А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

его широкая грудь возвышалась над нами. По временам, повернув к нам голову, он строгим голосом подавал команду:
— Сомкнуть ряды! Сомкнуть ряды!
Мы смыкали ряды, теснились, как бараны, шли по трупам, ничего не соображая, и все время стреляли. До сих пор враг отвечал нам лишь ружейной пальбой; но вот раздался глухой раскат, и разорвавшееся ядро унесло пять человек. Батарея, по-видимому, находившаяся против нас, — в дыму мы не могли ее разглядеть, — открыла огонь. Снаряды попадали в самую гущу людей, почти в одно и то же место, пробивая в наших рядах кровавую брешь, которую мы всякий раз заполняли с яростным, звериным упорством.
— Сомкнуть ряды, сомкнуть ряды! — хладнокровно
требовал от нас полковник.
Мы стали пушечным мясом. После каждого убитого я делал еще шаг к смерти — приближаясь к месту, куда с глухим воем летели снаряды, сметая тех, кому пришел черед умереть. Убитые падали один на другого, и вскоре ядра стали разрываться в кровавом месиве; с каждым выстрелом пушки в воздух взлетали куски человеческих тел. Мы больше не могли смыкать ряды.
Солдаты неистово кричали, и командиры, казалось, тоже были вне себя.
— В штыки! В штыки!
И под градом пуль батальон ринулся вперед, навстречу ядрам. Дымовая завеса разорвалась; на небольшом пригорке мы увидели багровую от вспышек вражескую батарею, — она стреляла по нас из всех своих жерл. Но нами овладел бешеный порыв, ядра останавливали лишь сравненных.
Я бежал рядом с полковником Монревером, лошадь под ним была убита, и он дрался, как простой солдат. Внезапно меня ударило; казалось, мне разворотило грудь и оторвало плечо. Воздушная волна страшной силы обрушилась на меня.
И я упал. Полковник рухнул рядом. Подумав, что я умираю, я вспомнил о своих любимых и, слабеющей рукой нащупывая письмо дядюшки Лазара, потерял сознание.
Когда я очнулся, то обнаружил, что лежу на боку в пыли. Я испытывал глубокое оцепенение. Широко открытыми глазами смотрел я перед собой, но ничего не видел; мне казалось, что у меня нет больше ни рук, ни ног, а голова совсем пустая. Я не страдал, словно жизнь уже покинула меня.
Неумолимое палящее солнце жгло мне лицо, как расплавленный свинец. Но я ничего не ощущал. Постепенно жизнь возвратилась ко мне, я стал чувствовать свои конечности, только плечо по-прежнему было словно раздавлено огромным грузом. Инстинктивно, как раненый зверь, я попытался приподняться. И тут же, закричав от боли, снова рухнул на землю.
Но теперь я жил, я видел, я понимал. Кругом простиралась голая, безлюдная равнина, сверкавшая белизной под знойным солнцем. Под ясным, безоблачным небом она казалась особенно унылой; повсюду виднелись груды трупов; поваленные стволы деревьев напоминали иссохших мертвецов. Воздух был неподвижен. Гнетущая тишина повисла над трупами, и лишь время от времени глухие стоны раненых прорезали эту тишину, делая ее еще более напряженной. На горизонте, над холмами, тонкие облачка дыма пятнали сияющую голубизну неба. Там на высотах продолжалась резня.
Я подумал, что мы одержали победу, и с какой-то эгоистической радостью сказал себе, что теперь смогу спокойно умереть на этой пустынной равнине. Вокруг меня земля была вся черная. Приподняв голову, я увидел в нескольких метрах от себя батарею противника, которую мы штурмовали. Как видно, схватка была ужасной; небольшой холм, где стояла батарея, покрылся обезображенными, изрубленными трупами. Крови пролилось так много, что земля пропиталась ею и походила на красный ковер. Над трупами чернели жерла орудий. И безмолвие этих пушек вызывало во мне содрогание.
Через некоторое время мне с великим трудом удалось перевернуться на живот. Я оперся головой о большой, забрызганный грязью камень и достал из внутреннего кармана письмо дядюшки Лазара. Развернув его, я не сразу смог читать, потому что слезы брызнули у меня из глаз.
Солнце пекло мне спину, едкий запах крови подступал к горлу. Вокруг меня равнина дышала ужасом, мне словно передавалась скованность неподвижно лежавших мертвецов. И сердце мое разрывалось на части в знойном безмолвии этого смрадного поля брани.
Дядюшка Лазар писал:
«Мой дорогой мальчик!
