А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Истинно говорю вам: если до вашего слуха не доходит глас божий, если вы не внемлете моему голосу — голосу самого бога, в один прекрасный день вы услышите, как кости ваши захрустят от смертной муки, почувствуете, как плоть ваша будет жариться на раскаленных угольях, и тогда тщетно будете вы молить: «Пощади, господи, пощади, каюсь!» Господь бог безжалостно низвергнет вас в геенну огненную.
Последние слова вызвали трепет в аудитории. На губах маленькой баронессы, которую усыпляло тепло, проникавшее во все ее существо, мелькнула чуть заметная улыбка. Маленькая баронесса была хорошо знакома с викарием. Накануне он у нее обедал. Викарий обожал паштет из лососины с трюфелями, а любимым вином его было поморское. Он, безусловно, красивый мужчина, лет тридцати пяти или сорока, брюнет; а круглое и розовое лицо викария легко можно принять за веселое лицо служанки с фермы. К тому же викарий человек светский, любитель покушать, да и за словом в карман не полезет. Женщины обожали его, баронесса была от него без ума. Ведь викарий говорил ей удивительно сладким голосом: «Ах, сударыня, перед таким туалетом, как у вас, не устоял бы и святой».
Но сам-то он умел устоять; он обращался так же любезно с графиней, с маркизой, с другими своими духовными дщерями и был баловнем всех дам.
Когда викарий приходил по четвергам к баронессе обедать, она не знала, куда его усадить, чтобы на него не подуло, — ведь он мог схватить насморк, или чем его накормить, — ведь неудачный кусок неминуемо вызвал бы у него несварение желудка. В гостиной кресло его стояло у камина, за столом слугам был отдан приказ особо следить за его тарелкой, наливать только ему особое вино — поморское двадцатилетней давности, которое он вкушал, благоговейно закрыв глаза, словно принимал причастие.
Викарий был так добр, так добр! Пока он вещал с высокой кафедры о хрустящих костях и поджаривающейся плоти, маленькая баронесса в полудремоте представляла себе викария за своим столом: он блаженно вытирал губы и говорил: «Дорогая баронесса, этот раковый суп снискал бы вам милость бога-отца, если бы ваша красота уже не обеспечила вам место в раю».
V
Когда викарий излил весь свой гнев и исчерпал все угрозы, он принялся рыдать. Это был его обычный прием. Над кафедрой виднелись только его плечи, он стоял чуть не на коленях, затем, то вдруг поднимаясь, то снова поникая, словно подавленный горем, вытирал глаза, комкая накрахмаленный муслин воротника, протягивая руки, сгибался вправо, влево, принимал позы раненого пеликана. Это был последний букет, заключительный аккорд большого оркестра, волнующая сцена развязки.
— Плачьте, плачьте, — твердил он угасающим голосом, проливая слезы, — плачьте о себе, плачьте обо мне, плачьте о господе боге.
Маленькая баронесса, казалось, спала с открытыми глазами, она словно оцепенела от жары, ладана, наступающей тьмы. Она сжалась в комок, она затаила в себе сладостные, полные неги ощущения и втихомолку мечтала о приятнейших вещах.
Рядом с нею в приделе Святых ангелов находилась большая фреска, на которой была изображена группа красивых молодых людей, полунагих, с крыльями за спиной. На лицах их застыла улыбка любовников, а их согбенные фигуры, казалось, с обожанием склонились перед какой-то невидимой маленькой баронессой. Какие красавцы, какие у них нежные губы, атласная кожа, мускулистые руки. Один из них положительно напоминал молодого герцога де П..., большого приятеля баронессы. В забытьи баронесса спрашивала себя, хорош ли будет герцог нагим, с крыльями за спиной. Л минутами ой казалось, что большой розовый херувим одет в черный фрак герцога. Затем сновидение становилось явственнее, ото и вправду был герцог; нескромно одетый, он посылал ей из темноты воздушные поцелуи.
VI
Когда маленькая баронесса очнулась, она услышала торжественные слова викария:
— Да пребудет с вами милость господня!
Она сперва удивилась; она думала, что викарий скажет ей: да пребудут с вами поцелуи герцога.
С шумом отодвинулись стулья. Все стали уходить, маленькая баронесса угадала: кучер еще не ожидал ее внизу на лестнице. Черт побери викария! Он поспешил окончить проповедь, он украл у своих прихожанок по меньшей мере двадцать минут красноречия.
