А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

если Херби согласится, я не возражаю. Ну, значит, Херби, Тони и Рон подыграли этой певице, и она страшно понравилась публике. А ведь мы с Уэйном ее проигнорировали. Тогда я спросил Макса, кто она, в общем, как ее зовут. И Макс ответил: «Это Барбара Стрейзанд, она будет настоящей звездой». Каждый раз теперь, когда я ее вижу, мне остается только качать головой и чертыхаться на самого себя.
В 1964 году мы с Франсис устроили у себя дома прием в честь Роберта Кеннеди; он
баллотировался в сенаторы Нью-Йорка, и наш друг Бадди Гист попросил нас об этом. Собралась куча всякого народа – Боб Дилан, Лена Хори, Квинси Джонс, Леопард Бернстайн, – но что-то не припоминаю, был ли сам Роберт Кеннеди. Говорят, был, но я с ним так и не познакомился.
Вот кто на меня в то время действительно сильное впечатление произвел, так это писатель Джеймс Болдуин. Его к нам привел Марк Кроуфорд, который его хорошо знал. Помню, я благоговел перед ним, – он был такой важной персоной со всеми своими прекрасными книгами, я не знал, как к нему подступиться. Позже я узнал, что он обо мне то же самое думал. Но он мне с ходу очень понравился, и я ему тоже. Мы по-настоящему уважали друг друга. Он был очень застенчивым, и я тоже. Мне показалось, что мы похожи, как братья. Когда я говорю о нашей с ним застенчивости, я имею в виду творческую застенчивость, когда избегаешь людей, которые крадут у тебя время. Я это в нем видел, понимал, что он знает это за собой. И вот представляешь – мы с Джеймсом Болдуином в моем роскошном гребаном доме. Я читал его книги, любил и уважал его за то, что он говорил в них людям. Познакомившись ближе, мы открылись друг другу и стали настоящими друзьями. Каждый раз, когда я ездил играть в Антиб на юг Франции, я всегда на пару дней останавливался у Джимми в Сент-Поль-де-Вансе. Мы просто сидели в его большом красивом доме и рассказывали друг другу разные истории, в общем, здорово оттягивались. Потом шли в его виноградник для того же самого. Мне его очень не хватает сейчас, когда я бываю на юге Франции. Замечательный он был человек.
К тому времени наш брак с Франсис уже разваливался. Частично из-за моего постоянного отсутствия – я часто и надолго уезжал в турне, и то, что я долго торчал в Лос-Анджелесе, записывая «Seven Steps to Heaven», ничего хорошего к нашим отношениям не добавило. В холодную погоду боль в бедре сильно беспокоила меня и я старался удирать в теплые места, но это была только часть причины. Наркотики, выпивка и женщины, с которыми я продолжал встречаться, – вот что было источником всех наших разногласий. Франсис тоже взялась выпивать, и скандалы мы закатывали друг другу ужасные. Я ходил в ночные притоны, где нюхали кокаин до одури, а она все это люто ненавидела. Меня не бывало по двое суток кряду, и я даже не звонил в таких случаях домой. Франсис волновалась, нервы у нее стали никудышными. Потом, когда я наконец являлся, обессиленный после двух бессонных ночей, я тут же, за обеденным столом, засыпал. В 1964 году Белафонте пригласили нас справить Рождество – один из немногих случаев, когда я не играл в Чикаго в это время года, – и мы пошли, но я буквально ни слова там не вымолвил. Я был под кайфом, и меня раздражало уже одно то, что мы были там. Франсис тогда сильно обиделась, ведь Джули ее самая близкая подруга.
Она отстранилась от меня, проводила время со своими друзьями и жила своей жизнью, и я ее в этом не виню. Мне кажется, мы были слишком долго женаты. Фотография на обложке альбома «E.S.P.», где я смотрю на Франсис снизу вверх, была снята в нашем саду всего за неделю до того, как она ушла от меня навсегда. В то время у меня начались галлюцинации: мне казалось, что кто-то чужой ходит по дому. Я то и дело заглядывал в шкафы, под кровати, помню, всех домашних – кроме Франсис – ужасно третировал, отыскивая этого несуществующего человека. Ну и в один прекрасный день я, совершенно спятивший, с огромным ножом, заставил Франсис спуститься со мной в подвал на поиски неизвестно кого. Она стала мне подыгрывать:
«Да, Майлс, в доме кто-то есть, давай вызовем полицию». Полицейские обыскали весь дом, смотря на меня как на сумасшедшего. А Франсис, когда они пришли, ушла из дома и осталась у подруги.