Я узнал, что объявлена война, но надеюсь, что ты вернешься до начала военных действий. Каждое утро я молю бога уберечь тебя от опасностей; я верю, что он внемлет моей мольбе и ты закроешь мне глаза, когда пробьет мой час.
Увы, Жан, я становлюсь совсем старым и нуждаюсь в твоей поддержке. С тех пор как ты уехал, мне недостает твоей молодости, — когда ты был со мной, я чувствовал себя двадцатилетним. Помнишь наши прогулки по дубовой аллее? Теперь у меня нет сил идти туда; я одинок, и мне страшно. Дюранса тоже по тебе тоскует. Возвращайся поскорей и утешь меня, успокой мою тревогу...»
Задыхаясь от рыданий, я прервал чтение. В этот момент в нескольких шагах от меня раздался душераздирающий крик. И я увидел, что какой-то солдат резко приподнялся, пытаясь встать на ноги; лицо его было искажено; судорожно взметнув руками, он рухнул наземь и забился в страшных конвульсиях; потом неподвижно застыл.
«Я уповаю на бога, — продолжал дядюшка, — он вернет тебя к нам здоровым и невредимым. И мы вновь заживем безмятежно. Так позволь же мне помечтать вслух и поделиться своими планами.
Ты не поедешь в Гренобль, дитя мое, ты останешься со мной, я сделаю из тебя земледельца, крестьянина, и ты обретешь радость в сельском труде.
А я буду жить в твоем доме. Мои руки — они у меня уже дрожат — скоро не смогут держать дароносицу. Я прошу небо дать мне только еще два года такой жизни. Это будет вознаграждением за то добро, которое мне удалось совершить. Ты будешь водить меня по тропинке в нашу любимую долину, где каждый камень, каждая изгородь напомнит мне твою весну».
Мне пришлось еще раз прервать чтение. Плечо стало так сильно болеть, что я чуть было снова не потерял сознание. Потом мне показалось, что ружейная пальба приближается. Я с ужасом подумал, что наша армия отступает, и если она докатится сюда, то меня растопчут. Но облачка орудийного дыма по-прежнему возникали лишь вдалеке, над холмами.
«И все трое мы будем любить друг друга, — писал дальше дядюшка. — Ах, мой милый Жан, ты хорошо сделал, что в одно прекрасное утро, на берегу Дюрапсы, дал девушке напиться из твоих ладоней. А я опасался Бабэ, у меня было дурное настроение; но теперь я завидую вам — ведь я никогда не смогу любить тебя так, как любит она. «Напишите ему, — сказала она мне вчера, краснея, — что если его убьют, то я кинусь в реку с того самого места, где он дал мне напиться».
Ради бога, береги себя. Есть чувства, которые трудно объяснить, но я знаю, что тебя здесь ждет счастье. Я уже называю Бабэ своей дочерью. Я ее вижу рядом с тобой в церкви и мысленно благословляю ваш союз. Я хотел бы, чтобы это была моя последняя обедня.
Бабэ стала сильной и красивой девушкой — она будет тебе помощницей в хозяйстве...»
Звуки пальбы удалялись. Я плакал от радости. Кругом раздавались глухие стоны — раненые умирали между пушечными колесами; один из них пытался выбраться из-под товарища, который навалился на него, но тот жалобно застонал и стал отбиваться. Тогда солдат грубо его толкнул, и несчастный, крича от боли, покатился по откосу... И над грудой тел пронесся глухой рокот. Солнце уже опускалось, лучи его стали золотисто-оранжевыми. Небо стало лиловатым.
Я дочитывал письмо дядюшки Лазара:
«Я хотел попросту рассказать тебе о нашей жизни, — писал он. — Умоляю, приезжай поскорей, ты подаришь нам такую радость! Видишь, я плачу и болтаю, как малое дитя. Не теряй надежды, мой милый Жан, я молю господа и уповаю на его милость.
С нетерпением жду ответа. Сообщи, если возможно, когда ты думаешь вернуться. Мы с Бабэ считаем дни. До скорого свидания. Желаем тебе всего самого лучшего».
«Когда я вернусь!..» Рыдая, поцеловал я письмо, и на миг мне показалось, что я целую Бабэ и дядюшку. Конечно, я их никогда не увижу. Я умру, как собака, на пыльной земле, под лучами жгучего солнца. Мои любимые посылали мне привет в эту унылую пустыню, где я лежу среди раненых, хрипящих в предсмертной агонии. У меня звенело в ушах. Я с тоской смотрел на белую, обагренную кровью пустыню, которая простиралась до серого горизонта. Я твердил: «Умру, умру». Потом я закрыл глаза и вызвал в памяти образы Бабэ и дядюшки Лазара.