Баронесса с нетерпением ждала кучера. Стоя в боковом приделе, она вдруг увидела викария, стремительно выходившего из ризницы. Он смотрел на часы с деловым видом человека, который не хочет опоздать на свидание.
— Ах, как я задержался, дорогая баронесса, — сказал он. — Меня, видите ли, ждут у графини. Там сегодня концерт духовой музыки, а затем ужин.
— Нет, сударыня, не тает. Наоборот, мороз все усиливается... Только что нашли в омнибусе замерзшего человека...
Маркиза радуется, как ребенок, — она кричит, хлопая в ладоши:
— О, тем лучше! После завтрака я поеду на каток!
ПЛЕЧИ МАРКИЗЫ
I
Маркиза спит на широкой кровати под атласным желтым пологом. Только в полдень, услышав мелодичный звон часов, она решается открыть глаза.
В комнате тепло. Ковры, занавеси на дверях и окнах превращают спальню в мягкое гнездышко, недоступное холоду. Теплый воздух насыщен ароматом духов. Здесь царит вечная весна.
Едва проснувшись, маркиза уже чем-то встревожена. Она сбрасывает одеяло, звонит Жюли.
— Вы звонили, сударыня?
— Скажите, не началась ли оттепель?
О! Великодушная маркиза! Каким взволнованным голосом она задает этот вопрос! Прежде всего она вспомнила об ужасном холоде, о пронзительном северном ветре, — хотя она-то его и не чувствует, но как он должен свирепствовать в лачугах бедняков. И она спрашивает, не смилостивилось ли над ними небо; ей хочется без угрызений совести наслаждаться теплом, не думая о тех, кто дрожит от холода.
— На улице тает, Жюли?
Горничная подает ей пеньюар, согрев его перед пылающим камином.
II
Жюли осторожно раздвигает занавеси, чтобы резкий свет не потревожил нежных глаз прелестной маркизы.
Веселый голубоватый отблеск снега проникает в спальню. Небо серо, но такого красивого оттенка, что оно напоминает маркизе ее шелковое жемчужно-серое платье, в котором она была вчера на балу у министра. Это платье отделано белыми кружевами, похожими на снежные узоры по краям крыш, которые видны сейчас на фоне бледного неба.
Накануне маркиза была обворожительна — ей так шли ее новые бриллиантовые уборы. Спать она легла в пять часов утра. Вот почему она и ощущает небольшую тяжесть в голове. Все же она садится перед зеркалом, и Жюли поднимает вверх золотой поток ее волос. Пеньюар соскальзывает, плечи и спина обнажаются.
Уже целое поколение состарилось, любуясь плечами маркизы. С тех пор, как установилась твердая власть и дамы, любящие повеселиться, могут танцевать в Тюильри декольтированными, маркиза показывает свои поразительные плечи в толчее официальных салонов с таким рвением, что они сделались живой эмблемой прелестей Второй империи. Следуя моде, она вырезала свои платья то сзади, открывая спину чуть не до пояса, то спереди, почти обнажая грудь; и постепенно милая дама, ямочка за ямочкой, представила для обозрения все сокровища, которыми наделила ее природа. Не осталось ни одного местечка на ее спине или груди, которое не было бы известно всему Парижу — от церкви святой Магдалины до Святого Фомы Аквинского. Плечи маркизы, беззастенчиво выставленные напоказ, сделались как бы сладострастным гербом современного ей правления.
III
Нет смысла описывать плечи маркизы. Они не менее известны, чем Новый мост. Вот уже восемнадцать лет, как они стали постоянной принадлежностью всех публичных зрелищ. Достаточно увидеть только краешек ее обнаженного плеча, безразлично где — в гостиной, в театре или еще где-нибудь, — чтобы безошибочно определить: «Ба, да ведь это маркиза! Узнаю черную родинку на ее левом плече!»
К тому же эти плечи очень красивы — белые, полные, соблазнительные. Отполированные взглядами всех высокопоставленных лиц, подобно каменным плитам тротуара, обшарканным ногами толпы, они приобрели особый блеск.