Я уговорил ее вернуться. Но опять начались жуткие скандалы. Дети просто не знали, куда деваться, сидели по своим комнатам и плакали. Думаю, все это очень повредило моим сыновьям, Грегори и Майлсу IV, им было трудно справиться с этой ситуацией. Из них троих одна Черил вышла из этого дерьма невредимая, но даже у нее, я знаю, остались шрамы.
После нашего последнего скандала, когда я кинул в Франсис бутылку из-под пива и сказал, чтобы к моему приходу был готов обед, она ушла жить к друзьям, а потом уехала в Калифорнию, где остановилась у певицы Нэнси Уилсон и ее мужа. Я и не знал, где она, пока в газетах и по телевидению не заговорили, что у них роман с Марлоном Брандо. Узнав, что Франсис живет у Нэнси, я позвонил и поговорил с нею – а дозвониться до нее я попросил одну женщину. Сказал, что еду за ней и увезу ее домой, и повесил трубку. Но тут я по-настоящему осознал, как ужасно я с ней обращался и что все кончено. Мне нечего было сказать в свое оправдание, поэтому я больше и не стал пытаться. Но я сделаю это сейчас. Франсис была моей лучшей женой, и кому она достанется – счастливчик. Теперь я это точно знаю, жалко, что не понимал этого тогда.
В апреле 1965 года мне оперировали бедро: заменили бедровую кость какой-то костью из моей лодыжки, но получилось неудачно, и в августе пришлось делать повторную операцию. На этот раз мне вставили пластиковый сустав. У моих сайдменов была прекрасная репутация, так что никаких проблем с работой у них не было, и я мог спокойно оставаться дома и поправляться, наблюдая за восстаниями в Уоттс по телевизору.
Вернулся на сцену я только в ноябре 1965 года – играл в «Виллидж Вэнгарде». Мне пришлось нанять на эти концерты басиста Регги Уоркмана, потому что Рон – который периодически подкладывал мне такую свинью – не мог или не хотел нарушить договор с кем-то другим. Мое возвращение было настоящим событием, публика приняла нашу музыку с энтузиазмом. В декабре мы поехали на гастроли в Филадельфию и Чикаго, играли там в «Плаггид Никеле» и записали пластинку. Вернувшийся к тому времени Тео Масеро руководил этими записями. У «Коламбии» до сих пор есть пленки, которые она с тех пор не выпустила. На этот раз к нам присоединился Рон и все играли так, будто и не было никакого перерыва. Я уже говорил, что всегда считал, что для оркестра хорошо какое-то время не играть вместе – если только это хорошие музыканты, которые любят играть друг с другом. Музыка звучит свежее, что именно и произошло в «Плаггид Никеле», хотя репертуар у нас был старый. В 1965 году музыка стала как бы свободнее, чем раньше, казалось, все больше импровизируют. Это действительно вошло в плоть и кровь музыкантов.
В январе 1966 года я подхватил желтуху и опять провалялся в постели до марта. Потом поехал с оркестром в турне на Запад, и снова Рон Картер не смог присоединиться к нам, пришлось брать с собой Ричарда Дэвиса. На этот раз мы много выступали в колледжах, а это легче, чем в клубах. Я стал уставать от клубной жизни – играть в одних и тех же местах, видеть одни и те же рожи, пить одно и то же дерьмо. Из-за желтухи мне приходилось от многого отказываться, правда, пока еще не от всего. Мы участвовали в джазовом фестивале в Ныопорте, потом в ноябре я записал пластинку «Miles Smiles». Этот альбом хорошо показывает, что мы играли свободно, в полную силу.
В 1966 или 1967 году, не помню точно, я познакомился в парке Риверсайд с Сисели Тайсон. Я видел ее в роли секретарши в телешоу, которое называлось «Истсайд – Вест-сайд», там в главной роли Джордж К. Скотт. Она произвела на меня тогда большое впечатление, потому что у нее была прическа «афро» и на экране она казалась умной. Помню, мне было интересно, какая же она на самом деле. У нее был особый тип красоты, таких чернокожих на телевидении больше не было: у нее был дико гордый вид и какой-то интригующий внутренний огонь. В ту нашу первую встречу она что-то сказала, а я попросил ее повторить, и она повторила то, что она говорила. И при этом смотрела на меня понимающим взглядом: я попросил ее повторить эту фразу, чтобы снова увидеть, как, произнося ее, она надувает губы. Она никогда не бывает такой на экране. Прячет эту свою гримаску, никогда не показывает ее в роли. По-моему, никто, кроме меня, и не видел у нее такого выражения лица – по крайней мере, так она сама мне сказала. Она из Гарлема, но родители ее приехали из Вест-Индии, так что мыслит она как вест-индская женщина и гордится своим африканским происхождением.