Не знаю, сколько длилось это болезненное забытье. Я страдал душой и телом. По моим щекам медленно струились горячие слезы. В лихорадочном бреду я слышал стоны, похожие на жалобы больного ребенка. Время от времени, очнувшись, я с удивлением озирался.
Наконец я сообразил, что это стонет полковник Монревер, неподвижно распростертый в нескольких шагах от меня. Я считал его мертвым. Он лежал ничком, раскинув руки. Этот человек был добр ко мне; я сказал себе, что нельзя оставлять его умирать в пыли, и медленно пополз к нему.
Нас разделяло два трупа. Малейшее движение вызывало у меня острую боль в плече, и чтобы сократить путь, я решил было переползти через мертвецов. Но не посмел этого сделать. Я полз на коленях, помогая себе одной рукой. Когда я добрался до полковника, я вздохнул с облегчением: теперь я не так одинок; мы умрем вместе, — и умирать будет совсем не страшно.
Мне хотелось, чтобы полковник увидел солнце, и я как можно бережнее перевернул его на спину. Когда солнечные лучи упали ему на лицо, он глубоко вздохнул и открыл глаза. Склонившись над ним, я постарался улыбнуться. Он снова опустил веки; по его дрожащим губам я понял, что он в сознании.
— Это вы, Гурдон? — наконец спросил он слабым голосом. — Мы выиграли битву?
— Кажется, так, господин полковник, — ответил я.
С минуту он молчал. Потом, вновь открыв глаза,
внимательно посмотрел на меня:
— Куда вы ранены? — спросил он.
— В плечо... — ответил я. — А вы, господин полковник?
— Видимо, у меня раздроблен локоть. Если не ошибаюсь, нас уложило одно и то же ядро.
Он с трудом приподнялся и сел.
— Но что же, — воскликнул он в порыве внезапной веселости. — Мы ведь не собираемся здесь ночевать?
Трудно себе представить, как приободрило меня это добродушное мужество. Теперь мы боролись за жизнь вдвоем, и я воспрянул духом.
— Постойте, я перевяжу платком вам руку, — воскликнул я, — мы будем помогать друг другу и постараемся дойти до ближайшего лазарета.
— Правильно, мой друг... Не затягивайте так туго платок... А теперь давайте поддержим друг друга здоровой рукой и постараемся подняться.
Шатаясь, мы кое-как встали на ноги. Мы потеряли много крови: голова кружилась, колени дрожали. Нас легко можно было принять за пьяных; так, спотыкаясь, то поддерживая, то подталкивая один другого, обходя убитых, мы с полковником медленно брели. Солнце заходило в розоватом зареве, паши огромные тени причудливо плясали на поле брани. Ясный день догорал.
Полковник старался шутить, но губы его судорожно кривились, а смех походил на рыдания. Мне казалось, что мы вот-вот упадем и больше не поднимемся. Временами нас охватывала слабость, тогда мы останавливались и закрывали глаза. Вдалеке на темной равнине серыми пятнами выделялись походные лазареты.
Но вот мы наткнулись на большой камень и оба упали. Полковник стал ругаться, как извозчик. Не имея сил встать, мы поползли, то и дело напарываясь на колючки. Так, на четвереньках, мы проползли сотню метров. Но колени у нас были разодраны в кровь.
— С меня хватит, — сказал полковник, растягиваясь на земле. — Если случаю будет угодно, нас подберут. Поспим.
С трудом приподнявшись, я закричал из последних сил. Где-то вдалеке подбирали раненых; услыхав мой крик, к нам подбежали санитары и уложили нас рядом на носилки.
— Товарищ, — сказал полковник, когда нас понесли, — смерть нас не берет. Я обязан вам жизнью, я постараюсь отплатить добром, когда вы будете нуждаться в помощи... Дайте мне руку.
Я вложил свою руку в его, и так нас принесли в лазарет. При свете факелов хирурги кромсали и пилили конечности; раненые истошно кричали, окровавленное белье издавало тошнотворный запах, огонь факелов бросал красноватые блики на металлические тазы.
Полковник мужественно перенес ампутацию руки; я видел только, как побелели его губы, как затуманились глаза. Когда пришел мой черед, хирург, обследовавший мою рану, сказал:
— Это вас осколком хватило! Ударь он двумя сантиметрами ниже, и вам оторвало бы плечо. Кость не задета.
А когда я спросил у фельдшера, который меня перевязывал, опасна ли рана, он ответил, смеясь:
— Опасна? Недельки три пролежите в постели — нужно восстановить потерю крови.