Если бы я был ее мужем или любовником, я бы предпочел целовать хрустальную ручку двери, захватанную руками просителей, в приемной какого-нибудь министра, чем прикоснуться губами к этим плечам, обожженным горячим дыханием светского Парижа. Когда представишь себе, сколько тысяч желаний трепетало вокруг них, невольно спрашиваешь себя, из какого же материала сотворила их природа, как случилось, что они все еще не изъедены и не искрошены временем, подобно обнаженным статуям, стоящим на открытом воздухе в садах, под разрушительными порывами ветра. Маркиза отбросила стыдливость. Она создала из своих плеч некое установление. С каким усердием она боролась за милое ее сердцу правительство, пуская в ход очарование своих прославленных плеч! Всегда деятельная, везде и всюду успевая — и в Тюильри, и к министрам, и в посольство, и даже к заурядным миллионерам, — она улыбками завлекала нерешительных, поддерживая трон своею мраморной грудью, открывала самые сокровенные и обольстительные свои красоты, когда трону угрожала опасность, и это действовало сильнее, чем доводы ораторов, и было убедительнее, чем солдатские штыки; чтобы сплотить всех при голосовании, она угрожала увеличивать свое декольте до тех пор, пока самые непримиримые оппозиционеры не согласятся поддерживать ее сторону!
Плечи маркизы оставались неизменными и неизменно победоносными. Они несли па себе целый мир, но ни одна морщинка не прорезала их белого мрамора.
IV
Позавтракав и завершив с помощью Жюли свой туалет, маркиза, одетая в очаровательный польский костюм, отправилась кататься на коньках. Катается она восхитительно.
В парке был собачий холод, мороз щипал носы и губы скользящих по льду дам, ветер словно бросал им в лицо пригоршни мелкого песку. Маркиза смеялась, ей казалось забавным немного померзнуть. Время от времени она подходила к кострам, горевшим на берегу пруда, чтобы погреть свои ножки. Потом снова уносилась на лед и как бы реяла в морозном воздухе, похожая на ласточку, едва касающуюся крылом земли.
Ах, какое это наслаждение и как хорошо, что нет оттепели! Маркиза сможет всю неделю кататься на коньках.
Возвращаясь домой, она увидела под деревом в боковой аллее Елисейских полей нищенку, полумертвую от холода.
— Несчастная! — прошептала маркиза растроганным голосом.
И так как коляска катилась слишком быстро, маркиза, не найдя кошелька, бросила нищенке свой букет, — букет белой сирени, который стоил не меньше пяти луидоров.
После того как я несколько раз поздоровался с ним, он перестал меня дичиться. Мне нравилось его странное лицо, какое-то настороженное, но доброе. Наконец, мы стали обмениваться рукопожатием.
МОЙ СОСЕД ЖАК
I
Мне было тогда двадцать лет, и жил я в мансарде на улице Грасьез. Это крутая улочка, сбегающая с холма Сен-Виктор позади Зоологического сада.
Держась за натянутую веревку, чтобы не поскользнуться на стертых ступеньках, поднимался я на третий этаж, — в этом квартале дома невысокие, — и впотьмах добирался до своего жалкого логова. Все в моей комнате, мрачной, холодной — и голые стены, и тусклый свет, — напоминало склеп. Но когда на душе у меня бывало радостно, ее освещало яркое солнце.
К тому же до меня часто долетал детский смех с соседнего чердака, где жила целая семья: отец, мать и девочка семи-восьми лет.
Отец был какой-то нескладный: кривая шея, острые плечи. Костлявое лицо его отдавало желтизной, а большие черные глаза прятались под нависшими бровями. Однако с хмурого лица этого человека не сходила робкая улыбка; этот пятидесятилетний ребенок был застенчив и краснел, как девушка. Мой сосед старался всегда держаться смиренно, крался вдоль стен, словно помилованный каторжник.
II
Прошло полгода, а я все еще не знал, чем занимается мой сосед и на что живет его семья. Он был неразговорчив. Несколько раз из чистого любопытства я пытался расспросить его жену, но не мог вытянуть из нее ничего, она отвечала уклончиво и смущенно.
Однажды я проходил по бульвару Анфер. Накануне шел дождь, и, быть может, поэтому у меня щемило сердце. Вдруг я увидел, что мне навстречу идет один из тех парижских тружеников, которых все гнушаются, человек, одетый во все черное, в черном цилиндре, с белым галстуком, под мышкой у него был гробик для новорожденного.
Он шел, низко опустив голову, и нес свою легкую ношу, рассеянно подбрасывая ногою камешки. Утро выдалось пасмурное. Эта печальная картина как-то гармонировала с моим настроением. Услышав мои шаги, человек поднял голову и тут же отвернулся, но было слишком поздно: я узнал его. Мой сосед Жак служил в бюро похоронных процессий.