Поначалу мы с ней были просто друзьями, ничего серьезного между нами не было. Обычно я ходил по парку Риверсайд от Западной 77-й улицы, где жил с другом-художником из Лос– Анджелеса, которого звали Корки Маккой. Однажды я увидел Сисели. Она сидела на скамейке в парке и, заметив меня, привстала. Мне кажется, пару раз до этого я говорил с нею – в компании то ли Дайан Кэррол, то ли Дианы Сэндс, я забыл. Я познакомил ее с Корки – мне показалось, что они могут понравиться друг другу. После ухода Франсис я вообще никаких чувств к женщинам не испытывал, да и вообще меня никто не интересовал, кроме ребят из моего оркестра и небольшой кучки друзей.
Но Сисели даже не взглянула на Корки. Смотрела на меня в упор – потому что знала, что я больше не с Франсис, а потом спросила: «Ты здесь каждый день ходишь?»
Я ответил: «Да». Я видел интерес в ее глазах, но мне больше не хотелось связываться ни с какой из женщин, включая Сисели. И сказал, что не каждый день бываю в парке (что было неправдой), но что обычно прихожу по четвергам.
«Примерно в какое время?» – спросила она, так ни разу и не взглянув на Корки. «Ну и дерьмо», – сказал про себя я. Но ответил, в какое время бывал в парке. И вот каждый раз после этого, когда я приходил в парк, она уже была там либо вскоре появлялась. Потом она сказала мне, где она живет, и мы стали выходить вместе. Она отличная баба, мне не хотелось морочить ей голову, и я сказал: «Слушай, Сисели, между нами ничего не происходит. У меня с тобой ничего нет. Никаких чувств. Я знаю, что нравлюсь тебе и все такое и что ты хочешь, чтобы наши отношения стали чуточку серьезнее, но я ничего не могу с собой поделать – у меня внутри сейчас пустота». Но Сисели – женщина терпеливая и настойчивая, так что все пошло одно за другим, такие, как Сисели, умеют внедриться к тебе в кровь и в голову. Мы стали вместе выходить в рестораны, вначале это было просто удовольствие. Мы с ней всюду ходили, но секса между нами не было. Потом она помогла мне избавиться от привычки употреблять крепкие спиртные напитки, с ней я начал пить одно только пиво – так было долгое время. Она начала следить за мной, просто взяла на себя обязательство заботиться обо мне. Через некоторое время она влезла мне в душу, а потом и в мой бизнес (а о своем ни слова не говорила). В 1967 году я записал «Sorcerer», и мне захотелось увидеть ее лицо на обложке этого альбома, и все, кто до этого еще ни о чем не догадывались, поняли, что у нас роман.
Последнее время я в общей сложности несколько месяцев в году проводил в Лос-Анджелесе. Джо Хендерсон пришел к нам в оркестр в начале 1967 года, так как я экспериментировал с двумя тенорами в секстете. И примерно в это же время я перестал утруждать себя брейками между двумя темами, начал играть все подряд, без всяких брейков, сразу переходя от одной темы к другой. Моя музыка перетекала из тональности в тональность, и мне совершенно не хотелось прерывать настроение паузами и брейками. Я просто вдвигался в другую тему, независимо от темпа, и так все это и играл. Мое исполнение все больше походило на музыкальную сюиту, это давало больше пространства для импровизации. Многие сразу врубались в новое направление, другие думали, что все это – радикальное дерьмо и что я определенно схожу с ума.
В апреле у меня были концерты в Калифорнии – опять не с Роном Картером, а с Ричардом Дэвисом. Мы без перерыва отыграли сет перед десятитысячной аудиторией в крытом стадионе Беркли, после того как из-за сильной грозы все были вынуждены переместиться в помещение. Наш сет всех просто ошеломил. И даже я был в шоке, когда узнал, что сам «Даун Бит» опубликовал о нас хвалебный отзыв!