Я повернулся к стене, не желая, чтобы видели мои слезы. Мне почудилось, что Бабэ и дядюшка Лазар смотрят на меня любящими глазами и простирают ко мне руки. Кровопролитные битвы остались позади, закончился день лета — лета моей жизни.
III
ОСЕНЬ
Вот уж скоро пятнадцать лет, как я сочетался браком с Бабэ в маленькой церкви моего дядюшки. Мы испросили свое счастье у нашей любимой долины. Я стал возделывать землю; Дюранса, моя первая возлюбленная, была теперь для меня доброй матерью; казалось, ей нравилось орошать и дарить плодородие моим полям. Постепенно, применяя новые способы обработки, я становился одним из самых зажиточных хозяев округи.
После смерти родителей жены мы купили участок земли с дубовой аллеей и поемные луга у нашего берега реки. Здесь я и обосновался, построив небольшой домик, к которому вскоре пришлось делать пристройки; ежегодно мне удавалось присоединять к нашим землям соседние поля, и в амбарах с каждым новым урожаем становилось все теснее.
Эти пятнадцать лет были легкими и благополучными. Они протекли безмятежно и оставили в душе воспоминания о прочном и спокойном счастье. Дядюшка Лазар осуществил свою мечту и переехал к нам; его преклонные годы уже не позволяли ему каждое утро отправлять богослужения; иногда он скучал по милой его сердцу церкви, но утешался тем, что посещал молодого викария, который его заменил. Вставая с восходом солнца, он выходил из своей маленькой комнаты и часто сопровождал меня в поля, радовался свежему воздуху и вновь обретал молодость, вдыхая терпкие ароматы земли.
Но лишь одна печаль заставляла нас иногда вздыхать. Среди окружавшего нас плодородия Бабэ оставалась бесплодной. Хотя мы все трое любили друг друга, но иногда чувствовали себя одинокими, — нам так хотелось, чтобы вокруг нас вертелся белокурый малыш, который приставал бы и ласкался к нам.
Дядюшка Лазар очень боялся умереть раньше, чем станет дедом. Он сам сделался как малое дитя и грустил, что Бабэ не дает ему товарища, с которым можно было бы играть. Когда моя жена смущенно поведала, что вскоре пас станет четверо, я увидел, что дядюшка побледнел и с трудом сдерживает слезы. Затем он нас расцеловал и тут же стал мечтать о крещении, причем говорил о малыше, как если бы ему было уже три или четыре года.
Прошло несколько месяцев, наша взаимная нежность все возрастала. Мы разговаривали друг с другом вполголоса, словно кого-то ожидая. Мало сказать, что я любил Бабэ, я благоговел перед ней, обожал вдвойне — ее самое и ребенка.
Приближался знаменательный день. Я пригласил из Гренобля акушерку, которая все время наблюдала за женой. Дядюшка пребывал в невероятном смятении чувств, он ничего не понимал в таких делах и договорился до того, что, мол, зря стал священником, жалел, что не выбрал профессию врача.
И вот в сентябрьское утро, около шести часов, я вошел в комнату моей дорогой Бабэ, которая еще спала. Ее голова безмятежно покоилась на белой подушке, она улыбалась во сне. Сдерживая дыхание, я наклонился к ней. Небо щедро меня одарило. Неожиданно я вспомнил тот летний день, когда я умирал в пыли, и в тот же миг ощутил всю великую радость труда, всю безмятежность нашего счастья. Моя жена, раскрасневшись, спала на широкой кровати, и все в этой комнате мне напоминало о нашем блаженстве, длившемся уже пятнадцать лет.
Я осторожно поцеловал Бабэ в губы. Она приоткрыла глаза и молча улыбнулась. У меня появилось безумное желание взять ее на руки и прижать к сердцу; но с некоторых пор я позволял себе лишь осторожно пожимать ее руку, такой она стала для меня священной, такой казалась хрупкой.
Я присел на край кровати и тихонько спросил:
— Сегодня? Да?
— Пожалуй, нет, — ответила она. — Мне снилось, что у меня уже взрослый сын, у него были такие чудесные черные усики... Дядюшка Лазар вчера тоже видел его во сне.
Тут я совершил большую оплошность:
— А я знаю наше дитя лучше вас. Я вижу его каждую ночь. Это девочка...
Бабэ отвернулась к стенке, чуть не плача, я понял, что сморозил глупость, и постарался загладить ее:
— Я сказал, что это девочка... но я не очень-то в этом уверен. Я вижу малыша в длинной рубашонке... Нет, это, конечно, мальчик.
Бабэ поцеловала меня за это и отослала из комнаты:
— Иди понаблюдай за сбором винограда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16