Я смотрел, как он удаляется, и мне было стыдно, что он стыдится меня. Уж лучше бы я выбрал другую аллею. Он шел, еще ниже склонив голову, и, конечно, считал, что теперь уж при встрече я не пожму его руку.
III
На следующий день я столкнулся с ним на лестнице. Он испуганно прижался к стене, стараясь занимать как можно меньше места и не коснуться меня своей одеждой. Он стоял потупясь, и его седеющая голова тряслась от волнения.
Я остановился, глядя ему прямо в лицо. От всей души протянул я ему руку.
Он неуверенно поднял голову и тоже посмотрел мне прямо в лицо. Его большие глаза оживились, а болезненное лицо покрылось красными пятнами. Вдруг он схватил меня за руку, и мы вместе пошли ко мне в мансарду, где он обрел наконец дар речи.
— Вы славный молодой человек, — сказал он. — Ваше рукопожатие помогло мне забыть косые взгляды. Мой сосед сел и разоткровенничался. Он признался, что ему, как и прочим, было неприятно встречаться с факельщиками, пока сам он еще не принадлежал к этой братии. Но позже, молча шагая часами в похоронных процессиях, он много размышлял, и теперь его удивляет, почему он внушает прохожим такую неприязнь и страх.
Мне было тогда двадцать лет, и я мог бы заключить в объятия даже палача. Я пустился в философские рассуждения, горя желанием доказать моему соседу, что он делает святое дело. Но он пожимал своими острыми плечами, молча стискивая руки, потом заговорил медленно, с трудом подбирая слова:
— Видите ли, пересуды соседей, косые взгляды прохожих мало меня трогают, лишь бы моя жена и дочка не сидели без хлеба. Меня изводит другое. И как я об этом подумаю — не могу ночью глаз сомкнуть. Мы с женой — старики и уже не стыдимся. Но девушки — они ох какие гордые. Вот и моя Марта вырастет и будет, бедняжка, краснеть за меня. Когда ей было лет пять, она увидела одного из наших и так напугалась, так расплакалась, что до сих пор я не решаюсь надевать при ней свою черную похоронную мантию. Я переодеваюсь на лестнице.
Мне стало жаль соседа; я предложил ему оставлять у меня свою траурную одежду и приходить переодеваться в мою комнату, где было не так холодно, как на лестнице. Соблюдая тысячи предосторожностей, он перенес ко мне свои мрачные одеяния, и с того дня я видел его каждое утро и каждый вечер. Он переодевался в углу моей мансарды.
IV
В моей комнате стоял старый деревянный сундук, источенный червями. Мой сосед Жак превратил его в гардероб; он выстлал дно газетами и аккуратно складывал туда свою черную одежду.
Иногда ночью я просыпался внезапно, очнувшись от кошмарного сна, и бросал испуганный взгляд на старый сундук у стены, длинный, как гроб. И мне казалось, я вижу, как из него вылезают черный цилиндр, черная мантия, белый галстук.
Цилиндр катался вокруг моей кровати, хрипя и судорожно подпрыгивая; мантия раздувалась и, размахивая полами, как большими черными крыльями, летала по комнате, огромная и безмолвная; белый галстук все вытягивался, а потом поднимал голову и, извиваясь, крался ко мне.
Я мучительно вглядывался в темноту, но видел лишь старый сундук, неподвижно и мрачно стоявший в своем углу.
V
В то время я жил в мечтах, в мечтах любовных и грустных. Я полюбил свои страшные сны; я сроднился с моим соседом Жаком, — ведь он проводил свою жизнь среди мертвецов и приносил с собой горькие кладбищенские запахи. Часто беседовал он со мной по душам. Я начал писать тогда «Воспоминания факельщика».
Вечером, прежде чем переодеться, мой сосед усаживался на старый сундук и рассказывал мне, как прошел у него день. Он любил поговорить о своих покойниках. То хоронили молодую девушку — совсем ребенок, от чахотки умерла, бедняжка, легкая была, как перышко; то старика, крупного чиновника, — этот наверняка прихватил с собой на тот свет накопленные денежки; гроб был такой тяжеленный, до сих пор руки ломит. И мой сосед Жак рассказывал подробно о каждом покойнике: много ли он весил и как стучал гроб, когда его проносили на поворотах лестницы.
Иногда он возвращался вечером более разговорчивый, чем обычно. Он хватался за стены, мантия у него держалась на одном плече, а цилиндр был сдвинут на затылок. Ему попались щедрые наследники, которые дали, не скупясь, «на помин души».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16