Но отдаленные слухи доходили. Шепотом, с оглядкой. Что-то такое случилось с его женой — страшное, о чем даже и сказать нельзя. Да и с самим Лотом… с девочками его. То ли, рассказывали, он умом тронулся, то ли они… Не Шедом для них рухнул в огне — весь мир. Никого нет больше, ничего…
Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным — верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: «Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее!». Не ее послушался — Тебя! Что ж теперь молчишь?
…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
«Эту рабыню!» — даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!
По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака — «Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро — тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он — что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!».
Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?
— Нет в мире добрых, — ответил. — Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это — твой Господь. Мой Господь!
— Да, но…
Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.
— Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.
Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные, черные, маслиновые глаза.
— Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!
— Хорошо… — испуганно сказал Исаак.
Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался
— Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.
— Господь сам усмотрит себе овечку, — выдохнул сквозь зубы.
— А-а! — мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.
Как будто Господь — что-то вроде нищего фокусника на базаре!
О, нет! Господь — смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!
О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку прозывают теперь Беэр-Шева — Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.
Наверняка погибли.
Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками — столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!
Но Сарра сказала — нет!
Ничего твоего тут нет, — сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.
Верно, согласилась она, ничего. И добавила — кроме Измаила.
Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки еще не познавшей мужчину.
Все ждал — что скажет? Ничего не сказала, стояла, отвернувшись, прикусив губу.
И Измаил — рядом с ней.
Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов — крохотных, узких. Вот они здесь — на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся, было, вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул — Сарра глядела на него, ее взгляд держал, прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.
Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее; ибо в Исааке наречется тебе семя».
В Исааке. Не в Измаиле. Дурная трава твой Измаил, говорила она — дикая трава, крепка. Выполоть ее с корнем, он — хищный волчец, он пожрет наш плодородный колос, нашу гордость, нашу радость, наше будущее… или ты не сам не видишь?
Ради Исаака?
Вот он — Исаак, идет рядом с ним, агнец, по каменистым склонам, вверх, в небеса, откуда нет возврата.
— Отец!
Вздрогнул от неожиданности. Разве агнцы умеют говорить?
Этот — умеет.
Лучший ягненок, гордость стада, племенной, тонкорунный…
— Смотри, отец! Куропатка.
Серый комок среди серых камней — не заметил бы, если б не мальчишка. Нет, теперь видно, вытянула шею, глядит с любопытством.
— Измаил, — Исаак, прикусил губу, видно Сарра не велела даже имени этого упоминать, но тут же вновь решился. — Он, знаешь, как стрелять умел. И меня учил. Я, правда, так и не выучился. Пустил стрелу в сторону, он сердился, дурень, говорит, зачем стрелу сгубил… Он правда царем стал, отец? Мама сказала, что Господь призвал их сделаться царем и царицей. Хорошо, если так, тогда не жаль, а то пусто мне без Измаила.
— Царем? — выдавил, — о, да!
В высоком царстве царствует теперь Измаил, на облачном престоле сидит он, Агарь — по левую руку, в звездном венце…
Из лука стрелять учил?
Прибежала растрепанная, красная, глаза сверкают. Измаил твой что делает — сама видела, прицелился он из этого своего мерзкого лука в нашего мальчика, в нашу гордость! В Исаака целился, в ягненочка моего, мамой клянусь! Пускай поразит меня небесный огонь вот на этом самом месте, если это не так. Господь отвел его руку, отвел стрелу… Не могу больше, господин мой, убери их! Погибель от них, от Измаила этого проклятого! На наследство польстился, на первенство. Видать, она нашептала, направила проклятую руку…
Задохнулся тогда от гнева. Исаак, дитя радости, доверчивый, любящий. Чего только не сделает, чтобы угодить старшему брату, под стрелу себя подставит, вот, мол, какую веселую игру придумал братец, взрослый, умный, ловкий!
«Вот — сказал, — служанка твоя в твоих руках делай с нею все, что тебе угодно».
Разве не прав он был?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей…».
Звенели колокольчики. Потом перестали.
Что не так он сделал? Где не угодил? Почему молчишь, Господи?
Ждал знака. Господи, просил, возьми что хочешь, требуй что хочешь. Только не оставляй.
Дождался.
«Возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе».
Единственного. Значит, так оно и есть. Значит, нет больше Измаила, никого нет. Пусто…
Зачем это? Зачем всё? Ты ж обещал, Господи!