После Беркли мы выступали в Лос-Анджелесе, где Бастер Уильямс заменил Ричарда Дэвиса. Мне его порекомендовал Хэмптон Хоуз, мой друг из Лос-Анджелеса. Когда мы давали концерт в «Бот Энд Клубе» в Сан-Франциско, Хэмптон попросил Херби Хэнкока встать из-за фортепиано и сыграл с нами несколько вещей. Хэмптон был отличный музыкант, не от мира сего, как пианист он так и не был оценен по заслугам. Мы с ним дружили до самой его смерти в 1977 году. Сыграв на Западном побережье, мы вернулись в мае 1967 года в Нью-Йорк записывать «Sorcerer». Рон Картер присоединился к нам в студии, и мы в том же месяце за три дня записали «Nefertiti». На этот раз я поместил на пластинке свою фотографию. Именно с этого альбома публика начала замечать Уэйна Шортера как композитора. Тогда же у нас была и еще одна сессия – мы сделали одну сторону альбома «Water Babies»; кроме нас, в альбоме должны были быть записаны другие музыканты, и он был выпущен только в 1976 году.
В июле умер Колтрейн, что оказалось ударом для многих. Его неожиданная смерть всех привела в шок. Я понимал, что он не очень хорошо выглядит и сильно поправился с того последнего раза, как я его видел – это было уже незадолго до его смерти. Еще знал, что он почти не выступает перед публикой. Но я не предполагал, что он так серьезно болен – что он вообще болен. Я думаю, очень немногие об этом знали, если знали вообще. Я даже не уверен, что Хэролд Ловетт – который в то время был нашим общим адвокатом – об этом знал. Трейн ни с кем не делился, все в себе держал, а я не очень часто с ним виделся – он был погружен в свои дела, а я в свои. К тому же я и сам был болен, и мне кажется, что когда я его видел в последний раз, мы говорили как раз о том, какая же это тоска – болеть. Но он ни словом не обмолвился о том, что ему нехорошо. Трейн был очень скрытным и в больнице-то пробыл, по-моему, всего один день перед смертью – 17 июля 1967 года. У него был цирроз печени, и он так мучился, что не хотел жить.
Музыка Трейна – та, что он играл в последние два-три года своей жизни, – выражала огонь, страсть, гнев, бунт и любовь, ощущаемые многими чернокожими того времени, особенно близка она была молодым черным интеллектуалам и революционерам. Музыкой он передавал то, о чем Губерт Рэп Браун, Стокли Кармайкл и «Черные пантеры» пытались сказать в своих воззваниях, о чем «Последние поэты» и Амири Барака говорили в своих стихах. Опережая время, он был их знаменосцем в джазе. Своей игрой он передавал их внутренние ощущения, которые выплескивались в бунтах – «жги, бэйби, жги», – повсеместно вспыхивающих в Америке шестидесятых. Пахло бунтом, и повсюду мелькали его атрибуты – африканские прически, дашики, призывы к власти черных, поднятые в воздух кулаки. Колтрейн был символом молодежи, символом ее гордости, ее прекрасной, черной, революционной гордости. Несколько лет назад я тоже был таким символом, теперь им был он – я относился к этому спокойно.
Многие белые интеллектуалы и революционеры, а также азиаты, разделяли это отношение к Трейну. Даже его увлечение более духовной музыкой, как, например, в «Love Supreme», похожей на молитву, было близко тем, кто стоял за мир, – хиппи и тому подобным людям. Я слышал, что он много играл на встречах так называемого всеобщего благоволения и братской любви, на которых многие белые в Калифорнии просто помешались. Его понимали самые разные группы людей. Его музыка предназначалась всем, и это было прекрасно, я гордился им, несмотря на то что мне его ранняя музыка правится больше. Он как-то сказал мне, что и ему самому некоторые его ранние вещи нравились больше, чем те, что он делал сейчас. Но Трейн был в поиске, и дорога уводила его все дальше и дальше; он не мог повернуть назад, хотя, мне кажется, ему и хотелось бы.
После его смерти свободная музыка погрузилась в хаос, ведь он был ее лидером. Он, как и Птица, был богом для всех тех музыкантов, которые считали себя «продвинутыми», ну знаешь, свободными, улетевшими в космос. Его смерть для его последователей была сопоставима со смертью Птицы для музыкантов бибопа, которые хотели, чтобы он указывал им дорогу, хотя сам он уже давно сбился с пути. Орнетт Коулмеи все еще оставался на сцене, и некоторые обратились за наставлениями к нему. Но для большинства музыкантов именно Трейн был маяком, и когда его не стало, они почувствовали себя как бы в лодке без руля и ветрил на волнах океана. Мне кажется, многое из того, что он отстаивал, в музыкальном смысле ушло вместе с ним. И несмотря на то, что некоторые его ученики продолжали его дело, аудитория у них становилась все меньше и меньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59