. Я только руками развел: „Мне это петь запрещено“. — „Сам просил“, — говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса — в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.
Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам, усатый, тоже ручку к ручке приложил.
Вечером снова гуляю по Кузнецкому. Снизу вверх. А навстречу мне — сверху вниз — Керженцев. Я не дожидаюсь, когда подзовет, — сам подхожу и говорю, что я не выполнил его приказа и исполнял сегодня то, что он запретил. Керженцев побелел: «Что значит „не выполнили“, как вы могли исполнять, если я запретил?» — «Не мог отказать просьбе зрителя», — так уныло, виновато отвечаю я. «Какому зрителю вы не могли отказать, если я запретил?» — «Сталину», — говорю.
Керженцев развернулся и быстро-быстро снизу вверх засеменил по Кузнецкому. Больше я его не видел.
Вполне естественно, в своих рассказах Утесов не мог обойти взаимоотношений со своей родной Одессой, которую он к тому времени не видел много лет. Причин для разлуки было несколько, и одна из них — характер его родного города, сохранившийся еще в ту пору.
— Я приехал в Одессу, — говорил он, — выступил в оперном театре. Триумф полный. Довольный и расслабленный выхожу с концерта к машине, сажусь рядом с водителем. Машина трогается. Вдруг в свете фар возникает женщина. Кричит: «Стойте! Стойте!» Мы останавливаемся. Женщина распахивает дверь машины с моей стороны, из темноты вытаскивает за руку маленького золотушного мальчика и, показывая на меня, говорит: «Сема, смотри — это Утесов, когда ты вырастешь, он уже умрет». Я захлопнул дверь и никогда больше не ездил в Одессу!
Раз десять я слушал этот рассказ, и всегда в нем золотушного мальчика «вытаскивали из темноты» разные женщины: с Привоза, с Дерибасовской, с Молдаванки; это были молодые мамы, домработницы из Мелитополя, бабушки с Ланжерона — целая галерея одесских женщин. Их лексический и интонационный строй был разнообразен и неповторим. Каждая обладала собственными социальными, национальными и профессиональными корнями.
Утесов рассказывал как-то о жанре в старой эстраде — «дамский имитатор», но никогда не говорил, что подвизался в этом жанре показа женских типов... Хотя... Сохранилась пленка с инсценировкой песни «Пароход», где Леонид Осипович в числе прочих ролей играет встречаемую на пристани даму.
Одесса и одесситы того старого одесского разлива были для артиста, как ни странно, и камертоном такта. Заседая в квалификационной комиссии, он наблюдал одну эстрадную пару, которая била чечетку, пела куплеты и разыгрывала скетчи.
Председательствующий просил Утесова высказать мнение, поскольку это было жанром его юности. Утесов долго отнекивался, а потом был вынужден сказать: «У нас в Одессе так все могут, но стесняются».
Наслушавшись утесовских новелл, я вспомнил реплику режиссера Леши Симонова, снявшего биографический фильм о Леониде Осиповиче:
— Слава Утесова-рассказчика сильно преувеличена.
И спросил артиста, как могло сложиться о нем такое мнение. Он лукаво улыбнулся и подмигнул мне:
— Он же хотел от меня песенок — он их и получил. Ты приходи ко мне завтра после обеда — с утра я на репетиции в оркестре, — кое-что услышишь.
Назавтра я давил кнопку звонка у дверей. «Как можно дольше», — предупредил Леонид Осипович, и я добросовестно выполнял указание. Открыла Эдит Леонидовна и скоренько меня отчитала:
— Зачем так трезвонить?
Тут в коридоре появился Утесов.
— А, это ты! Пошли ко мне — там нами никто командовать не будет.
Хозяин усадил меня на диван в тесном кабинетике, а сам по-молодому выбежал в маленький коридор и вернулся с книгой в мягком переплете.
— Приблудный. Сатирические стихи. Двадцать седьмой год. Для меня он сделал шуточную «Бороду», а здесь... Вот, слушай... — И с упоением стал читать балладу о петухе, который жил в селе и, упиваясь властью над обожающими его курами, перестал будить на заре село. Конец баллады был неожиданным — автор из куриного мира переносил повествование в мир человеческий: из-за кордона пришла свора и порубила село — петух проспал.
— Ну что скажешь? Через десять лет поэта не стало.
— Не удивляюсь.
— Я очень дружил с Тухачевским, все свободное от концертов время проводил у него... — Утесов задумался, застыло расплывшееся лицо с дряблой бледной кожей.
— Вы не пробовали наговорить на магнитофон о своих встречах, друзьях?
Леонид Осипович засмеялся.
— Перестал выступать с оркестром — все вечера сижу в президиумах на разных юбилеях. А в перерывах книгу пишу. Надеюсь, что в ней будут пластинки-странички, которые я читаю и кое-что напеваю. Ну, например, утро в одесском дворе...
И он блестяще показал, как просыпается двор со всем его разноголосым населением.
— Это готовая пластинка!
— Э... У меня масса таких новелл. Грузинские, армянские, узбекские, русские. Есть цикл о Залмане Шраце.
— Кто это?
— Вымышленный персонаж.
И полились рассказы о провинциальном мудреце от лица его верного друга и почитателя:
— Ты знаешь Залмана Шраца? Нет?! А ты? И ты тоже нет?! Тогда я вам скажу — это великий человек. Вы приезжаете в Нью-Йорк и тихо-тихо говорите: «Залман Шрац». И знаете, что происходит? Вот ты знаешь? И ты тоже не знаешь? Движение останавливается. Его знают все. Его приглашали в ООН консультантом по еврейскому вопросу. Но он не поехал, и знаете почему? Я вам скажу — он не привык жить без прописки...
О находчивости Утесова ходили легенды, но с возрастом живость ума притупляется, и трудно рассчитывать на быструю искрометную реакцию восьмидесятилетнего человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37