Нет ответа…
Или Ты смеешься надо мною, Господи? Неужто снова откроешь Саррино лоно? Верю, все в твоих силах, но мои силы уже на исходе… Сначала — Лот. Потом — Измаил. Теперь этот. Дитя смеха, последняя радость, единственное утешение.
Сарру это убьет.
Я сделаю все по слову Твоему, но Сарру это убьет.
Спохватился. Как мог, как посмел — даже молча, даже внутри себя… Столько раз испытывал Господь его веру. Разве роптал он, Авраам? Хоть словом, хоть взглядом, хоть помыслом — когда по капле жизнь уходила? А нынче последнее испытание, другого уже не будет.
Да и не надо другого.
Он, Авраам, хозяин стад, владелец земель, князь и пастырь, избранный, достойный. Цари приходят к нему на совет. Малкицедек, владыка Шалемский, Царь Правды, царь Мира, когда возвращался он, Авраам с отрядом своим после победы над Амрафелом, с богатой добычей, с юным еще Лотом, племянником, спасенным от позорного плена — сам Малкицедек навстречу вышел, поднес хлеб и вино! Авимелех, гроза врагов, водитель тысяч копий, не к себе призвал, сам пришел, оказал уважение, заключил союз… По плечу хлопал — ты мой друг, мудрый, могучий… Лучший друг! Сильный, крепкий, богатый! Богаче даже меня, богаче соседей! Господь вознес тебя на вершину, хороший Господь, был твой, будет наш! Научи, покажи…
Он, Авраам, не напрасно топчет эту землю, он несет Слово Божье. Он — избранный!
Какая плата за это будет велика?
Выпрямился гордо, распрямил согнутую спину, забыл о застарелой боли в пояснице. Не по земле шел — по воздуху. Отбросил посох.
Вот он — алтарь, жертвенный камень, мост между ним и Господом, высится на плоской вершине, и воздух над ним дрожит, точно над пылающим очагом, и сияет нестерпимо. Тяжко от такого воздуха. Льется в грудь, зажигает в ней огонь, разносит огонь по жилам, с кончиков пальцев срывается пламя, волосы трещат.
Даже на расстоянии руки почувствовал; вздрогнул Исаак, остановился, прижал руку к губам — в точности как мать. Обернулся — огромные глаза на побелевшем лице.
— Отец… — прошептал. И смолк.
Молчит и Авраам.
Точно язык пламени, сияет на камне жертвенный нож, нестерпимым блеском режет глаза, ни дождь, ни ветер не смеют коснуться смертоносного лезвия, лежит на черном гладком камне, не замечая, как ночи сменяются днями, как уходят луны, уходят годы… Ничего не замечает, ждет… Бега времени для него нет.
Иногда его берут в руки.
В одни и те же руки.
Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя, хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.
Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?
Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же — стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…
— Ну, все, — вытолкнул Авраам пересохшим горлом — Пойдем.
— Пойдем, — тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.
— Костер надо сложить…
— Ладно, — по-прежнему тихо проговорил Исаак.
Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился — в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.
Авраам шел сзади — сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!
Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.
— Измаила ты тоже — так?
— Нет! — выкрикнул. Потом, помолчав, добавил, — Не так. Иначе.
И верно, иначе. Не так, так эдак — всех извел… Все потомство свое… Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом — госпожи своей.
О нет, иное скажут люди — велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое, птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!». Повелел Ты закласть сына — и, не медля, пошел исполнять я Твое веление. Авраам! — позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!
Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.
Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.
Зачем?
Смотрит в сторону.
— Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.
Ладно.
— И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.
Ладно. Сам знаю.
Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:
— Ты, Господи?
Мальчишка пожал острыми плечами.
— Лишь Голос Его. Господь — повсюду.
Это — Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны но и ласковы в то же время… А тут — ежели судить по повадкам пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.
— Ножик-то брось, — деловито сказал мальчишка.
Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…
Гордость еще оставалась — распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:
— Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать — не тебя.
— Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? — удивился мальчишка.
Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.
— Ах ты… трусливый старый дурень!
Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» — пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком — разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!». Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!
— Трусливый? — проговорил сквозь зубы. — то, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!
— Ну-ну, — поморщился мальчишка, — это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…
— Господь повелел…
Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон — точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать «Уймите его!» — а кого «Уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.
— А ты и послушался!
Гордо поднял голову.
— Внял слову Его.
— В том-то и дело, — вздохнул мальчишка, — говорил к тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну, о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.
Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух
— Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь — прими, хочешь — оставь.
— Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!
— Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил — любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным — верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: «Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее!». Не ее послушался — Тебя! Что ж теперь молчишь?
…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
«Эту рабыню!» — даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!
По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака — «Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро — тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он — что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!».
Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?
— Нет в мире добрых, — ответил. — Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это — твой Господь. Мой Господь!
— Да, но…
Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.
— Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.
Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные, черные, маслиновые глаза.
— Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!
— Хорошо… — испуганно сказал Исаак.
Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался
— Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.
— Господь сам усмотрит себе овечку, — выдохнул сквозь зубы.
— А-а! — мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.
Как будто Господь — что-то вроде нищего фокусника на базаре!
О, нет! Господь — смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!
О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку прозывают теперь Беэр-Шева — Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.
Наверняка погибли.
Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками — столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!
Но Сарра сказала — нет!
Ничего твоего тут нет, — сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.
Верно, согласилась она, ничего. И добавила — кроме Измаила.
Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки еще не познавшей мужчину.
Все ждал — что скажет? Ничего не сказала, стояла, отвернувшись, прикусив губу.
И Измаил — рядом с ней.
Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов — крохотных, узких. Вот они здесь — на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся, было, вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул — Сарра глядела на него, ее взгляд держал, прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.
Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее; ибо в Исааке наречется тебе семя».
В Исааке. Не в Измаиле. Дурная трава твой Измаил, говорила она — дикая трава, крепка. Выполоть ее с корнем, он — хищный волчец, он пожрет наш плодородный колос, нашу гордость, нашу радость, наше будущее… или ты не сам не видишь?
Ради Исаака?
Вот он — Исаак, идет рядом с ним, агнец, по каменистым склонам, вверх, в небеса, откуда нет возврата.
— Отец!
Вздрогнул от неожиданности. Разве агнцы умеют говорить?
Этот — умеет.
Лучший ягненок, гордость стада, племенной, тонкорунный…
— Смотри, отец! Куропатка.
Серый комок среди серых камней — не заметил бы, если б не мальчишка. Нет, теперь видно, вытянула шею, глядит с любопытством.
— Измаил, — Исаак, прикусил губу, видно Сарра не велела даже имени этого упоминать, но тут же вновь решился. — Он, знаешь, как стрелять умел. И меня учил. Я, правда, так и не выучился. Пустил стрелу в сторону, он сердился, дурень, говорит, зачем стрелу сгубил… Он правда царем стал, отец? Мама сказала, что Господь призвал их сделаться царем и царицей. Хорошо, если так, тогда не жаль, а то пусто мне без Измаила.
— Царем? — выдавил, — о, да!
В высоком царстве царствует теперь Измаил, на облачном престоле сидит он, Агарь — по левую руку, в звездном венце…
Из лука стрелять учил?
Прибежала растрепанная, красная, глаза сверкают. Измаил твой что делает — сама видела, прицелился он из этого своего мерзкого лука в нашего мальчика, в нашу гордость! В Исаака целился, в ягненочка моего, мамой клянусь! Пускай поразит меня небесный огонь вот на этом самом месте, если это не так. Господь отвел его руку, отвел стрелу… Не могу больше, господин мой, убери их! Погибель от них, от Измаила этого проклятого! На наследство польстился, на первенство. Видать, она нашептала, направила проклятую руку…
Задохнулся тогда от гнева. Исаак, дитя радости, доверчивый, любящий. Чего только не сделает, чтобы угодить старшему брату, под стрелу себя подставит, вот, мол, какую веселую игру придумал братец, взрослый, умный, ловкий!
«Вот — сказал, — служанка твоя в твоих руках делай с нею все, что тебе угодно».
Разве не прав он был?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей…».
Звенели колокольчики. Потом перестали.
Что не так он сделал? Где не угодил? Почему молчишь, Господи?
Ждал знака. Господи, просил, возьми что хочешь, требуй что хочешь. Только не оставляй.
Дождался.
«Возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе».
Единственного. Значит, так оно и есть. Значит, нет больше Измаила, никого нет. Пусто…
Зачем это? Зачем всё? Ты ж обещал, Господи!
Нет ответа…
Или Ты смеешься надо мною, Господи? Неужто снова откроешь Саррино лоно? Верю, все в твоих силах, но мои силы уже на исходе… Сначала — Лот. Потом — Измаил. Теперь этот. Дитя смеха, последняя радость, единственное утешение.
Сарру это убьет.
Я сделаю все по слову Твоему, но Сарру это убьет.
Спохватился. Как мог, как посмел — даже молча, даже внутри себя… Столько раз испытывал Господь его веру. Разве роптал он, Авраам? Хоть словом, хоть взглядом, хоть помыслом — когда по капле жизнь уходила? А нынче последнее испытание, другого уже не будет.
Да и не надо другого.
Он, Авраам, хозяин стад, владелец земель, князь и пастырь, избранный, достойный. Цари приходят к нему на совет. Малкицедек, владыка Шалемский, Царь Правды, царь Мира, когда возвращался он, Авраам с отрядом своим после победы над Амрафелом, с богатой добычей, с юным еще Лотом, племянником, спасенным от позорного плена — сам Малкицедек навстречу вышел, поднес хлеб и вино! Авимелех, гроза врагов, водитель тысяч копий, не к себе призвал, сам пришел, оказал уважение, заключил союз… По плечу хлопал — ты мой друг, мудрый, могучий… Лучший друг! Сильный, крепкий, богатый! Богаче даже меня, богаче соседей! Господь вознес тебя на вершину, хороший Господь, был твой, будет наш! Научи, покажи…
Он, Авраам, не напрасно топчет эту землю, он несет Слово Божье. Он — избранный!
Какая плата за это будет велика?
Выпрямился гордо, распрямил согнутую спину, забыл о застарелой боли в пояснице. Не по земле шел — по воздуху. Отбросил посох.
Вот он — алтарь, жертвенный камень, мост между ним и Господом, высится на плоской вершине, и воздух над ним дрожит, точно над пылающим очагом, и сияет нестерпимо. Тяжко от такого воздуха. Льется в грудь, зажигает в ней огонь, разносит огонь по жилам, с кончиков пальцев срывается пламя, волосы трещат.
Даже на расстоянии руки почувствовал; вздрогнул Исаак, остановился, прижал руку к губам — в точности как мать. Обернулся — огромные глаза на побелевшем лице.
— Отец… — прошептал. И смолк.
Молчит и Авраам.
Точно язык пламени, сияет на камне жертвенный нож, нестерпимым блеском режет глаза, ни дождь, ни ветер не смеют коснуться смертоносного лезвия, лежит на черном гладком камне, не замечая, как ночи сменяются днями, как уходят луны, уходят годы… Ничего не замечает, ждет… Бега времени для него нет.
Иногда его берут в руки.
В одни и те же руки.
Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя, хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.
Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?
Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же — стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…
— Ну, все, — вытолкнул Авраам пересохшим горлом — Пойдем.
— Пойдем, — тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.
— Костер надо сложить…
— Ладно, — по-прежнему тихо проговорил Исаак.
Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился — в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.
Авраам шел сзади — сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!
Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.
— Измаила ты тоже — так?
— Нет! — выкрикнул. Потом, помолчав, добавил, — Не так. Иначе.
И верно, иначе. Не так, так эдак — всех извел… Все потомство свое… Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом — госпожи своей.
О нет, иное скажут люди — велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое, птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!». Повелел Ты закласть сына — и, не медля, пошел исполнять я Твое веление. Авраам! — позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!
Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.
Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.
Зачем?
Смотрит в сторону.
— Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.
Ладно.
— И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.
Ладно. Сам знаю.
Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:
— Ты, Господи?
Мальчишка пожал острыми плечами.
— Лишь Голос Его. Господь — повсюду.
Это — Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны но и ласковы в то же время… А тут — ежели судить по повадкам пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.
— Ножик-то брось, — деловито сказал мальчишка.
Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…
Гордость еще оставалась — распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:
— Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать — не тебя.
— Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? — удивился мальчишка.
Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.
— Ах ты… трусливый старый дурень!
Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» — пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком — разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!». Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!
— Трусливый? — проговорил сквозь зубы. — то, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!
— Ну-ну, — поморщился мальчишка, — это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…
— Господь повелел…
Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон — точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать «Уймите его!» — а кого «Уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.
— А ты и послушался!
Гордо поднял голову.
— Внял слову Его.
— В том-то и дело, — вздохнул мальчишка, — говорил к тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну, о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.
Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух
— Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь — прими, хочешь — оставь.
— Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!
— Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил — любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42